Вышеславу было отчаянно стыдно слышать это, и он опустил глаза, закусил губу, бессловесно молясь, чтобы Перун или Христос наставили его на ум, научили, что теперь делать. Столпосвет и Коснятин были правы – смерть Сури нужна была только Ингольву, чтобы больше никто не обвинял его в укрывательстве Гуннара и не требовал схватить лиходея. Нет жалобщика – нет и тяжбы. Но и Ингольв прав – Коснятин не родич Сури, чтобы мстить за него. И мать права – Ингольв и варяги первыми поддержали его во князьях. Ингольв – соплеменник Малфриды и вернейшая ее опора. Северные люди не предадут конунга, который им платит. А он их? Вышеслав был растерян, и ему казалось, что позволить Коснятину и Ингольву биться – значит согласиться с обвинением, все равно что предать варяга. А как идти против своих?
– Ты, княже, как знаешь, а я свое слово скажу, – с заметным вздохом, но твердо выговорил Столпосвет, поднявшись на ноги и опираясь на навершие своего узорного посоха, словно ему было тяжело стоять. – Хоть варяжская дружина и сильна, а все же набольшая твоя сила – не в них. Сколько их ни есть, а в Новгороде людей больше, и ратной храбростью словены варягам не уступят. Не гневи своих, за чужих заступаясь. Тебе со дня на день в поход идти. Подумай, кого с собой возьмешь, кто с тобой в битву пойдет. А коли в твоей дружине согласия не будет, сие только ворогам на радость.
– К тому, я разумею, боярин речь ведет, что нельзя обоим им в дружине твоей оставаться, – заговорил Приспей, видя, что молодой князь не отвечает на речь Столпосвета. – И коли хочешь ты от раздора уберечься, то с одним из молодцев удалых проститься придется.
Вышеслав молчал, а все в гриднице посмотрели на Ингольва.
– Не такой чести я ждал от тебя, княже, – повторил Ингольв, чувствуя все эти взгляды. – Видно, правду говорят на моей родине: чести можно просить только у того, у кого ее много. Если я не нужен тебе, то меня не придется гнать силой. Я уйду и прошу тебя только об одном—не мешай тем, кто захочет уйти со мной, и заплати тем, кто дослужил полный год.
Вышеслав сделал знак тиуну, хранившему ключи от серебряной казны. Он был рад хотя бы тому, что все решилось без него. Скорее бы в поход! Самая тяжелая секира[108] покажется ему легче, чем эти ненавидящие взгляды и полные яда слова.
Ингольв повернулся и пошел к дверям. На пороге он обернулся, и взгляд его ударил Вышеслава, как блеск клинка у самого горла.
– У нас еще говорят: недолго радуется рука удару, – сказал он. – Как бы тебе не пожалеть о том, что ты так плохо отплатил мне за мою дружбу.
– Ты князю-то не грози! – крикнул Взороч ему вслед. Но Ингольв уже ушел, не услышав, и его последние слова остались висеть в гриднице, словно чья-то рука вырезала их на стене и окрасила кровью. Недаром Ингольв сын Асбьерна, получил когда-то свое второе прозвище – Трудный Гость.
Прямо из княжеской гридницы Ингольв направился на Паромонов двор. Почти двадцать лет назад его выстроил юный князь Владимир для варяжской дружины, которую он привел из-за моря, получив ее в приданое за юной княжной Малфридой. Объявив о том, что уходит из Хольмгарда, Ингольв позвал всех верных ему воинов с собой.
– Нас больше не хотят держать здесь, потому что нет войны! – сказал он. – Здешнему конунгу не нужны наши мечи! Но клянусь Отцом Ратей – мы найдем другого!
И десятки голосов ответили ему согласным криком, десятки мечей со звоном ударились о круглые умбоны[109] щитов.
Почти ночью Ингольв вернулся на свой двор. Оставив людей сторожить на дворе, он сам поднялся на повалушу и вызвал из-под сенного вороха Гуннара.
– Я ухожу из Хольмгарда, – коротко сказал Ингольв. – Хоть меня и зовут Трудным Гостем, а все же я никогда не доставлял своим хозяевам столько бед, как ты мне. Ты плохо платишь за гостеприимство. Я видел тот нож в спине у финна и узнал его. Хоть тебя и не нашли, мне не кажется, что ты человек удачливый. Я не возьму тебя с собой. Слезай, да получше стряхни с себя сено. Еще до рассвета ты уйдешь из моего дома.
