— Значит, вы нам сочувствуете? — спросил Михайлов.
— Да, очень! — ответила она.
Мы помолчали, как бы обдумывая важность сказанного. Наконец Михайлов многозначительно посмотрел на меня, говоря своим красноречивым взглядом: да поддержи же разговор!
Я начал речь о том, какое хорошее впечатление произвел на меня Мирский и как я неожиданно познакомился с ним вчера. Разговор с отвлеченных идей перешел на более легкую тему о лицах: кто, где, когда и почему видел впервые того или другого и как потом продолжалось их знакомство.
Нам подали кофе в хорошеньких крошечных фарфоровых чашечках, и мы через полчаса распрощались.
— Разве может такая изнеженная барышня, — спросил я Михайлова, как только мы очутились с ним на улице, — быть серьезной заговорщицей?
— Конечно, нет, — ответил он. — Но она может быть очень нам полезна своими связями в придворных сферах.
— Не думаю. Для всякой деятельности нужен внутренний огонь и сила. А здесь специально выработанная воспитанием слабость. У меня нет на нее никакой надежды. Вот если бы она вскочила при виде нас со своей кушетки и протанцовала вальс, я бы сразу переменил о ней мнение на самое лучшее.
— Ты слишком строг, — сказал он, смеясь.
Но по его физиономии я видел, что и он не ожидал от нее ничего, кроме пассивного сочувствия.
— А между тем Мирский боготворит ее, — сказал он мне, — и кто знает, не ее ли чисто романтический восторг перед Кравчинским внушил ему идею сделать то же самое. Удивительно и своеобразно иногда сказывается женское влияние на нашем брате. Немало героических дел совершалось для прекрасных глаз, хотя бы они украшали и таких изнеженных телом и духом особ, как ты представляешь себе эту.
Мне показалось, что в данном случае Михайлов мог быть прав, хотя бы и отчасти. Мирский произвел на меня впечатление рыцаря турниров при первой моей с ним встрече.
«И здесь, — подумал я, шагая с Михайловым по улице, — как будто подтверждается моя идея, что влечение одного пола к другому является одним из могучих стимулов великодушных и героических дел и родоначальником всякой другой любви и альтруизма».
Мы подошли к Цепному мосту, где находилось уничтоженное теперь Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии.
— Вот первое место моего заточения в Петербурге, — сказал я Михайлову, показывая на здание. — Тогда я был еще очень наивен и думал, что здесь мне будут вытягивать жилы и рвать из пальцев ногти.
— И, верно, ты тогда не представлял себе, — прибавил он со своей приветливой улыбкой, — что через четыре года будешь ходить около него тайным часовым. Мы ведь с Мирским сегодня утром решили просить и тебя понаблюдать за временами выездов Дрентельна, и ты, конечно, не откажешь. Так все меняется на свете. Будут, наверно, и более крупные изменения в русской жизни, только нами ли они будут сделаны или на наших костях?
— На наших костях! — ответил я без колебаний, хотя еще и не подозревал, что через три года эшафот унесет большинство моих теперешних друзей.
— Все равно, — ответил мне Михайлов, — нами или на наших костях произойдут перемены к лучшему. Ты начинай теперь их подготовлять!
Мы в это время перешли через Цепной мост к Инженерному замку.
Там было мало газовых фонарей, и потому на набережной Фонтанки, отделявшей нас от входа в дом, возвышавшийся на противоположном берегу и бывший домом Третьего отделения, где жил Дрентельн, стоял почти полный мрак. Сзади за ним высилась на некотором расстоянии темная мрачная громада Инженерного замка, в котором почти восемьдесят лет тому назад был задушен император Павел I. Перед нами поднимался ряд жиденьких, лишенных листьев деревьев, окаймлявших набережную, на которой мы стояли. Прямо передо мной была черная во мраке ночи вода оттаявшей Фонтанки, в которой смутно отражались огни фонарей и освещенных окон у домов противоположного берега. И над всем этим с темного, слегка красноватого от зарева фонарей неба густо и медленно падали большие мокрые хлопья снега, прикрывавшие белыми шапками наши цилиндры, в которых мы тогда ходили по улицам, чтоб нас принимали за чиновников.
