Все трое в ужасе переглянулись.
— Надо посмотреть, что там такое, — сказал Гримо.
— Можно подумать, что там кого-нибудь душат, — пробормотал хозяин.
— Господи Иисусе! — воскликнула его жена, крестясь.
Гримо говорил мало, зато, как мы знаем, умел действовать. Он бросился к двери и с силой толкнул ее, но она была заперта изнутри на задвижку.
— Отворите! — крикнул хозяин. — Отворите, сеньор монах, отворите сию же минуту!
Ответа не последовало.
— Отворите, или я вышибу дверь! — крикнул Гримо.
Никакого ответа. Тогда Гримо посмотрел вокруг и увидел кочергу, случайно стоявшую в углу. Он подсунул ее под дверь, и, прежде чем хозяин успел помешать, дверь соскочила с петель. Комната была залита кровью, сочившейся через тюфяк. Раненый уже не мог говорить, а только хрипел. Монах исчез.
— А монах? — вскричал хозяин. — Где же монах?
Гримо бросился к открытому окну, выходившему во двор.
— Он выскочил отсюда! — воскликнул он.
— Вы думаете? — переспросил испуганный хозяин. — Эй, посмотрите, в конюшне ли мул монаха!
— Мула нет! — крикнул слуга, к которому был обращен этот вопрос.
Гримо нахмурился, а хозяин, сложив руки, как для молитвы, опасливо оглядывался. Жена его даже побоялась войти в комнату и, объятая страхом, осталась стоять за дверью.
Гримо подошел к раненому и вгляделся в суровые, резкие черты его лица, вызвавшего в нем такое страшное воспоминание.
Наконец после минуты мрачного и немого созерцания он сказал:
— Нет сомнения: это он.
— Жив ли он еще? — спросил хозяин.
Гримо вместо ответа расстегнул камзол на умирающем, чтобы послушать, бьется ли сердце. Хозяин с женой также подошли. Но вдруг они отшатнулись. Хозяин закричал в ужасе, Гримо побледнел.
В грудь палача слева по самую рукоятку был всажен кинжал.
— Бегите за помощью, — сказал Гримо. — Я побуду здесь.
Хозяин с растерянным видом вышел из комнаты, жена его убежала, едва заслышав крик мужа.
XXXV. Отпущение грехов
Вот что произошло.
Как мы видели, монах не по доброй воле, а, напротив, весьма неохотно последовал за раненым, которого ему навязали столь странным образом. Быть может, он попытался бы бежать, если б было возможно. Но угрозы молодых людей, слуги, оставшиеся позади в гостинице и, несомненно, получившие соответствующий приказ, а быть может, и свои собственные соображения побудили монаха разыграть роль духовника до конца, не выказывая открыто своего неудовольствия.
Войдя в комнату, он подошел к изголовью раненого. Быстрым взглядом, свойственным умирающим, которым каждая минута дорога, палач посмотрел в лицо того, кто должен был быть его утешителем.
Он сказал с нескрываемым удивлением:
— Вы еще очень молоды, отец мой.
— В моем звании люди не имеют возраста, — сухо ответил монах.
— О отец мой, говорите со мной не так сурово, — сказал раненый, — я нуждаюсь в друге в последние минуты жизни.
— Вы очень страдаете? — спросил монах.
— Да, душой еще сильнее, чем телом.
— Мы спасем вашу душу, — сказал монах. — Но действительно ли вы бетюнский палач, как я сейчас слышал?
— Вернее, — поспешно ответил раненый, боясь, без сомнения, лишиться из-за этого имени последней помощи, о которой просил, — вернее, я был им. Теперь я больше не палач. Уже пятнадцать лет, как я сложил с себя эту должность. Я еще присутствую при казнях, но сам не казню, о нет!
— Значит, вас тяготит ваша должность?
Палач глубоко вздохнул.
— Пока я лишал жизни во имя закона и правосудия, мое дело не мешало мне спать спокойно, потому что я был под покровом правосудия и закона. Но с той ужасной ночи, когда я послужил орудием личной мести и с гневом поднял меч на божье создание, с того самого дня…
Палач остановился и в отчаянии покачал головой.
— Говорите, — сказал монах и присел в ногах кровати, потому что его внимание было уже привлечено таким необычным началом.
