В приоткрытую дверь сунулся второй приказчик. Но ни тот, ни другой никак не смогли помешать тому, что случилось далее.
Семичев по-бычьи помотал головой и вдруг схватился за рукоять своей шашки. Одним махом вырвал из ножен. Клинок со свистом описал в воздухе стремительный полукруг.
Женя взвизгнула и швырнула в городового пустой шприц, который все еще держала в руке.
Городовой рубанул наотмашь, и Павел Романович ощутил — будто ледяным ветром обдало макушку. Невольно он наклонился и схватился рукою за голову. И оттого не видел, как снова взметнулась шашка.
А потом вдруг оказалось, что он лежит навзничь и смотрит на потолок. С потолком было неладно: из белого он быстро становился розовым, а после и вовсе алым. Комнату наполнили звуки, природу которых он не мог понять. Но звуки те были весьма неприятны.
— Словно кабан тонет в трясине, — подумал Дохтуров.
И тут вдруг потолок завертелся в глазах, а после стало темно.
Глава пятая
РЕЧНАЯ ПРОГУЛКА
— А дальше было просто, — сказал Павел Романович. — Суд, лишение диплома. И высылка.
— Куда же, позвольте спросить? — поинтересовался Сопов. Он приподнялся на локте и посмотрел на бывшего доктора. Изучающее посмотрел, с интересом.
— В Иркутск. Там снимал квартиру. Тетушка не оставила в бедствии, да и у меня имелись кое-какие средства. Выписывал поначалу «Медицинский вестник», после забросил. Действительность оказалась куда интересней. Приобрел опыт, который в Петербурге и за двадцать лет бы не стяжал.
— Позвольте, — проговорил Сопов, — насчет опыта спору нет… на своей природе, так сказать, оценил… но вам ведь запрещено было практиковать, не так ли?
— Запрещено. А что прикажете делать, когда земских врачей не хватает? Сперва приглашали для консультаций. А там…
— Небось и абортами промышляли? — Сопов натужно откашлялся. — Это уж как водится… Прибыльное дело.
Павел Романович коротко глянул на купца, но ничего не ответил.
— Очень трогательно, — сказал Агранцев, — только не проясняет нашего дела. Может, вы, доктор, еще кого невзначай уморили — уже на новом месте?
— Это верно, — проговорил Павел Романович, — это вы, ротмистр, в самую точку попали. Случалось. Соревноваться с вами не берусь, так как ваши подвиги на японской войне мне неведомы. Однако с охотниками-чалдонами дважды зимовать приходилось. От них научился стрелять. Не скажу, чтоб белке в глаз, но со ста саженей в лоб кладу волку без промаху.
— Револьвер?
— Карабин. А из револьвера упражнялся по крысам, на засеках перед зимовьем. Тут уж за мной мало кто мог угнаться. Прошу прощения за нескромность.
— Откуда ж у тамошних аборигенов револьверы взялись?
— Вот это как раз не диво, — неожиданно вмешался Сопов. — С германского фронта людишки побежали — много чего с собой принесли.
— К черту, — сказал Агранцев. — Мне до этого дела нет. Вы лучше скажите, что с вашей сестричкой-медичкой сталось?
— А ничего, — ответил Дохтуров. — У ней, оказалось, ребенок имелся. С матерью ее проживал. На тот момент как раз четыре года исполнилось. Суд приговор и смягчил. Штраф наложили — да только какой с нее штраф? Я о ней больше не слышал. Помнится, рассказывал кто-то, будто в Красный Крест поступила. Корпию щипала, под патронажем Ее Императорского Высочества.
Сопов пожевал губами.
— Кажется, снимаемся, — сказал он. — Слышите, вода заурчала?
«Самсон» в самом деле отваливал от причала. Между правым его бортом и причальной стенкой ширилась полоса темной стальной воды, на которой беззаботно качались бумажные оборванные цветы, надкушенные баранки и прочая мелочь. С берега отчаянно замахали шляпами.
Но обитателей каюты «16-бис» никто не провожал.
— Все вздор. — Агранцев подошел к окну каюты и с треском бросил вниз деревянную шторку, скрывая от глаз отплывающих пирс. — Ваша институтка меня не волнует. А что скажете насчет городового, который оставил вам на макушке столь памятную отметину?
— Лишился рассудка от горя, — сказал Павел Романович. — На суде двое стражников его еле держали. Все кричал, что для такого лекаря, как я, и вечной каторги мало… Смерти моей хотел.
