Волчье море - Роберт Лоу


Роберт Лоу

Лишь храбрым на поле брани

Дано парус расправить,

Путь горя по волчьему морю…

Из скандинавской поэзии

1

Его взгляд метнулся к тряпке в моей руке, затем остановился на моем лице, на разинутом рту, будто муха на крови. Они были тусклыми, как кремень, эти глаза, и усы извивались, словно змеи, когда он презрительно оглядывал меня — мой удар не причинил ему вреда, только разозлил.

— Большая ошибка, — прорычал он на дурном греческом и шагнул мне навстречу, вытягивая из-под плаща меч-сакс длиной с мою руку.

Я взялся за рукоять замотанного в тряпку меча, взмахнул — и одним этим движением показал, сколь неуклюже с обращаюсь с оружием.

Он ухмыльнулся, а я отступил на шаг, скользя по черной гнили и мусору под ногами и всем сердцем сожалея, что не прошел мимо.

Он был быстрым, слишком быстрым и ловким, но я следил за его ногами, не за глазами, и потому вовремя увернулся, а мой рывок поставил его боком к стене. Я попытался разрубить его, но промахнулся. Мой отряпленный клинок высек искры из стены.

Осыпанный каменными крошками, он явно встревожился — и моим упорством, и тем, что сквозь тряпку мелькнуло острие. Я увидел это в его глазах.

— Не ожидал, верно? — поддразнил я, переступая с ноги на ногу. — Знаешь, скажи, зачем ты преследуешь меня по всему Миклагарду, и я отпущу тебя.

Он моргнул от удивления, потом фыркнул, как волк, наткнувшийся на бойкого петушка-калеку.

— Отпустишь меня? Видать, ты не ведаешь, с кем связался, swina fretr. Я из фальстерманов, и нам не пристало выслушивать оскорбления от мальчишек.

Значит, я правильно угадал: он из данов. Жаль, мне недостало ума удрать. Он шевельнулся, и я не пропустил этого, так что, когда он нанес удар, я поймал сакс на свою тряпку — и поморщился от боли в руке. Я вывернул запястье, норовя запутать его меч в ткани, и мне даже почти удалось выкрутить сакс. Но все же он был слишком опытен, а я чересчур неуклюж для успеха моей затеи.

Хуже того — по сей день я стыжусь своей глупости, — его товарищ подкрался ко мне сзади, локтем саданул под ребро и швырнул меня в грязь. Затем вырвал меч из моих дрожащих рук, с такой легкостью, будто вынимал птичьи яйца из гнезда, и я вдруг сообразил, что именно так они все и замышляли с самого начала. Я едва мог вздохнуть, в боку болело, и оставалось только подчиниться.

— Пора грести отсюда, — проворчал невидимка за моей спиной, и я услышал, как он хлюпает по грязи, уходя прочь.

Вряд ли они хотели меня убивать, но тип из Фальстера глядел кровожадно, а мои глаза пеленой застилал дождь. Каменные стены переулка сходились почти вплотную, виднелся лишь клочок равнодушно-серого неба, и мне подумалось, что обидно умирать в такую дрянную погоду.

Недостойно воина погибать в грязном проулке Великого Города и под проливным дождем. Особенно под дождем; тем паче что мне внезапно вспомнился первый человек — мальчик, — которого я убил: бледное лицо на пустоши, глаза невидяще глядят в небосвод… Я вздрогнул от этой картины.

Фальстерман навис надо мной, тяжело дыша, и нацелил сакс мне в живот. Дождевые капли жемчугом стекали по яркому лезвию, срывались с ребра…

Дождь, говаривал Сигват, способен рассказать обо всем, если знаешь, как его слушать. Дождь в норвежском сосновом бору хорош, чтобы вымыть голову, но в городе, да еще древнем, он стекает с карнизов сажей веков, черной, как смоль, суровой, как проклятие.

Миклагард — город великий и древний, и его трубы плюются и шипят, точно злобные змеюки. Даже море здесь злое, накатывается на берег массивными медленными волнами, набухает, черное и жирное, как мокрые спины свиней, а белесая пена вся усеяна мусором.

