Искатель. 1974. Выпуск №2 - Вайнер Аркадий Александрович 11 стр.


Шарапов долго молчал, покручивая в руках очки, потом надел их на нос и еще раз внимательно осмотрел Батона.

— А я полагаю, что мои мальчики думают так же, как я. И надеюсь, что тоже меня не осуждают. Ну а разговор у нас был хороший. Я ведь в жизни опасаюсь только неизвестного и непонятного. А с тобой просто — ты нам очень даже понятен.

— Грозитесь? — усмехнулся Батон.

— Нет, — сказал немного грустно Шарапов. — Я когда слушал тебя, мне стало немного страшно. Ты очень опасный человек. Я и сам не больно чувствительный, но тебе прямо удивляюсь — отсутствуют у тебя человеческие чувства. Живи ты тридцать лет назад в Германии, вышел бы из тебя натуральный эсэсовец.

— А что бы делали вы?

— Не знаю. Наверное, старался бы не попасть к тебе.

— Вот видите — от перемены мест слагаемых…

— У нас с тобой, Дедушкин, не сложение — у нас деление. Мы, понимаешь, просто исключаем друг друга… Да-а-а… В общем, разговор закончен.

Да, разговор был закончен совсем. Я достал из папки бланк и сказал:

— Гражданин Дедушкин, мы считаем дальнейшее содержание вас под стражей нецелесообразным.

— Незаконным! — перебил он меня.

— …нецелесообразным, — продолжал я, — в связи с чем вы освобождены из-под стражи. Распишитесь вот здесь на постановлении.

Дедушкин встал, не спеша подошел к столу, достал из стакана на столе у Шарапова ручку, аккуратно обмакнул ее в чернильницу, внимательно осмотрел кончик пера, взял в руки бланк, прочитал.

— Здесь расписаться?

— Здесь, — сказал я негромко, и ярость, тяжелая, черная, как кипящий вар, переполняла меня, и ужасно хотелось дать ему в морду.

Батон быстро наклонился к листу бумаги, будто клюнул его, и поставил короткую корявую закорючку. Но и в этот короткий миг я разглядел, как сильно тряслись у него руки. И промокать пресс-папье его подпись я не стал, потому что он бы увидел, как трясутся руки и у меня. Просто я взял листок бумаги и небрежным таким движением помахал им в воздухе — вроде бы закончил неприятную процедуру, и концы, и слава богу. Я положил бланк в папочку и сказал:

— За задержание приношу официальное извинение, — сказал я это как-то весело, со смешком, будто в подкидного дурака проиграл и наплевать мне и на проигрыш, и на Батона, и на извинения все эти пустяковые. И почувствовал, что если скажу еще одно слово, то заплачу. Ну, не зарыдаю, конечно, но вот бывает такое состояние, когда от злости, бессильной ярости сжимает спазма горло и в любой момент из глаз могут покатиться дурные злые слезы досады и отчаяния.

А Батон засмеялся и сказал:

— Да ну, ерунда какая! Бог простит, — и не удержался, добавил: — Я же ведь говорил вам, Тихонов, что извиняться еще придется. А вы посмеивались. Правда, должен признать, что вы уже совсем не тот щенок, которого я знал.

Он сделал паузу, посмотрел на меня с насмешкой и врубил:

— …Совсем не тот. Другой, другой… Кстати говоря, а как с вещами?

Не знаю почему, но этим ударом он как-то снял с меня напряжение, будто из шока вывел. Плюнул я на все эти игры со спокойствием и «позиционной борьбой» и сказал попросту:

— Рано радуешься! Дело-то продолжается. Я ведь тебе извинения официальные принес, как должностное лицо. А я сам — Тихонов — перед тобой не извиняюсь, потому что ты вор, и к тому же не самый толковый. Поэтому в присутствии своих товарищей клятву даю — я тебе докажу, что воровать нельзя. И если я этого не сделаю, то я лучше из МУРа уйду. Но я тебе покажу, что из МУРа мне уходить еще рано.

— Красиво звучит. Прямо клятва Гиппократа. Так что с вещами? С чемоданом моим что?

— Вот с чемодана и начнем. Чемодан не твой — он ворованный и как вещественное доказательство будет приобщен к делу до конца следствия. Уведомление об этом тебе вручу в собственные руки. Гражданин Дедушкин, вы свободны. Можете идти…

Батои дошел до дверей, и шаг у него был какой-то неуверенный, заплетающийся, как у пьяного. Может быть, потому, что в ботинках не было шнурков, не знаю. Но он все-таки обернулся и сказал с кривой ухмылкой:

— Прощайте…

Мы с Шараповым промолчали, а Сашка крикнул вслед:

— До свидания! До скорого!