Не отвечая, Гуннар выбрался из-под сена и вслед за хозяином спустился вниз. Ингольв велел дать ему еды и другую одежду и проводил до ворот.
– Все же я благодарю тебя за гостеприимство, – сказал Гуннар на прощание. – И попрошу еще только об одном – не рассказывай никому, как я прятался у тебя под сеном.
Ингольв молча кивнул, и Гуннар без слов исчез в густой тьме. Летняя ночь коротка – ему нужно было успеть уйти подальше.
– Ха! – негромко воскликнул Вальбранд, послушав, как затих скрип воротной створки. – Можно убежать от врага, но нельзя убежать от позорной славы. Теперь у него будет новое прозвище – Сенный Гуннар.
Ингольв не ответил.
Поход пришлось ненадолго отложить – бояре не советовали оставлять Новгород, пока все не успокоится после событий с чудином и варягами. Вместе с Ингольвом собиралось уходить почти сорок человек, и серебряная казна Вышеслава заметно полегчала: в начале лета исполнялся год службы у многих, кто когда-то отплыл от берегов Норэйга и Свеаланда после схода льда. Отдать пришлось почти десять гривен, а перед новым походом это совсем нелегко. Но отказать Вышеслав не мог: к справедливой расплате за службу его побуждала и собственная совесть, и настояния матери. Вышеслав слишком недавно обрел мать после разлуки длиною во всю жизнь и не мог решиться отказать ей в чем-то.
Свой двор Ингольв поручил епископу: велел продать, а деньги прислать ему на остров Готланд, где у него были надежные знакомые. Челядь он отпустил на волю. В последние дни перед отъездом Ингольва Иоаким почти не отходил от него, и это было вовсе не лишним. Весь Новгород гудел недовольством, вслед за Коснятином веря, что именно варяги убили чудина, пришедшего к князю за помощью. Постоянное присутствие епископа не давало новгородцам задевать Ингольва, а иначе прощание могло бы превратиться в побоище.
На четвертый день после памятного разговора в гриднице Вышеслав зашел к матери. Княгиня сидела в горнице, опустив на колени вышивание, и смотрела куда-то перед собой.
– Отплыли, – уныло сказал Вышеслав.
Все эти дни он чувствовал себя виноватым перед матерью, хотя Приспей, Столпосвет и Взороч в один голос уверяли его, что поступить иначе было нельзя.
Княгиня молча кивнула, не глядя на нега Приглядевшись, Вышеслав заметил на ее щеке блестящую мокрую дорожку. Смутившись, он отвел глаза. Он не знал, в какой мере Ингольв Трудный Гость был дорог его матери, двадцать лет лишенной родины, мужа и сына, и все же ему казалось, что он предал ее саму.
– Так правда, что ты дала им серебра? – спросил он. – Зачем? Я же со всеми велел расплатиться. Гридям по гривне на восьмерых, и Винголу две гривны.
– Твой отец дал мне три села, и я вольна тратить свое серебро, как хочу! – немного резко ответила княгиня. – Я дала Ингольву денег, чтобы он мог в Ладоге купить себе корабль. Он хочет вернуться на родину. Ах, как я хотела бы поехать с ним! – вдруг воскликнула Малфрида и закрыла лицо руками. – Ведь у меня и у него одна родина – Уппланд, озеро Лег! А здесь я одна, я покинута мужем, и даже мой сын не хочет меня слушать!
– Ну, матушка… – виновато говорил Вышеслав. Подойдя, он хотел обнять ее за плечи, но не смел – слишком недавно он узнал ее и не привык еще к тому, что эта красивая женщина со строгим белым лицом – его мать.
– Как же одна? А я?
Княгиня опустила руки, и лицо ее было спокойно, даже следы слез исчезли. Глядя через окошко на полоску серого неба, она тихо заговорила на северном языке, повторяя стихи, которые сами сложились сегодня в ее сердце.
