— Ты — помазанник, а я? — вздохнул Малюта.
— А ты — мой первый и самый верный слуга, — строго заявил Иоанн. — Да и к чему ему меня убивать? Проще будет удоволить в малом, да вотчину хорошую дать. У него ж вона сколь земель — чай, не убудет, зато и грех на душу не ляжет, — с улыбкой повторил он в очередной раз свою выдумку, в которую мог поверить лишь этот неотесанный деревенский чурбан.
Не понимал Гришка, что власть — не краюха хлеба. Скорее уж она — бычий пузырь. Стоит по явиться в нем малюсенькой дырочке, как все — тут же сдуется. Малюта и впрямь верил сказанному. «А и впрямь. Чего бы ему не поделиться, когда всего излиха?» — размышлял он.
— Ты ж у меня за все содеянное первым у сердца будешь, — торжественно прибавил Иоанн.
Гришка покосился на узника — вправду ли сказывает, али брешет? Вообще-то походило на правду. К тому ж слова эти звучали не в первый раз, так что верить можно. Он вновь приосанился и даже стал чуточку выше ростом.
Но проходило время, и Малюту вновь начинали одолевать сомнения. Он вздыхал, молча кряхтел, не зная, что бы еще добавить к своим возражениям, и по-прежнему не говорил ни да, ни нет. Все решил случай. Двойник не забыл про своего непутевого братца и хоть с огромным запозданием, но сумел списаться с отцом Артемием, который переслал с царевым гонцом весточку о том, что есть у него на при мете пара надежных монахов из соседней пустыни. Старец для надежности даже отписал им собственноручно, а потому те безропотно приняли на себя тяжкий крест и, сопровождаемые тем же Ерохой, двинулись к избушке.
К тому времени решетка на двери иоаннова жилища уже давно не запиралась, поэтому соблазн по кончить с ними разом уже в первые дни их пребывания расставил все точки над «i». Едва дождавшись убытия Ерохи, узник в первую же ночь тихонько выбрался из постели, неслышно прошмыгнул к не большой келейке, где спали оба монаха, и трясущейся рукой — страшно собственноручно убивать человека в первый раз — всадил в лежащего поближе нож, который забыл забрать у него Малюта.
Рот он своей жертве зажать не догадался, да и о том, что надо непременно будить человека перед тем, как собираешься его зарезать (только тогда он про молчит) — тоже не знал. Словом, когда Малюта, спавший обычно достаточно чутко, проснулся от их возни и прибежал на шум, то увидел, как второй из монахов остервенело крутит Иоанну руки, а тот отчаянно сопротивляется. Окровавленный нож, который узник успел вырвать из тела первой жертвы, валялся рядом. Все случилось как-то само собой. Следуя скорее не велению рассудка, а повинуясь своим звериным инстинктам, Малюта схватил нож и… ударил.
— Теперь мы с тобой накрепко одной веревочкой повязаны, — почти торжествующе произнес Иоанн, выбираясь из-под обмякшего мертвого тела. — Да помоги ж ты! — прикрикнул он с досадой на Малюту, и тот… послушался.
— Все, отче. Жеребий свой ты вытянул, — добавил Иоанн, гордо распрямляя плечи и несколько надменно глядя на Малюту сверху вниз.
И речь не о том, что он и впрямь был гораздо выше его. Тут был важен взгляд. Смотрел бывший узник на Гришку, как господин на своего слугу, и тот вдруг ощутил, что так оно и есть — вот он — его боярин, который лучше знает, куда им идти и как по ступать. Ощутил и даже подивился своим прошлым колебаниям, которые показались глупыми и непонятными — чего сомневался, когда все было ясно?
Переждав с недельку, пока земля не просохнет, два путника — один низкорослый, коренастый, а другой высокий и стройный — двинулись в путь.
Пускай ни двойник, ни Москва не ждали этой встречи — неважно. Зато они сами хотели ее.
Вел в пути низкорослый, но направлял его высокий.
Глава 2
ПОСЛЕДНИЙ УКАЗ
Последние дни Иоанну не сиделось на месте. Что-то неведомое томило, распирало грудь да так, что подчас не хватало воздуха. Он даже на заседаниях Думы и то не мог подолгу выдержать, все чаще повелевая, чтобы мыслили и приговаривали без него.