Я не хочу оставаться в этом городе, его очарование для меня давно поблекло. Выбравшись из осыпавшегося кургана Аттилы, те из Братства, кто выжил в Травяном море, осели тут, убедив греческого кормчего взять нас на борт. С тех самых пор я мыкался в гавани, грузил и разгружал суда, чтобы не помереть с голодухи в ожидании, пока остальные члены Братства доберутся из далекого Хольмгарда, и мы снова сможем выйти на дорогу китов.

В своих грезах, далеко-далеко, я видел новый корабль и возможность вернуться за серебром; эта мысль грела нас студеной зимой в Миклагарде, этом злосчастном Пупе мироздания.

И черного дождя было бы достаточно, чтобы проклясть все на свете, но в день, когда у меня отобрали рунный меч, я вымок и разозлился на типов, что следили за мной с самого утра под сенью стен Севера, — ведь они то ли не умели прятаться, то ли не считали нужным скрываться. В любом случае это было оскорбительно.

В ясный день из Константинополя можно увидеть дальний, галатский берег залива. А в тот день я едва мог различить человека за спиной в бронзовом блюде, которое поднял, будто бы прикидывая, стоит ли его покупать.

Отражение дробилось и корчилось на мокрой рубчатой поверхности: какой-то чужак — подбородок торчком, тощая борода клином, усы, как тень над губой, длинные, рыжеватого отлива волосы косами, прядь со лба откинута назад, открывая голубые глаза. Это мое лицо. А за ним дробился и корчился преследователь.

— Ну, что видишь? — требовательно спросил угрюмый грек-продавец, все товары на лотке которого отсыревали на коврике под тряпичным навесом, набухшим влагой. — Небось возлюбленную, а?

— Я скажу тебе, чего не вижу, — ответил я, выдавливая из себя улыбку, — ты, gleidr gaugbrojotr. Я не вижу, на что стоит потратиться.

Он хмыкнул и выхватил у меня блюдо, его желтоватое лицо побагровело там, где не росла густая борода.

— В таком случае иди чешись в другом месте, meyla, — процедил он. Хороший ответ; выходит, он знает северное наречие и понял, что я назвал его кривоногим гробокопателем. А он обругал меня «девчонкой». Что ж, я и раньше успел узнать, что купцы Миклагарда остры на язык, а их бороды густо намаслены.

Я мило улыбнулся и двинулся прочь. Я узнал, что было нужно: бронзовое блюдо показало мне того же человека, которого я видел уже трижды за сегодня, в других кварталах.

И что делать? Я стиснул завернутый в тряпицу рунный меч, пожевал скрипилиту, лепешку из толченого гороха, тонкую и хрустящую сверху, щедро промасленную внутри, обернутую в лист растения и — о чудо из чудес — густо перченую. Это удовольствие, которого никто никогда не встречал севернее Новгорода, стоило безумно дорого за пределами Великого Города именно благодаря перцу; право, дешевле было бы посыпать лепешку золотом. Это соблазнительный вкус и собачий холод лишили меня глаз и ума, клянусь.

Улица привела к маленькой площади, где окна светились манящим золотом свечей в ранних зимних сумерках. Признаться, я уже давно перестал восторгаться этим зрелищем домов, словно взгроможденных друг на друга, и высматривал только своего преследователя. Я остановился у скрипучего колеса точильщика и оглянулся; этот тип никуда не делся.

Северянин, никакой ошибки, ростом намного выше местных, гладко выбритый, но с длинными витыми усами, по свейскому обычаю, столь распространенному на Севере. Длинные волосы едва прикрывал кожаный колпак, а под плащом он наверняка прятал кое-что острое.

Я пошел дальше, мимо лотка, с которого женщина продавала гороховые лепешки и сушеный инжир. Рядом с ней мужчина в куртке без рукавов торговал сыром прямо из корзины, а по соседству, прижавшись к стене и стараясь не стучать зубами от холода, предлагали себя гулящие девки, обнажая сизые груди перед прохожими.

Великий Город зимой — жуткое местечко. За спиной у него Море Тьмы, а дальше Травяное море Руси, и потому тут царят мрак и всепроникающая сырость. Бывает, конечно, что посреди зимы вдруг возвращается позднее лето, но на солнце рассчитывать не приходится — только дождь, сплошной дождь от последнего дня сбора урожая и до праздника Остары, который миклагардские жрецы именуют Пасхой.

— Иди погрейся, — позвала меня одна из девок. — Я научу тебя делать зверя с двумя спинами.