Тяжкие вести: изгнан
Конунгом клен секиры.[110]
Пир валькирий[111]готовит
Волка отец ненасытный.[112]
Скоро изведала тяжкие
Горести липа запястий.[113]
Навек потеряла радость
Мать дробителя злата.[114]
Малфрида перевела взгляд на сына. Вышеслав тревожно-виновато смотрел ей в лицо. Он ничего не понял. Он не знал даже этого языка, языка своих предков по матери. Он был чужим ей. Чем же он теперь мог ее утешить?
На другой день после отплытия варягов епископ Иоаким, взяв несколько человек из своей челяди, пришел на Ингольвов двор – посмотреть, не нужно ли чего прибрать, перед тем как объявлять о продаже. Их ждала неприятная находка – отвязанная собака выла под закрытыми воротами, а в клети, где жила челядь, лежал холоп по прозванью Борода, с перерезанным горлом:
Епископ велел зарыть его потихоньку и не болтать об этом. Кто бы ни был виновником – смерть холопа не такое дело, чтобы поднимать шум. Умный Иоаким понимал – добиваясь осуждения неизвестно кого, он вызовет много новых ненужных смертей. Новгородцы недолюбливали наемную варяжскую дружину, в полезности которой усомнились за долгие годы мирной жизни. Промолчать епископ посчитал меньшим грехом. Помолившись над незаметной могилкой холопа, Иоаким молился и о том, чтобы эта смерть была, последней и чтобы распря чудинов и варягов больше не давала дьяволу радости.
Глава 3
Теперь нужно снова рассказать о Загляде. После того как Асмунд Рейнландский приходил к Милуте мириться, Загляда думала о Снэульве весь вечер и утром, проснувшись, сразу вспомнила о нем. И одна мысль о том, что просто пришел новый день, наполнила ее неведомой прежде радостью, такой бурной и горячей, что оставаться без движения было невозможно. В доме было еще тихо, на лавках, на полатях и на полу разнообразно сопели и похрапывали во сне челядинцы. Загляда тихо поднялась, умылась и принялась выгребать вчерашнюю золу из очага. Это было вовсе не дело хозяйской дочери, но Загляде хотелось хоть чем-то себя занять. За работой она то и дело поглядывала на тот угол стола, где вчера сидел Снэульв, и невольно улыбалась. И вся эта клеть с бревенчатыми стенами и черной, закопченной кровлей казалась особенной и прекрасной, потому что вчера здесь был Снэульв и под этой кровлей остался его неуловимый след. Подойдя с тряпкой протереть стол, она сначала провела ладонью по доске, которой вчера касались его руки, насмешливо фыркнула, удивляясь собственной глупости, но радость играла в ней яркой радугой. Что бы ни принималась делать Загляда – чесала косу, подавала отцу умываться, мешала кашу, – все мысли ее были заняты вчерашними гостями, и ей хотелось петь на все лады непривычное, чудесное имя молодого варяга.
Известие о том, что Милута помирился с варягами и не будет на них жаловаться посаднику, не порадовало Тармо, но и не заставило отказаться от собственной жалобы. Он по-прежнему просил Милуту быть видоком. Через несколько дней, в четверг, Милута одевался, собираясь в Олегову крепость к посаднику.
Когда мужчины уже готовы были идти, в сенях вдруг раздался стук и в клеть вошел гридь с Владимировым знаком трезубца на бляшках пояса. Поклонившись хозяевам, он объявил, что купца Милуту с его людьми зовут ответчиком на посадничий суд.
– Ответчиком? Быть не может! – Милута был настолько удивлен, что даже не встревожился. – Спутали меня с кем-то иным. Мы никого обидеть не успели, только что воротились.
– Жалуется на вас новгородский гость Колча, говорит, убыток вы ему причинили.
– Колча Сварыга! – догадался Осеня. – Спех еще ему ларь опрокинул.
– И не я вовсе! – возмущенно крикнул Спех из другого угла. – Варяжина, топчи его тур!
– Ой, дурной день! – Милута покачал головой. – Тармо на варягов челом бьет, Колча—на нас…
– Ничего, авось и на него жалобщик сыщется! – предсказал Спех.
– Ты будешь видоком у Тармо, а Тармо – у тебя! – бодро утешил его Тормод. – Твое серебро останется при тебе.
