— Один-то один, но и жизнь у тебя тоже всего одна. Как прожить ее думаешь?
— Проживу. У меня отец и мать полуграмотные и живут… Он — сапожник, она — уборщица. Живут и даже, представь себе, не догадываются о существовании элементов малых периодов.
— Моя мать тоже среднего образования не имеет, — будто рассуждая с самим собою, подхватил Прохор. — Но пишет мне, что жалеет об этом. В вечернюю школу в пятьдесят лет решила поступить. А она-то всего доярка. Очевидно, придет время и водолаз Бандурка тоже пожалеет о том, что в свое время за ум не взялся.
— Да шо ты пристал ко мне? Ну, не идет мне химия, понимаешь, не идет. Думаешь, я не мучился над учебниками? Мучился! А понять ничего не могу — не голова, а медный шлем, только и того, шо вместо иллюминаторов — гляделки.
Бандурка говорил с такой злостью, как будто это Прохор был виноват в его неспособности одолеть химию. Черные глаза поблескивали под густыми, сросшимися бровями, а верхняя губа, покрытая мелкими бисеринками пота, нервно подергивалась. Прохору стало жаль парня. Он подошел к Бандурке, взял его за плечо:
— Подожди, Олег, не горячись, расскажи толком.
Но тот резко вырвал плечо.
— Отстань, говорю.
В другой раз Прохор, может, просто обиделся бы на Бандурку и махнул бы рукой: пусть его! Но именно та боль, с которой Бандурка говорил о своей неспособности к учению, та искренняя злость на самого себя подкупали Прохора: значит, переживает парень, только виду не хочет подавать, стыдится своей слабости. Эх, если бы Прохор умел поговорить с Олегом так же душевно и просто, как тогда Грач с Ленькой, чтобы он сам собой раскрылся, рассказал о своей боли, поверил в свои силы, заставил себя снова взяться за учебу.
— Мне тоже было когда-то трудно, — снова спокойно начал Прохор. — Я поделился своей бедой с товарищем, и тот помог мне.
— Чы не ты мне помогать собираешься?
— Почему бы и не я?
— А сам ты в химии кумекаешь?
— Немного. Во всяком случае вместе по учебнику разберемся что к чему.
Бандурка молча отошел к зеркалу и, повернувшись спиной к Демичу, снова занялся галстуком, который никак не завязывался.
— Ну, Олег, по рукам? Будем вместе атомы одолевать?
Бандурка с такой силой рванул на себе галстук, что у него в руках остались два оборванных конца. Он выругался: и швырнул их на палубу. Затем резко повернулся к Демичу. Лицо Бандурки было искажено злобой:
— Иди ты к чертовой матери! Сволочь!
— Олег!
— Олег! Олег! Счастье твое — не здолаю тебя, а то показал бы я тебе такого Олега, что ты за девятыми воротами гавкнул бы.
— За что, Олег?
— За что? Спрашиваешь? Не знаешь?
— Честное комсомольское…
— Ха! И тебе не стыдно еще комсомольцем называться!.. Хотя у таких, как ты, з сорому очи не вылазять.
Он подошел к Демичу и спросил в упор:
— Кто вчера вечером капитану говорил, что из-за меня и Осадчего экипажу звание коммунистического не присвоят? Кто?.. Молчишь? Осадчий — пьяница, Бандурка — неуч, экипаж позорят?.. А ты знаешь, почему запил Осадчий? Потому, что если бы капитан не устроил тебя по блату на корабль, Мирон был бы назначен старшим спусковой станции.
— Это — неправда!
— Нет, это — правда. Качур видел проект приказа о назначении Осадчего старшим.
— Он врет!
— Это ты брешешь. На комсомольском собрании на Качура набрехал, а вчера на Осадчего донес.
В это время в кубрик вошел Осадчий.
— Чего ты раздымился на все Черное море? — грубовато и, как показалось Прохору, устало сказал Мирон Бандурке. — Он не доносил. Капитан сам видел. И, опять же, мы с тобой таки виноваты: я — пью, а ты — лодырь… Я дал капитану слово, что пить не буду.
— Ты и мне давал, — обиженно буркнул Бандурка.
— Я дал капитану слово, что пить не буду, — повторил Осадчий, повысив голос. — Значит, не буду! И еще я дал капитану слово, что на следующей неделе ты вышлешь все контрольные работы в заочную школу. А ну, снимай, пижон, костюм и доставай учебники. Я с тобой церемониться не буду.