— Надо думать… — молвил Сопов.
— Я за все ответил. Сполна, — сказал Дохтуров. — И сам себя осудил.
— Однако вы все-таки живы, — отозвался Клавдий Симеонович. — В отличие от жены несчастного городового. Думаю, у него на сей счет может быть свое, особое мнение.
— Именно, — донесся дребезжащий говорок Ртищева. — Благородный человек так бы и поступил… Если он человек чести…
— Бросьте! — сказал ротмистр. — Месть — это, безусловно, мотив, но всему есть предел. Но главное не в этом. Городовой знает эскулапа в лицо. И потому не стал бы умерщвлять всех без разбора. Словом, все вздор… А вот интересно — каков тут ресторан?
— Ресторан, я слышал, неплох, — сказал Сопов.
— Вам лучше о нем позабыть, — вмешался Павел Романович. — На три дня минимум. Это я как врач говорю.
— Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие… Однако ж и впрямь воздержусь. Кстати, господа, если у кого есть желание — можно вызвать стюарда. Кнопкой. Вон там, у двери. Все выполнит в лучшем виде. — Сопов снова достал портсигар и принялся выколачивать о ноготь мундштук папиросы.
Агранцев немедленно устроил проверку.
Через пару минут впрямь раздался стук в дверь и явился стюард. А спустя еще четверть часа он доставил заказ. Дохтуров с ротмистром сели закусывать. Сопов поглядывал с завистью, генерал — безучастно.
— Я вот что скажу, — сказал Сопов и, кряхтя, сел на своей койке. — Был у меня случай. В соседней лавке приказчик, этакий хлыщ с усами а-ля венгерский гусар, соблазнил хозяйскую дочь. И увез куда-то в Херсонскую губернию. Где, как полагается, и бросил после сладкого месяца. Девица, само собой…
— Руки на себя наложила?.. — вмешался Ртищев.
— Да оставьте вы свои сказки, ваше превосходительство! Вернулась домой, цела-целехонька. Только не сразу. Похудела, подурнела — а в подоле, вместе с семечной лузгой, ребятенок барахтается. Так тот лавочник дело продал, семью отдал на общественное призрение, а сам на юг подался. И нашел приказчика, будьте уверены. Тот к тому времени шинок открыл, торговал в свое удовольствие. Вот в шинке-то его и зарезали. И так чисто — никто ничего не видел, хотя день был скоромный, и толклось там изрядно народу.
— Думаю, помог кто-то, — сказал Павел Романович.
— А хоть бы и так? Что это меняет?
— Я хочу сказать — кто-то помог ему найти этого приказчика, — пояснил Дохтуров. — Херсонская губерния велика, без особенных навыков человека не сыщешь.
Сопов засмеялся.
— Ну, это уж мне неведомо…
«Как знать? — подумал Павел Романович. — Как знать…»
Разговор сам собой затих. Ротмистр тоже прилег, и бодрствовать, похоже, остался только Дохтуров. Он поглядывал на берега Сунгари, проплывавшие мимо в полуденной дымке.
С какой-то поры возникло у него чувство, что купец Сопов — вовсе и не купец. Или не только купец. Откуда такое ощущение взялось — сказать трудно. Однако, чем дальше, тем сильнее оно становилось.
Может, дело в том заключалось, что Клавдий Симеонович выказывал осведомленность в делах, которые простого купчину и касаться-то не должны? Или в манере держаться на мгновение проскакивало нечто жесткое и циничное, свойственное людям совсем иного рода занятий?
Возможно. Но скорее это чувство возникло после борьбы, которую Павлу Романовичу пришлось вести за жизнь господина Сопова. Во врачебной работе такое случается, и нет этому рационального объяснения: когда пациент находится на самом краю, вдруг происходит нечто — и душа его на миг внезапно приоткрывается; словно тонкий луч мелькнет из-за плотно задернутых штор.
Незаметно прошло около трех часов.
А потом размышления Павла Романовича внезапно прервались: «Самсон» разразился долгим гудком. И еще раз, длинно. Послышались раздраженные голоса.
Агранцев соскочил с койки, поднял вверх деревянные жалюзи. Выглянул.
— Что там? — спросил Сопов.
— Не знаю. Отсюда не видно.
Ротмистр повернулся к Дохтурову.