Глава 12. ЧАС СВОБОДЫ ВОРА ЛЕХИ ДЕДУШКИНА ПО КЛИЧКЕ «БАТОН»

На свободе было полно воздуха, свежего, прохладного воздуха. Один шаг за дверь — и позади смрад портянок, кислый запах баланды и капусты, пота и карболки и еще какой-то дряни. Тюремный запах — это дыхание страха. И всякий раз, выходя на волю, я удивлялся: как это люди не замечают того сладкого воздуха, которым пахнет свобода?

Конечно, в моем положении сейчас бы самый раз броситься в объятия семьи, усесться за праздничный стол, шарахнуть бутылочку коньяка и, успокоенным и довольным, залечь на боковую. Да вот незадача — семьи нет, и дома нет, и некому праздничный стол накрывать. И где залягу сегодня на боковую, тоже неясно.

На углу Петровки я зашел в маленькое кафе. Народу было довольно много, наверное, такие же бездомные бродяги, как я, иначе чего им жрать здесь сосиски с трупного цвета кофием, коли у них есть семья и дом. А скорее всего никакие они не бездомные; есть у них и дом и семья, а толкутся они здесь не потому, что вышли из тюряги, а заскочили перехватить между работой и театром, или между учебой и свиданием, или просто у них здесь свидание. Они ведь все живут правильно.

Заказал я себе фужер коньяка и бутылку минеральной воды, а закуску брать не стал; закуска у меня была с собой — большая часть хлебной пайки и два куска сахару. Обыскивавший меня на выходе «вертухай» очень удивился, когда увидел, что я кладу пайку в карман. «Зачем? — спросил он. — Ведь на волю же идешь». — «Не твоего ума дело. Это мой трудовой хлеб, хочу — оставлю, хочу — беру с собой». — «Трудо-вой! — передразнил милиционер. — В камере заработал? Не стоишь ты хлеба, который ешь». Неохота мне с ним разговаривать было, взял я свой хлеб и пошел.

А теперь положил пайку на тарелку и заедал коньяк маленькими кусочками. Не знает дурак-вертухай, что у коньяка «Двин», когда тюремным хлебушком закусываешь, — вкус другой. Вообще мало людей знает, что хлеб тюремный любую горечь отбивает. На заказ такой хлеб не получишь, но коли доведется, то, какие бы неприятности тебя ни волновали, попробуешь его разок, и покажутся тебе все невзгоды на воле милыми, дорогими сердцу пустячками. И не заботило меня сейчас то, что дома нет и не ждет меня никто за праздничным столом. А просто сидел я в шумной забегаловке совсем один, хлебал и думал. Подумать было о чем.

С каждым глотком внутри что-то оттаивало, прогревалось, коньяк веселыми живыми мурашками бежал по жилам, приятно жгло в желудке, и постепенно стихала эта ужасная, отвратительная дрожь в сердце. Но приятный хмельной дурман не притекал к голове, не глушил память страха, и мозг стучал размеренно и сухо, как кассовый аппарат.

Жевал я не спеша свой хлеб, и с каждым следующим куском росла во мне твердая уверенность — в руки больше не даваться. И съеденный хлебушек мой тюремный был вроде клятвы. Я ведь не Тихонов — мне-то перед товарищами клясться не надо, да и нет их у меня, товарищей. На тюремном хлебе на своем я поклялся — не научит щенок волка, не переучит Тихонов вора в законе Алеху Дедушкина. И в решении моем не было торжества или радости, а было лишь мое упрямство, на расчет поставленное, и горечь безысходности.

«Завязывать» мне еще рано, но и продумать все надо так, чтобы больше им в лапы не попадать. Нет мне смысла «завязывать». Ну, чем я, спрашивается, буду заниматься как честный советский гражданин? Я ведь почти до четвертого десятка докатил, так и не получив никакой специальности. Ничего, совсем ничего не умею делать, кроме как ловко воровать, да не в чести у них эта специальность. Да и нигде она не в чести, и в Америке, наверное, несмотря на разгул реакции, меня бы тоже не послали во Флориду отдыхать. Но там хоть, если подфартит хорошую пенку снять, живи себе спокойно, никто тебя не трогает. А тут, вон как Тихонов за чужое добро надрывается. Народом уполномочен! Вот чушь ведь, прямо власть потерпевших какая-то!