Казалось бы, все в порядке, и волноваться нет ни малейших причин, ну разве что царице неможется, так и то не впервой, должно пройти. Авось, не тяжелее прежних хворей, да и лекари в один голос заверяют, что дня через три, от силы седмицу, и она непременно пойдет на поправку. Усиление же ее недомогания, произошедшее за последнее время, в первую очередь связано с теми жаркими днями, которые навалились на Русь во второй половине июля.
На все вопросы Иоанна она ничего не отвечала, лишь как-то испуганно ежилась от озноба, хотя и лежала под толстым стеганым одеялом, да слабо улыбалась. Мол, ничего, государь мой, цветик лазоревый, подымуся. У меня ведь и впрямь не первый раз такое. И от этой улыбки ему на душе становилось еще муторнее — хоть волком вой.
Опять же и в глазах у нее отчего-то застыл испуг, и это тоже было непонятно. Ну чего ей бояться, во дворце-то?! Разве что… Но даже в мыслях Иоанн не называл ту, которой наплевать на все чины и регалии, которая одинаково свободно заходит в полуразрушенную лачугу и высокий просторный боярский терем и с одинаковым равнодушием тащит их обитателей следом за собой да с такой силой, что не поспоришь. Хотя — сказки обнадеживали, что находились такие, кто отважился потягаться и с самой костлявой, но мало ли что бают глупые старухи. Опять же, коли оно было бы правдой, то эти отважные удальцы жили бы доселе, а где они? То-то. Выходит, одолела их проклятая.
Из ближних, как назло, почти никого рядом не было. Старец Артемий давным-давно в Литве, да и жив ли — бог весть. Давно почили князья Владимир Иванович Воротынский, приняв перед смертью схиму в Кирилло-Белозерском монастыре, и Дмитрий Федорович Палецкий.
Даже тех ратников, которые учили его, живя с ним в избушке, и тех унесли беспрерывные войны. Пал под стенами Казани славный Стефан Шушарин. Погиб, отбивая очередное нашествие крымчаков, ставший воеводой Сидоров, а вместе с ним скончался от ран служивший в его полку сотник Ероха.
Алексей Федорович, еще раз напомнив Иоанну о данном царем обещании немедля прекратить войну с Ливонией, как только в руках Руси окажется все низовье Западной Двины вместе с Ригой, убыл в войска.
С Сильвестром же… О нем Иоанн и вспоминать не хотел. Сам виноват протопоп. Конечно, образ жизни он ведет и впрямь праведный, тут спору нет. И посты соблюдает, и человек он благодушный да честный, и семьянин добрый, и хозяин превосходный. Опять же о слабых и сирых мира сего не из показушного рвения заботится, не лицемерно, но по побуждению души, от всего сердца.
Перечислять его добрые дела — пожалуй, не один лист исписать пришлось бы. Он и у своих холопов все кабальные записи порвал, и чужих стремился выкупать, чтоб тоже свободу дать. Да не просто выпускал, но — с умом. Известно, ежели птицу сызмальства в клетку посадить, а потом выпустить — погибнуть может, потому как непривычна к воле. Посему Сильвестр к ней, родимой, человека заранее приучал, чтоб тот не просто на улицу вышел, да тут же и растерялся. Совсем юных он и грамоте обучал, и письму, у кого дар имелся — к богомазам приставлял, другую — рукоделию отдавал поучиться, третьего — к торговле определял. И ведь никто потом не подвел своего благодетеля — все стали справными, ни один не посрамил протопопа.
Но кто бы ведал, сколь тяжко порою доводится с Сильвестром в общении, а уж последнее время и вовсе. Ну, не мальчик же царь, да и есть у него свой духовник, отец Андрей. Надо покаяться да грехи отпустить — он и к нему подойдет. Опять-таки должен же иметь хоть крупицу сочувствия. Неужто не видит, как тяжко Иоанну, как он переживает за Анастасию? А коли зрит, так чего лезет с поученьями? Да притом не только лезет, но еще и самого царя в ее болезни винит. Дескать, негоже было утехам любви в Великий пост предаваться, да еще когда — в страстную пятницу! Вот оно тебе и наказание.
Отговориться Иоанн не мог. Действительно, был он у царицы в ту ночь, а поутру, идя на заутреню, уже выходя из ее покоев, нос к носу столкнулся с протопопом. Чего тут скажешь, коли и дурню понятно.