— Ах, — воскликнул умирающий с порывом долго скрываемого и наконец прорвавшегося страдания, — я старался заглушить угрызения совести двадцатью годами доброй жизни. Я отучил себя от жестокости, привычной для того, кто проливал кровь. Я никогда не жалел своей жизни, если представлялся случай спасти жизнь тем, кто находился в опасности. Я сохранил не одну человеческую жизнь взамен той, которую отнял. Это еще не все. Деньги, которые я приобрел, состоя на службе, я роздал бедным; я стал усердно посещать церковь; люди, прежде избегавшие меня, привыкли ко мне. Все меня простили, некоторые даже полюбили. Но я думаю, что бог не простил меня, и каждую ночь встает передо мною тень этой женщины.
— Женщины! Так вы убили женщину? — воскликнул монах.
— И вы тоже, — воскликнул палач, — употребили это слово, которое постоянно звучит у меня в ушах: «убили»! Значит, я убил, а не казнил. Я убийца, а не служитель правосудия!
И он со стоном закрыл глаза.
Монах, без сомнения, испугался, что он умрет, не открыв больше ничего, и поспешил сказать:
— Продолжайте, я еще ничего не знаю. Когда вы окончите свой рассказ, мы — бог и я — рассудим вас.
— О отец мой! — продолжал палач, не открывая глаз, словно он боялся увидеть что-то страшное. — Этот ужас, который я не в силах победить, усиливается во мне в особенности ночью и на воде. Мне кажется, что рука моя тяжелеет, будто я держу топор; что вода окрашивается кровью; что все звуки природы — шелест деревьев, шум ветра, плеск волн — сливаются в плачущий, страшный, отчаянный голос, который кричит мне: «Да свершится правосудие божье!»
— Бред, — прошептал монах, качая головой.
Палач открыл глаза, сделал усилие, чтобы повернуться к молодому человеку, и схватил его за руку.
— Бред! — повторил он. — Вы говорите: бред! О нет, потому что именно вечером я бросил ее тело в реку, потому что слова, которые шепчет мне совесть, — те самые слова, которые я повторял в своей гордыне. Будучи орудием человеческого правосудия, я возомнил себя орудием небесной справедливости.
— Но как это случилось? Расскажите же, — попросил монах.
— Однажды вечером ко мне явился человек и передал приказ. Я последовал за ним. Четверо других господ ждали меня. Я надел маску, и они увели меня с собой. Мы поехали. Я решил отказаться, если дело, которого от меня потребуют, окажется несправедливым. Проехали мы пять-шесть миль в угрюмом молчании, почти не обменявшись ни одним словом. Наконец они показали мне в окно небольшого домика на женщину, которая сидела у стола, облокотившись, и сказали мне: «Вот та, которую нужно казнить».
— Ужасно! — сказал монах. — И вы повиновались?
— Отец мой, она была чудовищем, а не женщиной. Говорят, она отравила своего второго мужа, пыталась убить своего деверя, бывшего среди этих людей. Она незадолго перед тем отравила одну молодую женщину, свою соперницу, а когда она жила в Англии, по ее проискам, говорят, был заколот любимец короля.
— Бекингэм! — воскликнул монах.
— Да, Бекингэм.
— Так она была англичанка, эта женщина?
— Нет, она была француженка, но вышла замуж в Англии.
Монах побледнел, отер свой лоб и встал, чтобы запереть дверь на задвижку. Палач подумал, что он покидает его, и со стоном упал на кровать.
— Нет, нет, я здесь, — поспешно подходя к нему, произнес монах. — Продолжайте. Кто были эти люди?
— Один был иностранец, — кажется, англичанин. Четверо других были французы и в мушкетерской форме.
— Их звали?.. — спросил монах.
— Я не знаю. Только все они называли англичанина милордом.
— А эта женщина была красива?
— Молода и красива. О, прямо красавица! Я словно сейчас вижу, как она молит о пощаде, стоя на коленях и подняв ко мне бледное лицо. Я никогда не мог понять потом, как я решился отрубить эту прекрасную голову.
Монах, казалось, испытывал странное волнение. Он дрожал всем телом. Видно было, что он хочет задать один вопрос и не решается.
Наконец, сделав страшное усилие над собой, он сказал:
— Как звали эту женщину?