— А не выйти ли нам на палубу? Так сказать, на рекогносцировку?
— Пойдемте.
Сопов принялся нашаривать сапог босою ногой.
— Господа, я с вами.
— Нет уж, — заявил Агранцев. — Лазаретные обитатели остаются в каюте. Мы с доктором вдвоем прогуляемся.
Клавдий Симеонович глянул на ротмистра неодобрительно, однако спорить не стал. Улегся на спину и принялся разглядывать потолок.
Публики на палубе было немного. А те, кто предпочел буфету и штоссу в салоне послеобеденный променад, с любопытством разглядывали что-то, находившееся впереди по курсу «Самсона». Небольшие стайки пассажиров, точно пух на воде, перетекали вдоль палубы к носу. Было три часа пополудни, солнце стояло высоко, но жара, благодаря реке, не донимала. Кавалеры острили, дамы благосклонно смеялись.
Встречным курсом деловито пробежал мимо таксовой пароходик.
[3]
— Как считаете, доктор, — спросил неторопливо вышагивавший ротмистр, — по чью все-таки душу стараются?
— Вы о «Метрополе»?
— Да. И об остальном тоже.
— Думаю, за мной охотятся, — сказал Дохтуров.
— Вот как? Городовой?.. Неужто в эту чушь верите?
— Не верю. Городовой ни при чем. Давно это было и к нашим событиям касательства не имеет.
Тут Павел Романович замолчал, повернулся к перилам и принялся разглядывать берег. Сунгари здесь изгибалась широкою лентой, уклоняясь направо, к востоку. Справа по течению образовался обширный плес, за которым сплошной синей стеной высился бор.
— Изволите интересничать? — спросил Агранцев.
Павел Романович вздохнул и ответил:
— Все дело в моих записях.
Ротмистр выжидающе посмотрел на него.
— Я, знаете, в ссылке принялся за китайскую медицину. Вел наблюдения. Кое-что фиксировал в дневниках. Довелось узнать рецепты лекарств, по своей действенности совершенно невероятных. Если б сам не видел — не поверил бы никогда. Будьте уверены: в наших университетах такому не учат. Это больше похоже на чудо, хотя на самом деле ничего фантастичного нет.
— А что есть?
— Лишь опыт трех тысячелетий.
Ротмистр достал портсигар и неторопливо закурил.
— Хотите сказать, что в записях было нечто запретное?
— Не совсем так. Но, может, ониименно так полагают.
— Кто это — они?
Дохтуров глянул в глаза ротмистру. Притворяется или впрямь любопытно?
— Ладно, слушайте. Два года назад случилась одна историйка. Мне ведь официально практиковать запрещается, так что поначалу свободного времени имелось сверх всякой надобности. Как-то утром, часу в восьмом (я еще спал), слышу: Аякс мой тявкает. Хороший был пес, чистокровная лайка. По пустякам голос не подавал. Уже понимаю, что придется вставать. А тут и кухарка будит. Говорит, до вас, барин, ночью приехали. Из Березовки. Спрашиваю — кто? Она отвечает: баба. И, де, сын у нее помирает. Совсем, говорит, извелась, просто сил нет смотреть. Интересуюсь, почему ко мне, не в больницу. А это уж, отвечает кухарка, вы у нее сами спросите. И — молчит. Обычно болтливая, а тут слова не вытянешь. Ну да мне пояснений не требовалось. И так уже понял, в чем дело. Березовка — хлыстовское село. Слышали, может?
— Доводилось, — ответил Агранцев.
— Ну, тогда, должно быть, помните, что брак церковный они отвергают, а живут в свальном грехе. И на своих молебнах-радениях истязают друг дружку кнутами. Так сказать, плоть усмиряют. Сами понимаете, люди не из приятных. Ну, хлысты они там иль нет, а молодых мужиков войной из деревни повымело. Остались деды, из самых истовых. Такие, что доктора и на порог не пустят. В больнице об этом, разумеется, знают и потому не поедут, чтоб там ни стряслось. И не по черствости сердца, а потому как — бессмысленно. Целым оттуда вернуться, и то хорошо. А то были случаи… Впрочем, неважно.
Словом, ехать нельзя, а мне и подавно. Случись что — верная каторга вместо ссылки.