Интересно, послали они за мной «хвоста» или нет? Ну, да это безразлично — от «хвоста»-то мы убегем. Но что потом делать? Допустим, найдут они этого набриолиненного итальяшку. Тогда плохо. Тихонов решит, что можно меня дальше уму-разуму учить, и узнает на другой день, что от меня ему на память только подписка о невыезде осталась. Он тогда совсем озвереет. Надо подумать, как пустить его по привычному для него руслу размышлений. Если я скрылся, где меня всего логичнее искать? Где-нибудь на необозримых просторах нашей Родины, далеко от Москвы, подальше от МУРа, от бдительного ока домовой общественности. Что бы я на его месте сделал в первую очередь? Запросил по сводке материалы обо всех кражах в поездах и на вокзалах. Верно? Безусловно. Затем отобрать похожие по почерку и географической близости и теде и тепе. Это надолго.

Значит, не надо Тихонову помогать. И уезжать из Москвы не надо. Большой это город, в нем человека найти трудно, особенно если вести себя правильно. Но на вокзалы мне вход закрыт железно. А также в аэропорты, автобусные станции и вообще во все места, где люди с чемоданами ходят. Вот и по этой причине тоже надо менять «окраску» — с «майданными» делами покончено. Значит, надо придумать себе занятие. И что-нибудь неожиданное — пусть подольше они ищут на старом следу. С Тихоновым глупо у меня получилось — он ведь теперь не отвяжется. Он из кожи вон попрет, доказывая мне, что воровать НЕЛЬЗЯ. А я допустить этого не могу, иначе если он меня возьмет, то уж из поля зрения не выпустит, и воленс-неволенс придется «завязывать». А я за это время вряд ли выучусь на академика, чтобы жизнь у меня была и правильная и приятная.

Что же делать теперь? Если они послали за мной «хвоста», надо идти домой, а коли у человека дома нет, то домом его считается жилплощадь, на которой он прописан. А прописан я на жилплощади остатков дорогой моей семейки — в коммунальной квартире дома номер 13 по Печатникову переулку. И живут там до сих пор мой дед, которому уже далеко за восемьдесят, папуля мой дорогой и его сожительница, рыжая кассирша с лошадиными вставными зубами и веселой фамилией Магило. Мать умерла лет десять назад, и, в общем-то, для всех, и для нее самой это было к лучшему. Последние годы она со мной принципиально не разговаривала, произнося лишь время от времени, как это делается в старых пьесах, в сторону: «Лучше бы он попал под поезд во младенчестве». Иногда поступали варианты этого доброго пожелания: «Бывает же счастье родителям — у Шитиковых ребенок в Алупке семи лет утонул». Я не обращал на нее внимания, потому что считал ее совершенно чокнутой. Когда меня судили первый раз, мать, опасаясь, что в приговор включат конфискацию, написала в газету письмо — почему-то в «Комсомольскую правду». В безграмотных и высокопарных выражениях она отрекалась от меня. Глупость какая! Письмо, конечно, не напечатали и переслали в суд, но совершенно неожиданно оно здорово помогло мне. Вся эта идея — с конфискацией и письмом — наверняка принадлежала деду. Он же и объяснил наверняка, что это письмо освобождает их от расходов на адвоката.

В суде мне дали адвоката по назначению, это бесплатно значит. Молодой парень совсем, только после института, опыта у него как у осы меда, но с письмом он нашел линию защиты. Дело в том, что даже прокурор от письмишка этого закачался. Довольно злобно он заявил матери, которую приводом доставили в суд, что безусловно правильно было бы лишить их родительских прав за отказ от несовершеннолетнего ребенка. Ну а адвокат, Окунь его фамилия была, попер как танк: вот-де классический пример возникновения правонарушений среди подростков в неблагополучных семьях. Он тут вспомнил и дедовы мельницы, и непролетарскую идеологию, и мелкобуржуазную сущность моего замечательного папаши, и отсутствие надзора за ребенком, и влияние улицы, и недостаток заботы со стороны школы. В общем, года два, а то и все три Окунь мне своей пламенной защитой скостил тогда. После этого он меня еще раза четыре защищал, пока сам не сгорел. Ну, да не о нем речь.

