Путешествие на край ночи - Быстролетов Дмитрий Александрович 6 стр.


Накануне этого дня вожди рабочих партий бросают в полицейском президиуме жребий, — какие и кому достанутся маршруты: увы, дети единой матери, рабочие партии ссорятся между собой, и буржуазной полиции приходится так регулировать движение уличных демонстраций, чтобы они не встретились даже по праздникам.

В этом году коммунисты получили центральную Вацлавскую площадь и прилегающие к ней самые нарядные улицы. Чудесно! Будет на что посмотреть: демонстрация должна вылиться в мощный парад боевой готовности — пройдет тысяч полтораста человек!

По широкому проспекту Фоша спускаюсь вниз. Кругом бурлит празднично одетая толпа: на мостовой строятся прибывающие из районов города демонстранты со знаменами и плакатами, с тротуаров на них глазеют тысячи зрителей. Слышатся возгласы приветствий, смех… Хоровое пение. Здесь и там гремит музыка… Радостный подъем законной гордости меня подхватывает, ощущение великого единства с массой, ее силы и победной устремленности.

Вот и площадь Вацлава — очень длинная, довольно широкая, она плавно спускается от монументального здания Национального музея вниз, к центральным улицам торговой части города. Против музея — памятник князю Вацлаву: на коне, с крестом в поднятой руке, он парит над строем красных знамен и толпой, погруженной в сизую дымку.

Справа и слева высокие ряды красивых зданий; ярко блестят пестрые рекламы и парадные витрины фешенебельных магазинов. Все начищено, убрано, сияет. А вверху — голубое небо, еще нежаркое солнце, праздничный весенний денек!

Поперек тротуара стоит полицейский кордон, — пропускают не всех, чтобы потом не возникла давка. Но я говорю несколько слов по-английски, и здоровенный румяный парень в черном мундире и серебряной каске берет под козырек и предупредительно дает дорогу. Я спускаюсь по обсаженному деревьями очень широкому тротуару — сегодня он напоминает парижский бульвар, там весной часто бывают дни, такие же ясные и бодрые.

В нижней части площади собралась толпа. Она сосредоточенно глядит на другую сторону. Там, в тени высоких домов, в четыре ряда построены невысокие, но плечистые люди, одетые в походную серо-зеленую форму, с желтыми ремнями амуниции. В руках у них карабины с примкнутыми штыками. Это — ударная жандармерия. Короткий сигнал — и они дают залп. Это уже бывало… и не раз… И толпа, молча, глядит на невысоких серо-зеленых людей, которые замерли, как неживые, и ждут. Жандармов отделяет от толпы цепочка полицейских: площадь вокруг пуста, и это придает жандармам особенно зловещий вид.

Мне по понятным причинам не следует останавливаться здесь, и я хочу двинуться дальше. И только в этот момент замечаю то, что задержало меня только на полчаса и затем роковым образом сломало жизнь.

У тротуара стоял большой новенький грузовик с золотой пчелкой на борту — торговым знаком рабочей кооперации. На нем высокими кипами была сложена агитационная первомайская литература — газеты и листовки. Вокруг сновали комсомольцы, рабочие парни и девушки: они получали с грузовика литературу и раздавали ее в толпе. На грузовике сидела девушка; быстро и четко она сортировала кипы и одна обслуживала десяток деловито бегающих агитаторов.

Я остановился под деревом, закурил и стал наблюдать.

Высокую и стройную фигуру девушки ловко облегал светло-серый спортивный костюм… нездешнего покроя и материи… умело сшитый… где-нибудь на Бонд-стрит в Лондоне или на Пятой авеню в Нью-Йорке: Париж не в состоянии придать такой шик женскому костюму мужского покроя: французский стиль pour le sport всегда имеет что-то бабье… Черный замшевый берет, такие же перчатки и туфли… Строгий, но приятный ансамбль, черт возьми! Она — иностранка, это ясно. Но на грузовике с пчелой и кипой листовок? Странно…

Пышные кудрявые волосы в тени казались каштановыми, но сквозь листву пробивались узенькие полоски солнечного света, в них волосы отливали всеми тонами красного и золотого, как осенняя листва. Англичане называют эти цвета tawny… Я стоял и любовался, и наблюдал, как ветерок временами раздувал огненно-красные и золотые пряди. Лицо было обращено вниз. Виден был высокий лоб и маленький, детский рот, подкрашенный оранжевой краской. Выражение грусти, рассеянности и еще чего-то, может быть, слабости? Но вот девушка медленно подняла голову и обвела площадь взглядом, — и я увидел сразу другое лицо. Голову Медузы…

Они были пустые, эти широко раскрытые холодные глаза цвета льда, и когда девушка смотрела поверх толпы, она казалась слепой или ясновидящей.