Впечатление картины получалось таинственное и зловещее, словно сейчас из романа. А между тем это была действительность.
— Видишь напротив нас на той стороне Фонтанки подъезд, с боков которого горят два фонаря?
— Вижу.
— Это его подъезд. Ходи тут и наблюдай за ним. Все интересное для нас записывай по часам и минутам. Особенно если подадут его карету. Сейчас же отметь время, куда поедет и, если нужно, возьми извозчика и вели ему ехать за ним, сказав, что ты из сыскного отделения.
— Хорошо.
— Через два часа я тебя сменю, — окончил Михайлов и, пожав мне руку, скрылся во тьме.
Я начал неспешно ходить взад и вперед вдоль набережной Фонтанки, начиная от Цепного моста и уходя настолько далеко мимо Инженерного замка, насколько было можно для того, чтобы не терять из виду подъезда, на который я взглядывал время от времени через реку.
Я чувствовал себя чем-то вроде часового на часах грядущей свободы.
Мне не было жалко руководителя политических гонений. Тени казненных товарищей вставали перед моими глазами в этой полузимней тусклой мгле между белыми мокрыми хлопьями падающего снега и, казалось, взывали ко мне об отмщении.
«Владеющий мечом от меча и погибнет!» — припомнилось старинное евангельское изречение. Это роковой закон возмездия. Конечно, мое теперешнее выслеживание возмутит его и ему подобных. То, что они считают правильным и законным для себя против других, они считают возмутительным и преступным, когда это делают другие против них, хотя бы и в ответ на их собственные, уже совершенные действия. Он будет говорить о нас, как говорил один французский путешественник, очерчивая нравы австралийских кенгуру: «Эти кенгуру чрезвычайно свирепы: они защищаются, когда на них нападают». Но что нам за дело до того, какого мнения будут о нас наши враги? Пусть лучше считают нас свирепыми крокодилами, чем кроткими тюленями, с изумлением смотрящими, по словам полярных путешественников, как их избивают.
Мой взгляд вдруг упал на карету, подъехавшую к подъезду, за которым я наблюдал. Были видны в полутьме только силуэты ее лошадей и кучер на козлах, да ярко светились два фонаря.
«Уезжает куда-то!» — подумал я и посмотрел на свои часы.
Было четверть седьмого.
«Велел приготовить к половине седьмого, — догадался я. — Можно еще проходить минут десять».
И я прошелся еще раз вдоль всей моей дистанции.
На возвратном пути я увидел еще новое изменение на противоположной стороне. На некотором расстоянии от кареты, почти у входа в соседний дом, остановился шарабан, запряженный высокой, явно рысистой лошадью. Из него вышел господин в шубе, но, вместо того чтоб войти в дом, начал прохаживаться взад и вперед по тротуару, не отходя далеко от своего экипажа.
«Что это значит?» — с любопытством приглядывался я, еще не отдавая себе отчета.
Парадная дверь третьеотделенского дома открылась, и выбежавший швейцар усадил кого-то в карету.
Она двинулась к Цепному мосту, у которого я остановился недалеко от дежурившего городового. Я увидел, как вслед за посадкой в карету начальника Третьего отделения сел в свой шарабан и замеченный мною господин; и его кучер безо всяких разговоров поехал вслед за каретой на расстоянии около сотни шагов.
Мне стало сразу все ясно!
«За ним следят и помимо меня», — подумал я, и потому, вместо того чтобы нанимать стоящего поблизости извозчика и ехать третьим в этой свите, я пошел пешком по направлению к Михайловской площади. Отметив, что карета отправилась именно туда, я возвратился обратно ожидать Михайлова, который явился почти тотчас вслед за моим возвращением к Цепному мосту.
— Ну что? — спросил он, подходя ко мне.
— Уехал куда-то через Михайловскую площадь в половине седьмого.
— Во дворец, — догадался Михайлов. — Больше некуда по этому направлению. У него, должно быть, в этот день еженедельный доклад в восемь часов вечера. Надо проверить через неделю. А почему ты не поехал за ним?