— Не знаю. Как я вам сказал, она была два раза замужем, и, кажется, один раз в Англии, а второй — во Франции.
— И она была молода?
— Лет двадцати пяти.
— Хороша собой?
— Необычайно.
— Белокурая?
— Да.
— С пышными волосами, падавшими на плечи, не так ли?
— Да.
— Выразительный взор?
— Да, она могла, когда хотела, смотреть так.
— Необыкновенно приятный голос?
— Откуда вы это знаете?..
Палач приподнялся на локте и испуганными глазами поглядел на смертельно побледневшего монаха.
— И вы убили ее! — сказал монах. — Вы послужили оружием для этих низких трусов, которые не осмелились убить ее сами! Вы не сжалились над ее молодостью, ее красотой, ее слабостью! Вы убили эту женщину?
— Увы! — ответил палач. — Я говорил вам, отец мой, что в этой женщине под ангельской наружностью скрывался адский дух, и когда я увидел ее, когда я вспомнил все зло, которое она мне сделала…
— Вам! Что же такое она могла вам сделать?
— Она соблазнила и погубила моего брата, священника. Он бежал с нею из монастыря.
— Твой брат бежал с ней?
— Да. Мой брат был ее первым любовником. Она была виновна в смерти моего брата. Не глядите на меня так, отец мой. Неужели я так тяжко согрешил и вы не простите меня?
Монах с трудом справился со своим волнением.
— Да, да, — сказал он, — я прощу вас, если вы мне скажете всю правду.
— Все, все! — воскликнул палач.
— Тогда говорите. Если она соблазнила вашего брата… вы говорите, она соблазнила его… если она была виновна, да, вы так сказали, она была виновна в его смерти, тогда, — закончил монах, — вы должны знать ее девичье имя.
— О боже мой, боже мой, — стонал палач, — мне кажется, что я умираю! Дайте скорее отпущение, отец мой, отпущение!
— Скажи ее имя, — крикнул монах, — и я отпущу тебе твои грехи!
— Ее звали… господи, сжалься надо мной, — шептал палач, падая на подушку, бледный, в смертельном трепете.
— Ее имя, — повторял монах, наклоняясь над ним, словно желая силой вырвать у него это имя, если бы тот отказался назвать его, — ее имя, или ты не получишь отпущения!
Умирающий, казалось, собрал все свои силы. Глаза монаха сверкали.
— Анна де Бейль, — прошептал раненый.
— Анна де Бейль? — воскликнул монах, выпрямляясь и вздымая руки. — Ты сказал: Анна де Бейль, не так ли?
— Да, да, так, так ее звали… а теперь дайте мне отпущение, ибо я умираю.
— Мне дать тебе отпущение? — вскричал монах со смехом, от которого волосы на голове умирающего стали дыбом. — Мне дать тебе отпущение? Я не священник!
— Вы не священник! Так кто же вы? — вскричал палач.
— Я это сейчас скажу тебе, несчастный!
— О господи! Боже мой!
— Я Джон Френсис Винтер!
— Я вас не знаю, — сказал палач.
— Погоди, ты узнаешь меня. Я Джон Френсис Винтер, — повторил он, — и эта женщина была…
— Кто же?
— Моя мать!
Палач испустил тот первый, страшный, крик, который все слышали.
— О, простите меня, простите, — шептал он, — если не от имени божьего, то от своего; если не как священник, то как сын простите меня.
— Тебя простить! — воскликнул мнимый монах. — Бог, может быть, тебя простит, но я — никогда!
— Сжальтесь, — сказал палач, простирая к нему руки.
— Нет жалости к тому, кто сам не имел сострадания. Умри в отчаянии, без покаяния, умри и будь проклят.
И, выхватив из-под рясы кинжал, он вонзил его в грудь несчастного.
— Вот тебе мое отпущение грехов! — воскликнул он.
Тогда-то послышался второй крик, слабее первого, за которым последовали стоны.
Палач, приподнявшийся было, упал навзничь. А монах, оставив кинжал в ране, подбежал к окну, открыл его, спрыгнул на цветочную клумбу, пробрался в конюшню, взял мула, вывел его через заднюю калитку, доехал до первой рощи, сбросил там свое монашеское одеяние, достал из мешка костюм всадника, переоделся, дошел пешком до первой почтовой станции, взял лошадь и вскачь помчался в Париж.
