— Ну у нас же мясокомбинат. Его же нельзя бросить.
— И нефтебаза. Ой, да, кисель же! Лен, принеси киселя!
Принесли киселя.
— Он очень вкусный. Здесь вишни и яблоки.
— Да! — сказала Оля. — Пахнет, — взяла чашку губами, потом отстранилась. — Вы ягоды здесь покупали?
— Нет, мы с собой привезли.
— Я… простужаюсь… Пусть он согреется.
— Он не в холодильнике стоял. В комнате.
— Я… пусть он постоит, — побежала с чашкой к себе.
Медсестра побежала за ней:
— Он же на окне стоял.
— На окне сквозняки, а я простужаюсь.
Встали в свете, медсестра поняла, опустила глаза, вышла молча.
Оля села на койку, чашку держит в руках, черно-красный кисель из городка «вы все равно не знаете, он маленький, под Гомелем». Глаза медсестры, терпеливые плечи подруги, запах земляники. Олечка вдруг диковато хихикнула, сама испугалась нового в своем голосе. Выпила тягучую влагу, черноватую. «Пьют кисель на поминках. Хорошо бы они увидели, что я его выпила. Бесполезно. Завтра они все равно меня разлюбят. При свете дня. Как все остальные жильцы».
Утром всех проспала, последняя пошла купаться. Глядела, как человек на доске катался под парусом. Катался мало, больше падал в воду — вода была лучше воздуха, манила и человека и парус. Потом пошла взять себе гоголь-моголь — мальчик в беленькой курточке продавал. Уронила стаканчик с ложечками. Испугалась, сделала строгий вид, извинилась. Поставила твердо стаканчик на место. И вдруг опять уронила, в другую сторону, все ложечки рассыпались, испачкались в беловатой воде, разлитой по стойке. Мальчик засмеялся ей ласково, нисколько не рассердился. Достал одну чистую ложечку, посмотрел южным взглядом. Она строго съела свой гоголь-моголь, очень любила доброго мальчика. Но вида не показывала.
Оля пошла в парк, погрустить под магнолией. Лучшая лавочка была рядом с Гоголем. Гоголь стоял в олеандрах. Бледный, он не смотрел никуда, зря солнце сквозь листья старалось, только нос чуть-чуть жил — в кончике носа желтела живая плоть, а сам Гоголь глубоко уснул, почти навсегда, мучимый недоступной нам мукой. Оля села рядышком, в глубину ядовитых цветов, и стала, как статуя, бледная, стала грустить и дремать. Ничто не виделось в дреме. Немного виделись ложечки — падают то туда, то сюда. От страха все уронила, а детский продавец угадал страх, дал чистую ложечку из скрытых запасов.
Немножко виделось море. Море далеко, а слышится. Нет, это листья. А пахнет так глубоко — не надышишься! А это ядовитые цветы олеандров. А Гоголь не может от них отойти? Не может. Его тут поставили для фотографирования, кто захочет. Гоголь-моголь. Мордастое здоровье смеется над Гоголем, какой он худенький, бледный. Они дразнят его. Они маленькие. Им нравится его обязательно потрогать за нос, им щекотно от этого. Обнимут своими младенцами: «Где там дядя Гоголь, улыбнись, Анджелочка (щелк!). Вот какие мы красивые, как мы сидели ровненько, ну пошлепай его на прощанье по щечке, прощай, дяденька, Анджелочка уходит от тебя… Девушка, а где тут аттракционы?»
— За теми розами. — (Иди, морда, в комнату смеха.)
Они отходят. И он может постоять один, в самой гуще горячих, нехороших цветов.
Легонько подкрался старичок-старикашка (выглядывал из-за роз) в кремовых штанишках, селадон-неугомонный. Приподнята бровь.
— Вы позволите присесть?
— О, разумеется. — (Вы такой дико изысканный, сразу видно, непростой старик, садись под Гоголем, посиди.)
Старикашечка любит свои ноготки, они хорошо подпилены, легонько подкрашены. Такой вот старичок.
— Знаете, лгут, что кофе вреден.
— Почему? — (Я думала, мы про маникюр будем.)
— Никого не слушайте, пейте кофе, сколько хотите.
Оля подумала над предложением.