Сумасшедшая немножко… это бывает… Здоровых с такими глазами нет. Но кто она? На груди приколота брошь, без сомнения сделанная рукой хорошего художника: сердце и жалящий его скорпион. Что она хотела сказать этим? Скорпион есть… Вижу его по затаенной печали в глазах. Так кто же она?

Между тем незнакомка вынула из сумки золотой портсигар, взяла в оранжевый рот сигарету и, выпустив первый дымок, подняла глаза. Наши взгляды встретились. Минуту мы в упор рассматривали друг друга. Она некрасива, но руки прекрасны… Эту изысканность жестов, утонченную простоту редко видишь на улице… Я равнодушно прошел бы мимо, если бы увидел ее в белой "Испано-Сюизе", но здесь… На грузовике…

Прошло минут пять или десять.

Вдруг девушка опять подняла голову, и снова наши взгляды встретились. Она нахмурилась. Что-то тихонько шепнула группе ребят, подошедших за листовками.

— Вам чего здесь надо? Приклеились к месту, что ли? А ну отклеивайтесь, и марш отсюда! — сказал один из парней, черноволосый венгр.

— Почему же мне не стоять здесь?

— Это наше место.

— Ваше? Какой собственник! Уж не купили ли вы городскую площадь?

Не зная, что ответить, парень смутился и оглянулся на девушку.

— Коммунисты не покупают площадей, они их берут и удерживают силой. — Незнакомка произнесла эти слова негромко, как бы про себя. Но парень понял их как сигнал к бою: он схватил меня за борт пальто. Кровь бросилась мне в голову. Я замахнулся… И услышал голос Гришки, быстро проговорившего по-английски за моей спиной:

— Опомнись! Сотрудник посольства, — и затеваешь скандал, да еще в таком месте и сегодня.

Что-то мелькнуло в лице девушки, очевидно знавшей английский язык. Она поднялась, взяла сумку и собралась уходить.

— Ладно, я еще доберусь до вас, — сказал я ей по-английски, взял Гришку под руку, и мы быстро скрылись в толпе.

— Что чудесная девушка?

— Это кто же?

— Неужели не ясно? Та, что сидела на грузовике! И ты не заметил? А еще профессиональный skirt hunter.

— То-то и оно, — равнодушно ответил он, — я знаю женщин лучше тебя, я опытнее и потому проще смотрю на вещи, без иллюзий. Выходя на охоту, не ищу ни слонов, ни колибри — поменьше экзотики! Люблю вкусненьких зайчиков и глупеньких куропаточек. Твоя девушка — опасный тип! Заметил глаза? У нее порочный взгляд.

— Порочный? Вздор!

— Нет, не вздор. У нее большие глаза редкой окраски, но не в этом их гипнотическая сила, а в выражении пустоты. Пойдем сегодня ночью по кабачкам — я покажу тебе такие же глаза…

— Ну, знаешь ли…

— Не оскорбляйся за нее… Причины могут быть и похуже, да-да, милый друг. На ней печать порока. Она обречена. А ты, поняв это, отойди подальше.

Меня это взбесило.

— Забавно, ты читаешь лекцию, как профессор, а между тем видел девушку три минуты.

— Почему ты думаешь?

— Боже! — закричал я. — Вы знакомы?

— Ну, ну, — он искоса взглянул на меня и покачал головой. — Знаю хорошо тебя и видел ее, и чувствую, что завязывается драма… Коллизия больших страстей. Шекспир, где ты?

— Не мели чепуху. Кто она?

— Последние дни эта девушка заходила к моему хозяину с его женой — насколько я понял, они вместе приехали недавно из-за границы… Познакомились где-то в Америке. Я тебе не рассказывал о мадам Гольдберг?

— О какой мадам Гольдберг?

— О жене моего хозяина. Нет?! — тут Гришка оживился, в глазах его заблестели бедовые огоньки. — Так слушай же скорее…

Но все это вывело меня из терпения. Моя изысканная незнакомка и какая-то вульгарная мадам Гольдберг, черт ее подери… Я сухо попросил Гришку выяснить фамилию девушки и ее адрес, и мы расстались.