XXXVI. Гримо заговорил
Гримо остался наедине с палачом; трактирщик побежал за лекарем, а жена его молилась у себя.
Через минуту раненый открыл глаза.
— Помогите! — прошептал он. — Помогите! Боже мой! Боже мой! Неужели на этом свете не найти мне друга, который помог бы мне жить или умереть?
И он с усилием положил руку себе на грудь. Рука наткнулась на рукоятку кинжала.
— А! — сказал он, словно припомнив что-то, и опустил руку.
— Не падайте духом, — сказал Гримо. — Послали за лекарем.
— Кто вы? — спросил раненый, широко раскрытыми глазами смотря на Гримо.
— Старый знакомый, — сказал Гримо.
— Вы?
Раненый пытался припомнить черты говорившего с ним.
— При каких обстоятельствах мы с вами встречались? — спросил он.
— Двадцать лет тому назад однажды ночью мой господин явился за вами в Бетюн и повез вас в Армантьер.
— Я узнал вас, — сказал палач, — вы один из четырех слуг…
— Да.
— Как вы здесь очутились?
— Проезжая мимо, я остановился в гостинице, чтобы дать передохнуть лошади. Мне сказали, что бетюнский палач лежит здесь раненый, и вдруг вы закричали. Мы прибежали на первый крик, а после второго выломали дверь.
— А монах? — спросил палач. — Вы видели монаха?
— Какого монаха?
— Который был здесь со мной?
— Нет, его уже не было здесь. Должно быть, он выскочил в окно. Неужели это он нанес вам удар?
— Да, — сказал палач.
Гримо приподнялся, чтобы выйти.
— Что вы хотите сделать?
— Догнать его.
— Не надо, прошу вас.
— Почему?
— Он отомстил мне, и хорошо сделал. Теперь, надеюсь, бог помилует меня… ведь я искупил свою вину…
— Объясните, в чем дело, — сказал Гримо.
— Та женщина, которую ваши господа и вы заставили меня убить…
— Миледи?
— Да, миледи. Действительно, вы ее так называли.
— Но что общего между миледи и монахом?
— Это была его мать.
Гримо пошатнулся, он глядел на умирающего мрачными, почти безумными глазами.
— Его мать? — повторил он.
— Да, его мать.
— Так он знает эту тайну?
— Я принял его за монаха и открылся ему на исповеди.
— Несчастный! — воскликнул Гримо, у которого холодный пот выступил при одной мысли о возможных последствиях такого разоблачения. — Несчастный! Надеюсь, вы никого не назвали?
— Я не назвал ни одного имени, потому что ни одного не знаю; я сказал ему только девичью фамилию его матери, поэтому он и догадался. Но ему известно, что его дядя был в числе людей, произнесших ей приговор.
И он упал в изнеможении. Гримо хотел помочь ему и протянул руку к рукоятке кинжала.
— Не касайтесь меня, — сказал раненый. — Если вытащите кинжал, я умру.
Рука Гримо замерла в воздухе, затем он ударил себя по лбу и сказал:
— Но если этот человек узнает когда-нибудь имена этих людей, то мой господин погиб!
— Торопитесь, торопитесь! — воскликнул палач. — Предупредите его, если он жив еще. Предупредите его товарищей… Поверьте, эта ужасная история не закончится моей смертью.
— Куда он ехал? — спросил Гримо.
— В Париж.
— Кто остановил его?
— Двое молодых дворян, направляющихся в армию; одного из них зовут виконтом де Бражелоном; так, я слышал, называл его спутник.
— И этот молодой человек привел к вам монаха?
— Да.
Гримо поднял глаза к небу.
— Такова, значит, воля всевышнего, — сказал он.
— Без сомнения, — подтвердил раненый.
— Это ужасно, — прошептал Гримо. — Но все же эта женщина заслужила свою участь. Ведь вы тоже так считаете?
— В минуту смерти преступления других кажутся очень малыми в сравнении со своими собственными.
И, закрыв глаза, раненый в изнеможении упал на подушку.
Гримо колебался между состраданием, запрещавшим ему оставить этого человека без помощи, и страхом, повелевавшим ему скакать немедленно с неожиданной вестью к графу де Ла Фер. Вдруг в коридоре послышались шаги, вошел трактирщик с лекарем, которого наконец отыскали.