Карлос Фуэнтес
20 сентября. Здесь забываешь обо всех недугах страны Мексики. Менее суток провел я в этих стенах, где ощущаются веяния иных времен и стран, и пришел в состояние блаженного покоя, отдался предвкушению чего-то неведомого и неизбежного. С каждой минутой все острее ощущаются ароматы моего нового прибежища. Призрачные силуэты, иной раз молнией пронзающие память, теперь замедляют бег и движутся перед взором не быстрее речных вод. Разве, например, я замечал в городской суете смену времен года? Тем более в Мексике, где один сезон незаметно перетекает в другой, где царит «перманентная весна с разными названиями» и где времена года не способны быть всегда новыми повторениями – этакими выдвижными ящиками стола – со своими ритмами, обрядами и наслаждениями; своего рода границами между ностальгией и надеждой, знаковыми событиями, тревожащими или бодрящими душу. Завтра – осеннее равноденствие. Сегодня я, по обычаю северян, встречаю здесь приход осени. Над садом, куда я поглядываю, когда пишу, раскинута серая вуаль. Опавшие за ночь листья плюща вспучили газон, а те, что остались, заметно пожелтели – будто зарядивший дождь смыл с них зеленую краску. Осенняя муть обволакивает сад вместе с изгородью. Так и кажется, что кто-то там бродит – не торопясь, тяжело дыша, – по шуршащей листве.
21 сентября. Мне, наконец, удалось открыть окно и выбраться в сад. Все так же моросит мелкий упрямый дождик. Если в доме ощущаешь шершавое прикосновение другого мира, то в саду словно попадаешь в его нутро. Призраки из глубин памяти, являвшиеся мне вчера, ныне так и толкутся в саду. А эти бессмертники совсем не похожи на обычные, они источают какой-то скорбный аромат, будто их только что принесли из склепа, где они пробыли долгие годы на мраморе под слоем пыли. И сам дождь замешивает на траве иные краски, чем те, что мне обычно видятся в городских окнах. Стоя посреди сада, я закрыл глаза… Гаванский табак и мокрые тротуары… Бочки с сельдью… Пивной перегар, мачтовый парусник, дубовые бревна… Оглядываясь вокруг, я старался удержать в сознании этот квадратный сад, залитый призрачным светом, который, казалось, даже под открытым небом просачивается сюда сквозь желтые стекла, сверкает в жаровнях, становится печалью до того, как делается светом… И зелень плюща – это не зелень нашей обожженной солнцем земли, она выглядит неземной изумрудностью, той, что бархатит кроны далеких деревьев и ложится на горы причудливой плесенной тенью… Это же Мем-линг [6]! На одном из его триптихов я видел такой пейзаж в зрачках юной девы и в зеркальном отблеске на кубках! Это же ненастоящий, придуманный пейзаж. И этот сад – не в Мексике!… И дождик тоже… Я ринулся обратно в дом, пробежал коридор, ворвался в салон и прижал нос к окну. На улице Пуэнте де Альварадо все так же звенели музыкальные автоматы, трамваи и – солнце, монотонное солнце, Бог-Солнце без образов и теней на своих лучах, неизменное Солнце-камень, солнце коротких столетий. Я вернулся в библиотеку. Дождик в саду все моросил и моросил, затяжной, очень-очень старый.
21 сентября. Я долго смотрел в сад через стекло, запотевшее от моего дыхания. Прошел час, мой взор не отрывался от огороженного клочка земли. Не отрывался от газона, все плотнее устилавшегося листвой. А потом я услышал шорох, легкое дзиньканье, словно рождавшееся само по себе, и поднял голову. В саду, прямо предо мной возникло чье-то лицо и, слегка склонившись набок, глядело на меня темными глазницами. А потом я увидел, как удаляется маленькая, черная, согбенная спина, и закрыл ладонями глаза.
22 сентября. В доме нет телефона, но я мог бы прогуляться по улице, позвать друзей, зайти в «Рокси»… Ведь я живу в своем городе среди своих людей! Почему я не могу оторваться от этого дома, точнее – от этого окна в сад?
Мне нечего было пугаться того, что кто-то перелез через изгородь и оказался в саду. Я решил караулить до вечера – хотя дождь лил круглые сутки – и схватить наглеца… Потом задремал в кресле у окна, но вскоре очнулся от резкого запаха бессмертников. Сразу же посмотрел в сад – там кто-то ходил и рвал цветы, держа букет в маленьких желтых руках… Это была старушка… лет восьмидесяти или чуть меньше. Но как она посмела войти и как туда попала? Пока она собирала цветы, я ее разглядывал: тощая, сухая, вся в черном. Длинная юбка волочилась по мокрой траве тяжелым шлейфом, невесомо тяжелым, как на картинах Караваджо [7]. Черная кофта застегнута наглухо. Сгорбленная окостенелая фигурка. Черный кружевной чепец затенял лицо, придерживал белые старушечьи космы. Рассмотреть удалось лишь бескровные губы – белесую тонкую щель рта, кривившегося в едва заметной усмешке, – не то печальной, не то неизгладимой, беспричинной. Она подняла взор, но ее глаза не были глазами… Словно дальний путь, ночная глубь уходили под ее сморщенные веки куда-то в бесконечность, во вневременную безбрежность. Старуха нагнулась сорвать красную головку цветка. Ее ястребиный профиль, впалые щеки вибрировали, как лезвие острой косы. Потом она пошла. Куда?… Нет, она не перелезла через увитую плющом стену, не испарилась, не провалилась сквозь землю и не вознеслась на небо. В саду словно бы открылась тропка, такая неприметная, что сначала я ее не заметил. И вот по этой тропе медленно, будто… я это уже знал, уже слышал… будто сама не зная куда, тяжело дыша, моя визитерша уходила в пелену дождя.
Я вырвался из ее рук и побежал к двери в дом, а мне вдогонку несся жуткий стон, сдавленный хрип человека с петлей на шее. Дрожа, я упал у порога, хватаясь за ручку, пытаясь толкнуть дверь.
Однако, как я ни старался, дверь не поддавалась. Она была опечатана сургучом, красной массивной печатью. В центре печати поблескивал герб – голова орла… старушечий профиль, как окаменевшая сила вечного затворничества.
В ту ночь я все время слышал – но не знал, что всегда буду слышать, – шелест ее юбки за своей спиной. Она двигалась, потрясая руками в порыве неистовой радости и блаженного удовлетворения. Удовлетворения тюремщика, компаньона, сотоварища по бессрочному заключению. Удовлетворения тем, что кончилось одиночество. Ее голос снова приблизился, губы зашептали, обдав мое ухо пеной и могильной пылью дыхания:
– …Нам не позволяли бегать с обручем, Макс [10], строго-настрого запрещали, мы должны были держать его в руках на прогулке в садах Брюсселя… Об этом я тебе рассказывала в письме, в том, что послала тебе из Бушо, ты помнишь? Но больше не будет писем, отныне мы вместе и навсегда, мы вдвоем в этом замке… Мы никогда не выйдем отсюда, никогда никого не впустим сюда… О Макс, ответь, – неужели бессмертники, что я приношу тебе по вечерам в Склеп капуцинов, так скоро вянут? Они ведь такие же, как те, что тебе поднесли, когда мы сюда переехали, ты и Тлакотацин… Это – наши бессмертные цветы с предалекой земли…
А на гербе я прочитал надпись:
«Шарлотта, Императрица Мексики».