— Потому что за ним уже и без меня ехали!
— Кто?
— Его собственный шпион, больше некому!
И я, смеясь, рассказал ему о господине в шарабане.
— Это усложняет дело! — заметил он серьезно.
— Почему? Рысак в шарабане никогда не догонит хорошую скаковую лошадь.
— Но у этого господина может быть в кармане огнестрельное оружие. Впрочем, надо еще убедиться, действительно ли за ним всегда ездят.
Несмотря на конец моей вахты и на сырую снежную погоду, я не хотел сейчас же уходить от Михайлова, не обменявшись с ним своими мыслями...
Подул порывистый ветер и закрутил в воздухе летящие хлопья.
— Прощай, — сказал я Михайлову, не дождавшись обратного возвращения кареты.
— Прощай. Покойной ночи, — ответил он.
И я пошел домой, а он остался во тьме под крупными хлопьями сырого крутящегося снега, новый часовой на страже грядущей свободы.
6. Выстрелы на улице
Мой дом в это время был недалеко оттуда. На углу Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы возвышалось огромное шестиэтажное здание, где в большом флигеле внутреннего двора жил известный публицист того времени, бывший редактор газеты «Северный вестник» присяжный поверенный Корш вместе со своей женой, ее сестрой и тремя маленькими детьми.
Он уже давно приглашал меня всегда приходить к нему ночевать или даже тайно поселиться в его большой квартире под видом его помощника, живущего особо, но часто принужденного обилием дел оставаться у него на ночь. Я так и сделал.
Все это оказалось чрезвычайно легко и просто. Возвращаясь домой после начала моих ночевок, Корш несколько раз спросил у швейцара: «Пришел ли мой помощник?» Швейцар назвал меня так дворникам, и потому никого не удивляло, что каждый день я приходил и уходил из этого дома. Никому не приходило даже и в голову наблюдать, ночую я здесь или ухожу к себе домой, тем более что черная лестница квартиры Корша выводила на другой двор этого огромного здания, и я всегда мог выйти на Литейный проспект, а не на Пантелеймоновскую улицу, куда вел парадный вход.
Красивый молодой блондин с очень интеллигентными чертами лица, Корш был всегда трогательно приветлив со мною. И все его семейство, узнав, что меня разыскивает полиция и что я принимаю близкое участие в начавшихся тогда вооруженных действиях заговорщиков, отнеслось ко мне, как к герою таинственного романа, невидимо происходящего перед ними.
На ночь мне приготовляли постель на мягком диване в столовой, а для того чтобы я мог писать статьи или редактировать чужие произведения для нашего печатавшегося в тайной типографии журнала «Земля и воля», мне предоставлен был рабочий кабинет Корша, за исключением трех часов, когда он принимал в нем своих клиентов. В этом кабинете происходили время от времени и совещания всех, следивших за выездами Дрентельна, медленно устанавливавших, в какие дни и часы он обязательно выезжает в те или другие постоянные места.
Мирский тем временем практиковался в верховой езде в татерсале и как искусный наездник вскоре получил там для прогулок по городу самую быструю из скаковых лошадей.
Один раз, проходя по Морской улице в те часы, когда там толпится фешенебельное общество, я видел его проезжавшим под видом молодого денди на стройной нервной английской кобыле. Он был очень эффектен в таком виде, и все светские и полусветские дамы, медленно проезжавшие в эти часы в своих открытых колясках, заглядывались на него в свои лорнеты.
Однако редакционные дела, секретарские и казначейские обязанности, которые были тогда возложены на меня, мешали мне принимать более активное участие в предпринимаемом деле. Моя прирожденная общительность и способность чувствовать себя одинаково легко как в роскошных салонах, так и в студенческой комнатке, как с расфранченными дамами, так и со скромными курсистками привела к тому, что мои товарищи, большинство которых выросли в скромной обстановке и чувствовали стеснение в пышных залах, начали направлять меня к «либералам», т. е. к пассивно сочувствовавшим нам «людям с положением», всякий раз, когда приходилось иметь с ними дело, и таким образом незаметно специализировали меня в этой области.