Мирон как будто сейчас только заметил Прохора, смерил его с головы до ног хмурым взглядом:
— Говорят, в чужих руках ломоть шире?
— Не понимаю, к чему эта поговорка сказана?
— А к тому, что не подметай чужой хаты, коли своя не заметена.
— Может, более просто выразишься?
— Можно и проще. Я не хочу, чтобы ты поучал и воспитывал меня или Бандурку. Пить нам или не пить, учиться или не учиться — сами рассудим, не маленькие. Но ты в это дело не встревай, только дело испортишь.
— Допустим. Но причем же здесь поговорки?
— Обещание после службы ехать в Сибирь давал? Давал. В газете об этом писали? Писали. В Братске водолазы нужны? Позарез! Ты с поезда сбежал? Сбежал. Так как же ты, дезертир, будешь меня учить коммунистической морали?.. Счастье твое, что не я секретарь комсомольской организации, я бы тебя живо на собрание вытащил и из комсомола вытурил бы в три шеи.
Кровь ударила Прохору в лицо. Он побагровел, в больших черных глазах сверкнули слезы, полные губы вздрогнули и побелели, на могучей шее вздулись мускулы. Но Прохор и на этот раз сдержал себя, пересилил вспышку гнева. Он сжал огромные кулаки так, что хрустнули пальцы, и сказал тихо, чувствуя, как дрожат губы:
— Может, ты и прав, Мирон. Может, мне самому давно надо было рассказать об этом на комсомольском собрании. Что же, подумаю.
ЧТО ВЫ СДЕЛАЛИ С МОИМ БРАТОМ!
— Смотрите, что вы сделали с моим братом. — Люда показала на груду брошюр и книжек, заваливших большую половину стола. Здесь было все, что удалось Прохору достать в портовой библиотеке и в магазинах города о водолазном деле, подводном спорте и основах физиологии подводного плавания.
— Он выучил наизусть нужные и ненужные таблицы режимов декомпрессии, как будто собирается в глубоководную экспедицию, — продолжала Люда. — Все читал мне вслух: о том, как Ганс Хасс в глубине океана оседлал китовую акулу, как Ив Кусто и Фредерик Дюма поднимали затонувшие корабли… Скажите, чего вы от него добиваетесь? Для чего вы пользуетесь мальчишеской увлеченностью? Хотите из него сделать утопленника? Ведь это все — чепуха!
Чудная эта Людмила. Вот почти две недели Прохор ежедневно приходил в их дом, пока болел Ленька. За это время она не сказала Прохору двух десятков слов, все с какой-то опаской поглядывала, не одобряя его затеи. А теперь вот, пожалуйста: Ленька впервые после болезни ушел в школу, Прохор принес ему подарок — голубые ребристые ласты, ждет его возвращения, а она накинулась на Прохора.
— Почему же вы не запретите ему забивать себе голову этой чепухой? — кивнул он на книги.
— Могла бы — запретила бы…
— А вы пробовали?
— Нет, не пробовала. Вчера, когда вы ушли, я хотела было поговорить с ним об этом, но он вдруг сам начал разговор о том, что для исследователя подводного мира нужны знания математики, гидравлики, медицины, литературы, зоологии, биологии, ботаники, и еще назвал с полдюжины наук и уселся за школьные учебники. Этого с ним никогда не было. Он очень способный, мой Ленюшка, всегда приносил со школы пятерки, хотя дома никогда не брался за книжки.
Прохор тоже чудной какой-то! С людьми он обычно смел и даже, говорят, дерзок. В компании, если кому из матросов познакомиться с девчонкой надо было, всегда его просили: Проша, выручи. Он к любой мог подойти, шутливо отрекомендоваться, представить товарища. Ребята всегда упрекали Прохора в том, что он непочтительно, свысока разговаривал с девчатами. А что ему с ними? Подумаешь, нежная половина человечества!.. А вот с ней, с Ленькиной сестрой, он как-то не находил нужного тона, она его корит, а он… Да кто она такая для Прохора, в самом деле!
Люда отошла к окну, повернулась к Прохору спиной и начала зачем-то медленно обрывать фиолетовые лепестки герани.
— Кем он вырастет — инженером, как его отец, или пустым романтиком моря? Может, на белесые вихри будет одет шлем астронавта? Может, имя его вечно останется на книжках чудесных стихов, а может, его никто и не вспомнит… Для вас это все равно, а для меня нет. Я ведь не только сестра ему, я заменяю ему родителей, отца, я его самый близкий товарищ. И для меня ничего нет дороже его судьбы.