– Видение было? – уныло спросил Милута. Он не слишком доверял предсказаниям Тормода, полагая, что тот выдает за пророчества то, чего сам хочет. – Все одно – надобно идти. Тармо с родичами, поди, уж дожидается.
В небольшой крепости двор посадника было нетрудно отыскать, и скоро отроки из посадничьей дружины уже вводили их в гридницу – просторную палату длиной в несколько десятков шагов. Вдоль стен тянулись лавки, занятые гридями посадника и разными людьми из города и округи, у кого было к нему дело, по стенам было развешано оружие и разноцветные щиты с начищенными, блестящими умбонами посередине. В палате гудел разноязыкий говор – кто-то спорил, кто-то торговался, кто-то менялся новостями, дожидаясь своей очереди.
Посадник сидел впереди на возвышении, на резном кресле, которое было, по преданию, сделано еще для самого князя Олега Вещего. В узорах спинки и подлокотников переплетались змеи и страшно скалили свои зубастые пасти драконы. Возле ступенек возвышения лежали большие лохматые псы. Они настороженно оглядывали собравшихся в гриднице и глухо ворчали, если кто-то подходил слишком близко к посаднику или заговаривал слишком громко.
Сам посадник Дубыня был крепким темнобородым мужчиной лет пятидесяти. На нем был простой кафтан из темного сукна, но на груди его блестела широкая серебряная гривна – знак власти. Его темные волосы были зачесаны назад, открывая высокий лоб, изрезанный глубокими продольными морщинами. Глаза его из-под густых полуседых бровей смотрели умно. Да неумного человека светлый князь Владимир и не послал бы посадником в город, где веками сходились славяне, скандинавы и чудские племена. Нужно было приложить немало труда, опыта и сообразительности, чтобы поддерживать между ними мир, такой прибыльный для них и для княжеской казны.
Приближаясь к посаднику, Милута сразу заметил возле него рыжебородого новгородца. С другой стороны стояли толпой чудины. Тармо ничем не выделялся среди них ни по одежде, ни в повадке, но даже незнакомец сразу понял бы, кто среди них старший.
– Говорят люди, будто на последнем торгу был непорядок, будто затеял твой человек свару с варягом и был оттого большой шум и всякое бесчинство, – сказал Дубыня Милуте, обменявшись приветствиями. – И сей гость новгородский, – посадник бросил взгляд на Колчу, который тут же подтянулся, словно пытался стать выше ростом, – говорит, нанесли ему обиду и убыток, товар его по земле разметали, а товар дорогой, бусы да каменья… Верно говорю?
– Верно, господине наш, все верно! – подхватил новгородец, мстительно поглядывая на Милуту. – Убытки мои велики, а обида и того больше и мне, и всему городу. Драться на торгу —да где же такое дозволяется?!
– И видоки его то же говорят, – послушав едва половину его речи продолжал посадник и оглянулся на стоявших за спиной жалобщика нескольких горожан. – Колча в Ладоге не первый год торговые дела ведет, его все знают, он видоков нашел довольно. Что скажете?
– Всю правду скажем, по-иному никогда не говорили, – ответил Милута. – Была свара на торгу, и мой парень в той сваре был бит – сие правда. Да только мы со свейским гостем сие дело миром разобрали и обиды друг на, друга не держим. А Колчина ларя они не роняли – в пяти шагах, не меньше, тот ларь стоял. Вот у меня и видоки есть, – Он обернулся и указал на Тармо с родичами.
– Гость Милута говорит верно, – на шаг приблизившись к посаднику, заговорил Тармо. – Мы видели– они стояли далеко. И у нас есть что сказать о руотсах. Ты слыхал, что сын мой пропал. Хвала великим: богам, теперь он нашелся. Сии люди спасли его От руотсов. Гуннар Хирви украл мой сын и на своя лайва[115] вез его в Новгород. Сии люди видели, как мой сын спрыгнул с лайвы Гуннара Хирви, чтобы спасти, свою волю. Гуннар Хирви нарушил мир. Ты должен наказать. Ты знаешь закон: кто силой полонит человека высокого рода, должен платить три десятка гривен серебра. Пусть Гуннар Хирви платит нам за обиду, а ты не вели ему торговать в Лаатокка. Он худой человек, он нарушил мир.