Короче говоря, вернулся я как-то из колонии и застал хозяйкой в доме уже эту самую Магило. Она протянула мне пухлую руку с короткими, будто обкусанными, ногтями и всю в крупных пестрых веснушках, а глазки завела кокетливо под белые ресницы и показала мне коробку таких вставных зубов, будто в свободное время грызла камни.

— Магило, — сказала она басом. — Я уверена, что мы станем друзьями.

Ей, видимо, была по вкусу добрая пьеска «Ласковая мачеха и беспутный пасынок». Я сел на стул, закинул ноги на кровать и сказал отцу:

— Ну-ка развяжи шнурки, ноги затекли чего-то, — а ей дружески улыбнулся: — Послушайте, мадам Могила, у вас зубы-то вставные вроде?

Она ошарашенно кивнула, но все-таки поправила:

— Магило, а не Могила…

— Не влияет. Вот и возник у меня вопрос: чего бы вам было не сделать себе зубы поменьше, когда челюсть новую заказывали? А то тяжело ведь носить, наверное?

Отец вынырнул из-за ее спины, зябко умывая ладошки:

— Эт-то, Лexa, эт-то, значит, ты не думай чего там… У нее своя жилплощадь есть. Но мы не живем там, боимся, дед умрет, комнату заберут. Для тебя комнату берегу-то… Может, остепенишься, жить где будет…

— Подавись своей комнатой. Только на глазах у меня не мелькай…

Дед сидел у подоконника, ко всему равнодушный, бесцветный, серый какой-то, и только длинная волосатая родинка на щеке — «мышка» — выделяла его на блеклом фоне стены.

Вот туда мне и надо было сейчас вернуться, к зубастой Магиле, папашке своему скользенькому и впавшему в идиотизм деду.

Доел я свою пайку, встал и пошел не спеша по Петровскому бульвару к Трубной площади, а оттуда — вверх, по кривому, горбатому, очень старому Печатникову переулку. К себе домой. Когда-то я ходил по этому переулку в школу. Теперь вот возвращаюсь из «школы».

Я шел по светлой стороне улицы. Шел медленно, не оглядываясь, лениво покуривая сигарету.

Если за мной идет «хвост», он должен хорошо разглядеть, как я пришел домой.

Вся моя семья была в сборе, все мои дорогие родственники были на месте. Дед с отрешенным лицом смотрел по телевизору передачу «Алло, мы ищем таланты!». Отец с Магилой играли в лото. Около них лежала кучка медяков. Отец, видимо, проигрывал, и лицо у него было сердитое и алчное. Когда я открыл дверь, Магило потрясла мешок и, вынув оттуда очередной бочонок, сказала, щелкнув своим экскаваторным ковшом:

— Семь — «кочерга», девяносто — «дед», линия, у меня «квартира», я кончила!

Отец так окрысился, что даже мой приход не произвел на него впечатления. А ведь он теперь любит, когда я прихожу, потому что мой приход означает даровую выпивку, даровую хорошую закуску и возможность выцыганить червонец-другой наличными. Но он всю жизнь, был таким, таким и остался — горечь и злоба от потерянного пятака для него всегда заслоняли радость найденной сотни.

— Здорово, — буркнул он. — Ты откуда?

— От верблюда, — находчиво ответил я.

— Снова с мусорами завязался? Приходили тут о тебе спрашивать. Рыжий такой нахальный мент.

— Ну а ты что ему?

— На всякий случай сказал, что ты дома был. В твоем рукоделии — когда дома сидишь, это всегда вернее.

— Ну и дурак. Неправильно сказал.

— В другой раз сам с ними разговаривай, — обиделся отец и сразу начал канючить: — Другим родителям на старости лет от детей радость, покой и поддержка. А тут волнения одни и благодарность — хрясть по роже! А копейку помощи отцу немощному и деду, умом убогому, от заработков твоих миллионских — это хрен в сумку! Мачеха сколько слез о тебе пролила — ты бы ей платок хоть подарил.

Он долго так причитал побирушечьим заунывным голосом, а дед слепо смотрел в телевизор. Магило, довольная выигрышем, добродушно ухмылялась, разевая свое непомерное хлебало. Она, кстати говоря, была неплохая баба, уж, во всяком случае, лучше их обоих — и деда и отца.

Я сказал ей:

— Слушай, Могила, укуси его, может, он тогда заткнется.

То ли отец испугался, что она послушается меня и укусит его своими бивнями, то ли скулить ему надоело, но он умолк. Магило спросила:

Назад Дальше