— А кем бы вы хотели его видеть?
— Кем?.. — Люда задумалась. — Человеком! Это — главное. Не обязательно быть слесарем или композитором, ученым или пастухом, важно быть человеком! Честным, отзывчивым на чужую беду, готовым прийти на помощь товарищу, страстно стремящимся к счастью. К счастью не только для себя.
— Счастье тоже разное бывает.
— Разное… На днях Ленюшка читал мне книжку американки Джен Крайл о том, как группа подводных спортсменов обнаружила где-то у берегов Флориды груженный драгоценностями корабль, затонувший лет двести тому назад. Он читал, а я смотрела, как у него загорались глаза, как дрожали ноздри и пересыхали губы. Он был весь там, среди ныряльщиков. Он завидовал им. Я тогда испугалась, думала — это сокровища на него так подействовали… Но когда вожак достал несколько серебряных слитков, растравив этим алчность, зависть и злобу у остальных ныряльщиков, и они, как стая волков, бросились на удачника, Ленюшка чуть не заплакал. Я его никак не могла заставить дочитать эту книжку. «Это — банда!» — сказал он. И я поняла, что он никогда не будет таким злым…
Люда все смотрела в окно и говорила как бы для себя самой: тихо, спокойно. И от ее рассуждений, оттого, что она понимала прочитанную ей книжку так же, как и он, Прохор почувствовал себя в этой скромной и тесной комнатушке легко и свободно, как будто он долго-долго жил здесь вместе с ними, как будто это не Ленька, а он, Прохор, читал ей книжку об искателях подводных кладов. Странно, право странно, что именно от таких пустяков люди становятся ближе, роднее.
— Он мечтает побывать в затопленном старогреческом городе Ольвия, — продолжала Люда. — Что же, пусть идет, если это поможет быть ему человеком.
Чудная эта Людмила! Надо же было ей накинуться на Прохора с упреками для того, чтобы потом одобрить его занятия с Ленькой! Она чуть свет уходит на фабрику, а вечером — в школу и между работой и учебой успевает постирать, прибрать, приготовить Леньке поесть, а иногда и помочь ему в учебе. На фоне ярко освещенного окна сквозь ткань блузки просвечивают хрупкие Людины плечи. Не легкий, нет не легкий груз лежит на них! И Прохору становится неловко от сознания, что его сильные, привыкшие к труду и тяготам плечи не взяли на себя хотя бы часть этого груза. Взять? Но как? Как ей сказать об этом?
— Люда…
Это Прохор произнес так тихо, что она не услышала. «Почему я такой нерешительный, такой мямля, когда надо сказать ей простые и теплые слова! — рассердился на себя Прохор. — Вот и Олянка тогда, наверное, ждала от меня этих слов и не дождалась».
— Люда!
Прохору показалось, что девушка вздрогнула. Или это ветер дохнул через открытое окно и тронул легкую прозрачную блузку? А может, ей почудился совсем другой голос? Ведь ей семнадцать скоро, и Прохор о ней ничего, ничего не знает… Олянка — совсем другое. С Олянкой связано детство, связаны летние вечера, когда хочется молча сидеть у пруда, под звездами в небе, над звездами, тихо шевелящимися в воде, у тебя под ногами, и держать в своей руке чью-то теплую руку и слушать далекий звон степных цвиркунов. Олянка — давнее, переболевшее…
Люда, будто прислушиваясь к чему-то, вполоборота повернулась к Прохору.
Тот опустил глаза и поднялся из-за стола:
— Люда!
Хрипло и раздраженно звякнул дверной звонок. Вслед за этим скрипнула дверь, и, не дожидаясь приглашения, в комнату вошел Арсен Качур. Прохору показалось, что Арсен, одетый в клетчатую блузу и узкие зеленые брюки, выскочил, как кукольный Петрушка, откуда-то из-под пола. По тому, как расширились Арсеновы глаза, как черные сторожкие зрачки нацелились в него, Прохор понял, что тот никак не ожидал встретиться с ним здесь. Он даже не поздоровался с Людой.
— А-а, Прохор Андреевич! Какая приятная неожиданность! Каким ветром тебя сюда занесло? — дрогнули в кривой улыбке губы Арсена, и в то же время довольно фамильярно, как старого приятеля, он толкнул Прохора в плечо.