— Болтун! — подумал я. — Иногда бывает интересно послушать вздор, но не сейчас. Надо действовать — и быстро!

Секретарем — атташе по делам печати в нашем посольстве был тогда молодой немец Вайскопф, доктор права, ученый-филолог и литератор. У него были обширные связи во всех кругах местного общества, дававшие возможность ответить на любой вопрос, который касался Чехословакии.

Меня очень задержали, и только часа через два я вбежал в отдел печати. День был праздничный, но персонал находился на местах — шла подготовка к вечернему дипломатическому приему.

— Доктор! Какой чудесный день! — я экспансивно потряс пухлую руку. — Солнце… Масса людей…

— Вы очень любезны, делая мне такое сообщение, — промямлил молодой ученый, поднимая бесцветное старообразное лицо, украшенное огромными очками в золотой оправе. — Что у вас за вид? Дорогой коллега, не влюблены ли вы?

— По уши… и еще больше! Скорее слушайте: час тому назад я встретил девушку… на площади Вацлава… Она раздавала с грузовика листовки… Второй такой в мире нет; взглянула и причаровала меня…

— Глазами? Издали кажется слепой, а?

— Вы знаете ее? Как хорошо! Только говорите скорее, не тяните. Где ее найти?

— Там, — бледный палец указал вверх.

— В весеннем небе?

— Ну, к чему же столько поэзии… в комнате номер восемь.

Я остолбенел.

— Она сейчас гость нашего руководства. Гм, гм… Деловое свидание, полагаю. Не советую мешать, если не хотите нарваться на…

Я уже бежал по лестнице на второй этаж.

Открываю дверь. Девушка небрежно сидит на диване. Полпред, эффектный старичок с белыми кудрями до плеч, держит перед ней коробку шоколада. На звук открываемой двери девушка обернулась и, конечно, сразу же узнала меня — легкая улыбка скользнула по ярко накрашенным губам.

Я сбежал вниз, в отдел печати.

— Как ее зовут?! Скорее!

— Мария-Милена-Иоланта.

Я бросился к дверям.

— Вы не дослушали! — закричал мне вдогонку пан доктор. — Ее фамилия…

Грудной голос, чуть хрипловатый и низкий, произнес из телефонной трубки трафаретную фразу:

— Kdo mluvi? Wer spricht? Ki besil?

И сердце дрогнуло от радости.

— Иоланта, — сказал я просто, не совсем даже понимая, что говорю, — мне

нужно вас видеть… очень… пожалуйста.

— Ну, если так нужно, — по голосу я чувствовал, что она улыбается, — то, конечно… Что же, в десять часов вечера… сегодня… но где бы? На Всерабочем балу!

Я выбежал на улицу. Эх, что за радостный день! Куда бы пойти? Пора обедать… К черту, не до того… Нужно найти тихий уголок и остаться наедине со своей радостью, с бурно кипящим чувством чего-то хорошего и светлого. Неужели это и есть счастье? Мысли беспорядочно бежали вперед… хотелось прыгать… Нет, мне нужно сесть в парке на уединенную скамейку, закрыть глаза и мечтать… О чем? Хорошо бы взять весь мир за хвост, раскрутить и забросить под облака! Шальное, озорное веселье мешало сосредоточиться, и, пока я ловил безудержно скачущие обрывки мыслей, ноги уже успели доставить меня в любимый ресторан: тут только ощутил я волчий голод. Обед показался необычайно вкусным, прислуга — исключительно внимательной. Я выпил бутылку старого рейнского, закурил сигару. Странно, люди как будто улыбаются мне. Да, весна… Поговорив с хозяином и придя к заключению, что он очень умный и милый человек, я в радужном настроении направился в парк.

Это было время первой нежной зелени, прозрачные кружева которой тонко рисовались в бледно-голубом сияющем небе. Воздух был тепел и душист. Я пригрелся на солнышке, сидя на скамейке в дальней аллее. Закрыл глаза, слушая задорное чириканье птиц. Какой мир… Какое успокоение…

Изольда… Теперь вспоминаю ее без боли. Не потому, что успел забыть — разве может стереться воспоминание о первом и сильном чувстве? Оно останется навсегда со мной, как драгоценная память о бледной девушке с синими глазами, которая ненавидит меня лютой ненавистью. Сладкий яд тогда незаметно отравил мне сердце… Она была опасным недугом, эта чувственная и порочная страсть, безрадостная с самого начала… Все это было и прошло.