Тогда Сильвестр промолчал, зато ныне разошелся не на шутку. И дернула Иоанна нелегкая огрызнуться, что, мол, не в том причина ее болезни, а совсем в ином, и неча тут на зерцало пенять, коль у самого рыльце в пушку. По чьему настоянию, спрашивается, повез он Анастасию на очередное богомолье? Кто важно кивал головой и уверял, что столь тяжкий грех надо замаливать не мешкая, иначе как бы господь не осерчал, да не вышло бы оттого великого худа? Кто торопил с отъездом в весеннюю распутицу, отчего весь царский поезд увяз в грязи на полдороге, да так прочно, что даже спали в возках, не в силах стронуться с места?
Обычно в ответ на такие попреки Сильвестра Иоанн сдерживался, благодушно улыбаясь, покаянно склонив голову долу, а тут отчего-то не выдержал, сказал все, что накипело. Скорее всего, еще и потому, что чувствовал свою вину. Не в том, конечно, что любился в ту самую пятницу, будь она неладна, а в том, что тогда уступил его настояниям и все-таки поехал. В конце концов, мало ли кто какое слово скажет. На то он и царь, чтобы зерна от плевел отличать, а умные советы от глупых. Решал-то он сам. Потому и чувствовал вину за собой, потому и сорвался.
Даже вспоминать неохота, чего он ему наговорил. И в завет господа перстом ткнул, мол, ясно тот указал — плодитесь и размножайтесь. И то припомнил, что вседержитель ни словом о постах не обмолвился, а ведь коли нужда была бы — непременно сказал про дни, в которые негоже утехам любви предаваться. Вон, когда Моисею с его народом повелел изготовить ковчежец для его скрижалей, скинию и все прочее, так все размеры указал [18]до единого. Зачем, правда, Иоанн, признаться, до сих пор толком не понял. Какая разница, будет ковчег высотой полтора локтя, как повелел всевышний, или сделают его в два локтя? Влезают скрижали, ну и ладно. Впрочем, господу виднее. Может, не доверял своему богоизбранному народцу, считая его туповатым, может, еще что. Раз указал — значит, надо. А вот дней воздержания между супругами он не перечислил. Получается — нет их вовсе.
И вообще, чел он не так давно мудрое слово, только запамятовал, чье оно (тут Иоанн откровенно слукавил, прекрасно помня, что его автор — отец Артемий), так там иное сказано. И произнес на память некоторые высказывания старца, который всегда ставил внутренние благочестие выше внешнего, а чистоту обыденной жизни превыше многомолений и постов.
Тут-то Сильвестр и обомлел. Сам будучи из «нестяжателей», протопоп тоже разделял мнение Артемия о том, что «нет пользы созидать неправдою и украшать церкви». Соглашался и с тем, что «богу неприятны богатства, жертвуемые на церкви, если они приобретены порабощением сирот и насилием убогих». Он и сам милостыню по уму всегда раздавал — на убогих да на больных. Но Иоанн-то говорил еще и о том, с чем Сильвестр никак не мог согласиться, особенно когда оно звучало в столь резкой форме.
— Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь воззри — и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели. Угоднее богу — кормить голодного, чем иссушать собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены. — Иоанн, лукаво улыбнувшись, развел руками — мол, яснее ясного сказано, так чего ж ты тут лезешь.
— То диавол в тебе речет, — только и выдавил ошарашенный протопоп.
— А в послании том сказано, что все в человеке — яко доброе, тако ж и злое — от самого человека, а диавол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло, — возразил Иоанн.
Сильвестр вытаращил глаза, не веря собственным ушам, размашисто перекрестился, протянул руку к дарю, но тут же бессильно опустил ее, пожаловавшись:
— Опосля таких речей и длань не подымается, — после чего круто повернулся и решительно вышел прочь, а назавтра… пришел попрощаться, спешно засобиравшись в монастырь. Дескать, только приняв постриг, сумеет он умолить бога, чтобы тот не гневался на царские неразумные речи.