Я усмехнулся и пошел дальше, стараясь не терять из вида соглядатая, обменялся парой ругательств со встречным, преградившим мне путь, а потом чуть не врезался в торговца шерстью, что вывернул из-за угла, громко призывая покупать его тюфяки, покуда детишки не замерзли от стужи по вине беспечных родителей.

Мокрая улица вела вниз, к гавани, полнилась народом, ветвилась переулками и кидала мне навстречу то пекарей, то бортников, то дубильщиков кожи, то шкурников.

Это был не самый приличный квартал Миклагарда, здесь обитали отбросы общества. Увечные, убогие, прокаженные — большинству не суждено дотянуть до конца зимы. Холода уже подступали к Великому Городу, и их хватило, чтобы лишить меня осторожности и заставить выяснить, кто таков мой преследователь и что ему нужно.

Так что я скользнул в один из проулков и сжал в руке обернутый в тряпицу рунный меч, свое единственное оружие, кроме ножа для еды. Я рассчитывал приставить клинок к горлу соглядатая, когда тот будет проходить мимо, увлечь мерзавца в проулок — и пусть выкладывает, как на духу, чего привязался.

Он замешкался у входа в проулок, явно меня потеряв, и стал оглядываться.

Останься я в тени, мне бы наверняка удалось от него отделаться, — но я вышел из укрытия и ударил его по голове.

Что-то громыхнуло; он покачнулся и закричал: «Оскильгеттин!» — что ж, точно северянин. Впрочем, по его рыку легко было догадаться, что это значит «ублюдок», даже не зная ни слова по-свейски. По выбору слов я понял, что он верит в Белого Бога, хотя, может, и не крещен: лишь верующие в Христа отвергают детей, рожденных вне брака. Значит, дан, явно из новобращенных конунга Харальда Синезубого. Да уж, приятного мало.

Еще я выяснил, что под кожаным колпаком на голове у него железный шлем, который и принял на себя мой удар. И, наконец, тип сообщил, что он из Фальстера и я сильно его разозлил.

Вот что я узнал. Многое, конечно, пропустил, и хуже всего оказался его напарник, который подобрался ко мне сзади, напал исподтишка и отобрал меч; а теперь капли дождя стекают по клинку фальстермана, нацеленному мне в живот.

— Старкаду не понравится, — прохрипел я. Верзила-дан помедлил, и я догадался — он не простой наемник, его послал за мной старый враг, с которым мы и раньше проливали кровь.

Я дернул правой ногой, метя ему в пах, но он был слишком ловок и подставил меч, вывернув тот плашмя, а потом снова замахнулся на меня.

Ему так хотелось прикончить меня, это было видно, но мы оба знали, что Старкаду я нужен живым. Он мог бы позлорадствовать, помахать у меня перед носом отобранным рунным мечом, но тот давно уже исчез вместе с напарником северянина. Фальстерман, явно торопясь уйти, завел было прощальную речь: мол, как мне сейчас повезло, а в следующую встречу он меня выпотрошит, как рыбу…

И вдруг он выдавил негромкое «Ух!», за его правым ухом мелькнула рукоять ножа, а лезвие вонзилось ему в горло.

Чья-то рука извлекла нож с такой небрежностью, будто вытаскивала занозу, кровь из раны громко забулькала, брызги полетели в разные стороны, а дан рухнул наземь пустым бурдюком из-под воды.

Я моргнул и увидел в тусклом желтом свете из окон далеких домов крупного мужчину с наголо выбритой головой, только над каждым ухом серебрились по две заплетенных пряди; штаны на нем были как у ирландцев, а рубаха и плащ явно греческие. Он держал в руке длинный нож, а на лбу у него виднелся вытатуированный знак — Эгисхьяльм, «Шлем ужаса», руна, от которой враги разбегаются в страхе, если произнести правильное слово. Жаль, он не свел эту руну, она изрядно пугала меня самого.

— Слыхал, он назвал тебя вонючей свиньей, — сказал мужчина на северном наречии, и его глаза и зубы сверкнули в сумерках. — Так что я рассудил, что у вас тут не дружеский разговор. А раз ты Торговец Орм, у которого есть люди, но нет корабля, а я Радослав Щука, с кораблем, но без людей, я решил, что мне ты нужнее, чем ему.