— Он действует среди либералов, — говорили обо мне, как говорили, что мой товарищ Плеханов «действует среди рабочих».
Либералы же нам были по временам очень нужны. Так, у известного историка литературы Зотова я держал на сохранении устав «Земли и воли» и все необходимые документы. На имя своего теперешнего хозяина — Корша — я устроил текущий счет в банке для наших расходов. Другие «либералы» доставляли нам ценные сведения о действиях высшей администрации, на адрес третьих получались наши письма, у четвертых происходили различные конспиративные собрания. Все они сочувствовали исключительно политической (а не социальной) части нашей деятельности и были готовы помогать нам лишь постольку, поскольку мы способствовали расшатыванию абсолютизма в России.
А так как борьба с произволом была и моей главной задачей, то мы очень хорошо ладили друг с другом, а главное, «либералы» мне почему-то особенно доверяли. Они были убеждены, что я не подведу их под суд какою-нибудь неосторожностью и не выболтаю никому о наших тайных сношениях.
Михайлов часто заходил ко мне на квартиру Корша и сообщал о ходе предприятия Мирского. Тот уже раза два выезжал навстречу Дрентельну, вооруженный тем самым револьвером-медвежатником, который был приобретен во время моего первого визита к доктору Веймару для освобождения Войнаральского, а потом фигурировал и в других делах. Но каждый раз условия встречи казались Мирскому неподходящими; и он проезжал мимо кареты.
В тот день, о котором я хочу рассказать, я писал в кабинете Корша какой-то рассказ для «Земли и воли», как вдруг ко мне почти вбежал Михайлов.
— Все кончено! — сказал он, слегка задыхаясь. — Полчаса назад Мирский стрелял в Дрентельна!
— Он спасся?
— Кто?
— Конечно, Мирский!
— Да. Он ускакал, но спасся также и Дрентельн. Мирский не попал в него.
— Наверное?
— Я сам был на месте встречи. Ходил по тротуару поблизости. Мирский дал его карете проехать мимо себя, потом догнал ее и выстрелил в окно через стекло. Его лошадь, непривычная к стрельбе, встала на дыбы и готова была понести, но он ловко повернул ее назад и поскакал к Литейному проспекту. Городовые и часть прохожих погнались было за ним, но, конечно, сейчас же остались далеко позади.
— А сам Дрентельн?
— И у него лошади сначала понесли, но кучер быстро их сдержал. Дрентельн сначала отворил дверку кареты, как бы готовясь выскочить, но, увидев, что лошади успокоились и что Мирский ускакал из вид по Пантелеймоновской улице, велел повернуть карету и погнался за ним.
— А где же был его шпион на рысаке?
— Я не видел. Он, кажется, умчался прочь с испуга. Сев на первого свободного извозчика, я велел ему гнаться за каретой Дрентельна между бежавшими городовыми и дворниками, кричавшими: «Лови! Держи!» Я все время не отставал от него. Наконец вижу городового, который стоит, держа под уздцы лошадь Мирского. И я, и Дрентельн почти одновременно подъехали к нему. — Где же всадник? — спрашивает он. — Не извольте беспокоиться, ваше высокопревосходительство, — прорапортовал молодецки городовой. — Они совсем не ушиблись. Когда лошадь поскользнулась при повороте и упала, они очень ловко соскочили на землю. — Ну и что же потом? — спросил Дрентельн. — Потом отдали мне уздцы и говорят: «Подержи, братец, я пойду поправиться», — и ушли вот туда за угол.
— Дурак! — сердито крикнул ему Дрентельн. — Этот человек в меня стрелял, это Мирский, я его хорошо знаю в лицо, его надо было сейчас же арестовать! Куда он пошел?
Тут они оба бросились в переулок: Дрентельн в растворенной карете, городовой с лошадью, а я за ними на извозчике между всей собравшейся толпой. Видим: в переулке никого нет. Генерал разнес еще раз сконфуженного городового, велел ему вести лошадь Мирского в Третье отделение, а сам повернул назад, строго сказав: «Расходитесь, расходитесь, господа!»