Теперь — другое. Мне двадцать шесть. Помню ли я все, что было? Помню, не могу, не должен, не смею забыть! Детство в чужом золоченом доме… Казенный распорядок в корпусе… В шестнадцать лет — море, первые часы тяжелого труда за кусок хлеба… В семнадцать — первые пушечные выстрелы и страх смерти… Первое убийство людей — винтовочная мушка и позади нее — грудь человека… В восемнадцать — каторжная работа на судах, раскаленные кочегарки, обледенелые палубы… В девятнадцать — черная ночь в открытом море… яростное буйство волн… я черпаю кухонной кастрюлей воду в кубрике тонущего судна… В двадцать — рассвет, черная вода пенится вокруг обломков, спутанных снастями… на них — остатки команды… Ночи в публичных домах… Страшные голые женщины с синими грудями до пят… Слышу сиплый смех под музыку шарманки… Утром они штопали мне дырявые носки… И помню главное — страх голода и холод… Безработицу… Я вижу собственные руки, жадно запущенные в жирное месиво помойного ведра. Я помню голод, который страшнее, чем смерть!

Мне двадцать шесть лет. Вся накопившаяся и неизрасходованная потребность и способность любить теперь безудержно рвутся наружу. Это не робкое томление юнца и не сюсюканье старца, но большое чувство сильного молодого мужчины, который знает мир, покоряет его в бою. Любовь строителя и бойца, пронесенная сквозь вой ветра, труд и борьбу, — не сладкий яд, зовущий к покою, но кубок крепкого вина перед отправлением на подвиг! Пусть Иоланта станет для меня воплощением весны,

моей весны: да здравствует пробуждение, да здравствует радость бытия, да здравствует жизнь!

Ровно в десять вечера я вошел в зал, где уже гремел Всерабочий бал. Раз в год, в ночь Первого мая, коммунистическая партия снимает лучшее помещение в городе, самое роскошное и недоступное. Приглашаются оркестры, организуется буфет, и рабочие с семьями и друзьями пребывают как хозяева и гости: это веселое, хоть и кратковременное вторжение в логово врага, в его крепость, маленькая репетиция грядущего торжества.

Раньше я всегда с умилением смотрел на нарядно одетые, такие нелепые и милые фигуры, которые, растопырив заскорузлые руки, неловко скользят по паркету. Но теперь быстро пробежал по залам. Ее нет… Взглянул на часы: десять. Неужели не пришла?

В одном из коридоров толпа комсомольцев курила, сбившись в кучу. Слышались взрывы смеха. Когда я проходил мимо, черноволосый венгр обернулся, и узнал меня:

— Он опять здесь!

Я был окружен, схвачен и… приведен к Иоланте, которая стояла тут же, среди своих поклонников.

Все закончилось благополучно. Шумной ватагой мы отправились в буфет, где я угостил ребят хорошим вином. Потом откуда-то появились девушки, грянула музыка, и все убежали танцевать. Мы остались одни, Иоланта и я.

На этот раз она была одета в бальное платье из серо-розовой парчи, простое и очень дерзко декольтированное. Короткими взглядами исподтишка я рассматривал девушку. Да, она не была красавицей, но что-то в ее внешности покоряло сразу и запоминалось навсегда. Она очень мило шутила, с приятной легкой иронией, а в глазах оставались та же печаль и пустота. Держала себя подчеркнуто скромно, выбирая невидные места в углу, сдержанно и редко смеялась, говорила негромко и старалась повернуться к зрителям спиной — все-таки всюду, где мы появлялись, ее замечали все — мужчины с восхищением, — женщины с любопытством.

"Девушка нашего века", — решил я про себя, — "она в жизни выглядит так, как американские vamps, гримирующиеся для киносъемки: sophisticated… absent… thrilling…, воплощенный идеал нашего порочного времени…" Порочного? И я задумался, вспомнив слова Гришки, показавшиеся мне болтовней. Конечно, во внешности Иоланты есть что-то странное: вызывающее декольте, манера бесстыдно закидывать ногу на ногу… дерзкие взгляды в упор… бесцеремонные словечки… Точно она провоцирует и смеется надо мной. Ах, не в этом дело! Но неужели затаенная печаль означает порок? Сколько в ней изломов и противоречий… Что за интересная человеческая душа должна быть у этой девушки!

Назад Дальше