Он помог мне подняться, подставив плечо, и я заметил на его обнаженном предплечье несколько застарелых белых шрамов. Я посмотрел на мертвого дана, а Радослав наклонился и срезал у него с пояса кошель, достал десяток монет и забрал их вместе с саксом. Тут я сообразил, что меня могли убить, и мои ноги подкосились, так что пришлось вцепиться в стену. Чуть погодя я поднял голову и увидел, как мой спаситель — славянин, точно — режет себе руку саксом. Понятно, откуда эти шрамы.

Он перехватил мой взгляд и оскалил зубы в хищной усмешке.

— По одной за каждого человека, которого убил. Это обычай моего клана, — пояснил он, а затем мы с ним завернули мертвого дана в плащ и оттащили туда, где тени гуще. Меня снова затрясло, но не от страха — дан ушел бы своей дорогой, а я остался бы лежать в грязи, униженный, но живой, — а от горечи утраты. Я бы заплакал, наверное, но постыдился нового знакомца.

— Кто это был? — спросил мой спаситель, перевязывая новый шрам.

Я помешкал с ответом. Ладно, раз он пролил за меня кровь, думаю, ему можно довериться.

— Подручный некоего Старкада, воина конунга Харальда Синезубого. Ему не терпелось кое-что у меня забрать.

Для Хониата, вдруг подумалось мне, этого греческого купца, столь отчаянно возжелавшего мой рунный меч. Точно, это грек велел Старкаду добыть клинок, и он будет недоволен гибелью наемника. В Великом Городе блюли законы, и мертвый дан в переулке может вывести на Старкада и Хониата.

Радослав пожал плечами и улыбнулся. Мы проверили, что никто за нами не следит, выбрались из переулка и двинулись прочь, притворяясь собутыльниками, что ищут винную лавку. Колени подламывались, лицедействовать было нетрудно.

— Суди о мужчине по его врагам, так говорил мой отец, — проворчал Радослав. — Выходит, ты великий человек, хоть и молод. Конунг Харальд, ни больше ни меньше!

— И молодой князь Руси Ярополк, — прибавил я мрачно, чтобы увидеть, как Радослав это воспримет, раз уж он из той части света. Его глаза слегка расширились, когда прозвучало имя старшего сына русского князя, — но и только; мы помолчали, и мое суматошно колотившееся сердце подуспокоилось.

Я ломал голову, прикидывая, каким образом вернуть свою потерю, а перед мысленным взором то и дело возникала жуткая картина — лезвие ножа вылезает из шеи дана под самым ухом, и кровь брызжет, как морская вода. С тем, кто способен на такое, нужно быть настороже.

— Что украли-то? — внезапно спросил Радослав. Его лицо, мокрое от дождя, казалось маской бликов и теней.

Что украли? Хороший вопрос. Я решил не юлить.

— Рунного Змея, — сказал я. — Стропило нашего мира.

Я привел Радослава в нашу обитель в полуразрушенном амбаре у гавани, как подобало приветить человека, спасшего твою жизнь, но я не собирался оказывать этому Радославу иных почестей. Сигват, Квасир, Элдгрим Коротышка и прочие из Братства сидели нахохлившись вокруг чадящей жаровни, разговаривали о том о сем и, конечно, поминали Орма, который обещал добыть корабль и пособить им снова заняться настоящим делом.

Вот только Орм ничего не придумал. Я и так намучился, спасая наши шкуры после того, как мы выбрались из кургана Аттилы, заплатил степнякам те крохи, которые удалось забрать из обвалившегося захоронения, — и чуть было не утонул, их вытаскивая, потому что сокровища и сапоги тянули под воду.

Я не смог избавиться от Братства и после того, как нас всех выкинули на пристань. Они уставились на меня жалобно, будто свора растерянных собак. На меня! Моложе любого из них, годившегося им в сыновья! Они звали меня «паренек» и похвалялись перед всеми, кто слушал, что Орм — это голова, каких еще поискать, а сам я пялился на богатства и чудеса Великого Города ромеев.

Здесь люди ели бесплатный хлеб и проводили время, беснуясь на гонках колесниц и скачках, дрались, как безумцы, «синие» против «зеленых», прямо на ипподроме, и ничуть не выбирали выражения в спорах, так что городские бунты случались чуть ли не каждый день.

Дальше