Выглядел протопоп — краше в гроб кладут. Темные круги под очами, белки сплошь в кровяных прожилках от бессонной ночи, лик бледен до того, что отдавал мертвенной синевой. То ли Сильвестр полагал, что царь станет его уговаривать остаться, и рассчитывал выговорить за это немедленное отречение от всех крамольных мыслей, то ли и впрямь думал именно то, что говорил — как знать. Поди загляни человеку в душу. Но на что бы ни рассчитывал протопоп, время он выбрал неудачное. Иоанн так и не избавился от вчерашней вожжи, что угодила ему под хвост. Он не воспротивился намерению Сильвестра, да при этом процитировал еще одно высказывание, правда, на сей раз уже не старца Артемия:
— Мудрые люди сказывают, что ежели бы богу и впрямь так сильно было угодно иноческое житье, то и сам Христос, и его апостолы носили бы иноческий образ, а мы зрим их в мирском обличье. Помысли о том, отче, егда будешь сан прияти — чья молитва скорей дойдет до вседержителя, мирянина ли безгрешного, али мниха беспутного.
— Потому и ухожу не в монастырь, но в пустынь. Там и впрямь богу сподручнее молитвы возносить, — сдержанно ответил Сильвестр, поклонился и был таков.
Словом, расставание получилось не ахти, о чем Иоанн спустя несколько дней пожалел. При всех своих занудных поучениях и наставлениях протопоп и впрямь жил, как и проповедовал — по чести и по совести. Ни для себя, ни для сына он никогда ничего у царя не выпрашивал, довольствуясь малым.
Тот же Артемий, который не всегда сходился во взглядах с протопопом, в отличие от старца свято почитавшим каждое слово в Библии, не раз говорил Иоанну: «Ты его береги, государь. Я слишком снисходителен к еретикам, хоть ты меня и тянешь в митрополиты. Сам-то за веру горой стою, но и мыслить никому не мешаю, а при столь высоком сане негоже это. Потому и не мое оно. А вот Сильвестр — тот по всему подходит, яко внешним обличьем, тако же и чистотой души своей».
Потому Иоанн и решил примириться с протопопом, однако не сразу. Пусть поначалу отведает — какова она, жизнь в пустыни. Да не летом, когда в лесу изобилие, а поздней осенью и зимой. Пусть и хлад испытает на себе, и голод. Авось посговорчивее станет, и впредь перечить будет не так, как прежде, но хоть с малой оглядкой.
Пару раз царь порывался послать за Курбским — все полегче на душе станет, но, подумав, решил отказаться от этого. Веселиться не хотелось, а поговорить по душам о том, что его гнетет, все равно бы не вышло. Да и о чем можно вести разговор, когда он и сам не знает, что за заноза засела у него в сердце, да с какого боку. Знал лишь одно — сидит, а вот как вытащить — увы.
Нет уж, у князя и ближайшего его сподвижника без него дел по горло, а тут он встрянет со своими загадками. Душа у него, видишь ли, не на месте. Негоже оно. Пусть и далее трудится себе, с ратями хлопочет, а он, Иоанн, как нибудь сам со всем разберется.
Для начала царь повелел вывезти Анастасию, лепетавшую, что ее напугали слухи о начавшемся в Москве пожаре, подальше от столицы. Повелел, хотя и не поверил ей. Чуть ли не в первый раз в жизни не поверил, заподозрив, что лукавит царица и вовсе не пожар ее тяготит, а нечто иное. Только вот что — никак не мог понять, а та молчала.
Да и как она могла рассказать, с чего все началось. Хворь-то на самом деле была и впрямь не из тяжелых — тут лекари царю не лгали. Да и питье, что ей назначили, для укрепления всех членов, тоже сыграло благотворную роль — ей и впрямь становилось все лучше и лучше.
В тот июльский день, когда Анастасия проснулась даже раньше обычного, с радостью отметив, что не проспала заутреню, она чувствовала себя совсем бодро. Серый предрассветный сумрак еще стелился за венецианским стеклом на пустынных улицах Кремля. Было то время, когда светлый меч рассвета еще не успел вспороть брюхо бессильной ночи и не разделил неясные сумерки на тьму и свет.
— Няньки! Мамки! — громко хлопнула она в ладоши.
Ответом была тишина. Повторила зов — и снова никто не откликнулся. Да что такое — вымерли они все, что ли?! Уже серчая, царица совсем было решилась встать и пройти к стольду, заставленному сосудами с питьем, заботливо приготовленными лекарями еще с вечера, но тут вошла она .