После того памятного Прохору разговора между ними сложились довольно странные отношения. Качур подчеркнуто вежливо раскланивался с ним при людях, называл не иначе как по имени и отчеству и однажды даже похвально отозвался о его работе перед всем экипажем. Прохор старался не замечать старшего водолаза первой спусковой станции, не вступал с ним в разговор, держался от него в стороне: все ему виделось какое-то зло, неразгаданное коварство в черных мятущихся глазах Качура, какой-то подвох в криво улыбающихся губах. Но один на один им за последнее время только раз и пришлось встретиться, да и то опять же под водой.
Готовили к подъему затонувшую баржу. Надо было подвести под нее стальные полотенца, к концам которых крепятся понтоны. В понтоны накачают воздух, и они, всплывая, поднимут на поверхность баржу. Водолазы промывали тоннели под баржей, чтобы пропустить через них полотенца. Грунтосос у Прохора работал хорошо, с нарзанчиком, как говорят водолазы, то есть так, что вода, смешанная с грунтом и воздухом, бьет на поверхности из широких шлангов с шипеньем, с пузырьками, любо-дорого смотреть. За смену Прохор ушел под баржу метров на пять. Работать пришлось почти в потемках, на ощупь; вход, через который в тоннель проникал серый призрачный свет, Прохор загораживал спиной. Прохор так увлекся делом, что, когда по телефону сообщили о высланной смене, даже внимания не обратил — знай, нажимал на рукоятку грунтососа. Вдруг он почувствовал, что кто-то смотрит на него сзади, и от этого стало как-то не по себе. И воздух подается нормально, и грунтосос дрожит по-прежнему ровно, а Прохору стало холодно и темно в тоннеле, смутная тревога щемит сердце. Оглянулся, а у самого входа в тоннель, на свету, стоит кто-то в раздутом воздухом скафандре, в глазастом шлеме. Стоит, как всякому водолазу полагается стоять под водой: чуточку наклонившись вперед, слегка растопырив руки. Ну, водолаз, как все водолазы. А Прохору он почему-то жутким призраком показался. «Уж не азотное ли опьянение у меня», — с тревогой подумал Прохор. Есть такая болезнь — азотное опьянение. На глубине, при повышенном давлении, газы, которыми дышит человек, ведут себя предательски. Даже кислород, живительный кислород, который с наслаждением вдыхает водолаз, поднявшись на поверхность, даже этот газ на глубине в двадцать-тридцать метров отравляет организм: вызывает чувство ничем не оправданного беспокойства, во рту ощущается неприятный металлический вкус. Тело водолаза сводят страшные судороги, огнем горят его внутренности, он теряет зрение, а затем и сознание. В сильнейшее опьяняющее средство превращается на глубине и такой безобидный на поверхности газ, как азот, составляющий более трех четвертей воздуха, которым мы всегда дышим. Да, человек именно пьянеет от азота, как от крепкой водки. На опасной глубине в шестьдесят-семьдесят метров он вдруг начинает петь песни или беспричинно ругаться, плакать, жаловаться на давно, казалось бы, уже забытые обиды. Иногда в его помутившемся сознании возникают миражи, он видит то, чего на морском дне нет: волнующееся от ветра ржаное поле, огнедышащие вулканы, эскадры кораблей, ведущие бой. Тогда наверху матросы, дежурящие у телефонных аппаратов, слышат в микрофоны то безумный хохот, то надрывный плач, то леденящие душу крики ужаса отравленного азотом водолаза.
Прохор продул несколько раз загубники, как полагается по медицинским правилам в случаях отравления, остановил грунтосос и пошел навстречу водолазу. А тот стоит, одной рукой свода тоннеля касается, другой на размываемый водой грунт показывает: обрушатся, мол, ил да камни и похоронят тебя в этом подводном склепе. Подошел Прохор вплотную к водолазу, заглянул в его иллюминатор и еще страшнее стало: плоская красная физиономия с войлочными усиками кривилась в злой ухмылке. Он, Качур!…
И вот снова стоят они друг против друга. Почему у Люды такие испуганные глаза? Что ищет так долго в карманах Качур? В дверях появляется Ленька, раскрасневшийся, сияющий всеми веснушками и большими, как у Люды, глазами. Но как только Ленька замечает Арсена, глаза его быстро меркнут, белесые брови хмурятся, веснушки ярче проступают на медленно бледнеющем лице.