Одеваюсь, выхожу на кухню. Там замотанная в платок баба, по зимнему времени одетая, словно куль, в мужском армяке. Возраст не разглядеть. Меня увидела — и повалилась в ноги. Воет, слов не разобрать. Едва успокоил. Выяснил: мальчику у нее седьмой год. На Николу-зимнего ходила она с ним на речку, белье полоскать. Он поскользнулся — и в прорубь. Едва вытащила… И вот третий день в лихорадке.
Не могу, отвечаю, к тебе ехать. Почему — сама знаешь. А баба: «Не пужайся, дохтур, так проведу, никто и не сведает. Только сыночка спаси. Ему в горло жабу надуло».
Ну да, жабу…
Ну, поехали. Верст тридцать от Иркутска. Баба на козлах за кучера. Я в санях лежу, укрылся медвежьей полостью. Под вечер прибыли — смеркалось уже. Село большое, домов тридцать. Баба правит в сторону, к опушке. Там, на выселках, небольшая изба. Захожу. Жарко натоплено, душно. На лавке под образами ребенок. Весь горит, в беспамятстве. Дыхание — будто кисель хлюпает. Меня не замечает. Осматриваю; впрочем, тут диагноз и студент-первокурсник поставил бы в первую же минуту. Двусторонняя пневмония, осложненная крупом. Прогноз самый неблагоприятный. Иными словами, помрет мальчишка этой же ночью. И сделать ничего нельзя.
Посмотрел я на бабу, она — на меня. И без слов все поняла. Кинулась от лавки к столу. Поворачивается — а в руке нож. Ну, думаю, будет дело. Не в себе селянка. И точно, не в себе. Скидывает армяк, платок разматывает. И — ножом себе в грудь. Я, как чувствовал, в последний миг удержал.
Она кричит: жить не буду, ни отца, ни матери, мужа прошлой зимой германец убил. Только и есть, что сын. Вижу — так и есть, верно руки наложит. И еще: когда она верхнюю одежду скинула, оказалось — молодая совсем. Темноволосая, щеки пылают, а глаза… В другое бы время от ухаживателей отбою не было.
— Я все уже понял, доктор, — перебил ротмистр. — Немного знаком с вашими талантами, так что о дальнейшем догадаться не сложно. Мальчика вы спасли, а прекрасную селянку после увезли с собой. И эти, с позволения сказать, хлысты вам подобной вольности не простили. Только при чем тут записи?
— Вы поняли неправильно, — ответил Дохтуров. — Мальчика спасти не представлялось возможным. Во всяком случае, обычными методами. Но… Было у меня в саквояже некое средство. Маньчжуры называют его серебряным корнем. Это особенный корень, не живой. Подернутый плесенью. Ее специально разводят, и растет она только на этих мертвых корнях. Вещь редкая и оттого весьма дорогая. Ею как раз и пользуют лихорадку. Результат удивительный. Приготовляют настой… Впрочем, подробности не важны. Однако настой в том случае был бесполезен. Поздно, мальчик уже погибал. А я в свое время пробовал из корня делать раствор для впрыскивания. Он гораздо действеннее. Личное мое изобретение… так сказать, в научных целях. Опыт применения тоже имелся. Небольшой, но весьма положительный.
Однако на тот момент я был в затруднении. Одно дело — опыты. А когда перед вами умирающий ребенок, а его мать собирается себя жизни лишить? Что если не помогу, и мальчик погибнет? Ведь тот корень, к сожалению, не панацея.
— Ясно, — кивнул ротмистр. — Ситуация.
— Именно. Так или иначе, я решился. Когда она увидела шприц, побелела. Спрашивает — иголкой будешь колоть? Я отвечаю, что это единственный способ помочь ее мальчику. И продолжаю готовить шприц. А у самого, представьте себе, руки дрожат. Давно так не волновался… Да и отвык. А баба платок скомкала, лицом в него ткнулась. Иголкой так иголкой, говорит. Делай как знаешь. Спасешь Ванятку — до гробовой доски не забуду.
Когда игла под кожу вошла, мальчик вдруг дернулся и глаза открыл. Меня увидел — заплакал. Хотя, скорее всего, он меня и не различал как следует, в такой-то горячке. Ну, думаю, начнет кричать — соседи явятся. Я тогда не знал, что этого быть никак не могло.
— Отчего же?
— Оттого, что они свой обряд над ним устроили еще накануне. По-нашему, вроде как соборовали. Значит, уверены были, что не жить ему. А если так, зачем приходить?