— Я люблю утречком встать, открыть все окна, чтоб ветер в квартире…
— Вы за сколько сдаете?
— Чего!.. Ну как это можно! Я пускаю бесплатно. Ну вот… чтобы ветер. Сварить кофе и пить его у окна и курить первую сигарету.
Олю кольнула зависть.
— Но, говорят, он действует на сердце и нервы.
— Глупости! Глупости! Я ведь жив!
— Да, вы меня убеждаете.
Старикан спохватился, пригладился, стариковскую спрятал сварливость.
— То, что вы любите, всегда надо делать, — сказал он интимно.
Оля поглядела на дедушку с интересом. С выраженьем ума он сидел перед нею, саблезубый старик, вдохновенный и страстный, красиво шел дым из тонких ноздрей, было много мыслей и рассуждений, и легкий загар был, и красивые запонки, был неукротимый старик, чуть-чуть слезновато-мутновато обессмысленный длиннющей погоней за жизнью, присел аккуратно на краешек к чужой молодости, щас очарует. Но все равно он был живой и загорелый и слегка выпучивал глаза, скрывая склероз. И сидел на лавочке. А Гоголь стоял навечно — голова и плечи — стянуто вниз в рюмочку, нечем сидеть. Гоголь в рюмочке. Гоголь-моголь. Был бледный, глаза были ямы, ничего не скрывал. И все смеялись над ним, проходя, и дергали его за нос, чтоб стало щекотно внутри. А старика никто не дергал. Ты уляжешься в тепленькую ямку, старик, сладко протянешь ножонки, а он…
— Кофе очень полезен, — сказал надерганный старик.
— Полезен кофе?
— Полезен.
— Кофе полезен?
— Полезен!! — Он взвизгнул, чтоб сдвинуть беседу. — Я покупаю кофе с запасом.
— С запасом?
— С запасом. Чтоб надолго.
— Чтобы надолго? С запасом?
— Я беру килограмм. Запасаюсь.
— Килограмм кофе?
— Вы думаете, что это много?
— Килограмм?
— Для любителя? Для ценителя? Это пустяк! Это миг! Вы смеетесь!
— Я не смеюсь, — удивилась тупая Оля.
— Я кладу пол чайной ложки сахара в кофеварку, вы понимаете?
— Ну понимаю.
— И три, нет, четыре ложки кофе.
Оля забылась, стала тереть свои ноги, раскачиваясь и мучаясь подлой скукой беседы, не зная, в каком месте приличней всего прервать разговор и схватить старикашку за нос.
Старика потрясло, как она сама себя гладит, он задохнулся, обиделся, примолк, заволновался.
— Ну а что еще вы любите? — вяло спросила.
В смятении забегали слезные глазки, краем взгляда схватил белого Гоголя.
— Ну, естественно, книги, культуру!
Оля чуть напряглась и пукнула.
Темно-бурой волной залило стариковские щеки.
— Книги люблю. Поэтов. Прозаиков.
— Вы слышали, я пукнула, — напомнила Оля.
— Я должен много читать, — сказал старик.
— Для чего? — отозвалась побежденная.
— О! Это… это…
— Секрет? — догадалась бедняжка.
— Отчасти секрет. — Старик нежно засветился, побеждая ее, втягивая в свой таинственный мир, молодую, пустую и наглую.
— Ну, какой ваш секрет? Для чего вам знать культуру и книги?
— Для кругозора.
— Ну и секрет.
— Я следователь! — крикнул старик, трепеща.
Задрожала звонкая птичка в платане. Сказала какой-то пустяк и заснула.
— Вы следователь?
— Да, да. Я сразу заметил, что вы выделяетесь среди прочих девиц.
— Ах, ну это да.
— Чем-то необычным. В вас что-то необычное. — И он опять выпучил глаза. Как будто иногда ему что-то показывали. Попугать.
— Следователь, да, я следователь. О, сколько следствий!
Сухощавый и властный старик-следователь.
Немцы как раз прошлепали мимо. Одетые во все наше, укрощенные навсегда, сытые, только речь их чуть-чуть тревожила. Кольнуло тем юным фашистом.
— Вы следователь по военным делам?
— Было и это. Но больше — по шпионам.
— По шпионам?
— Ну да. По предателям родины.
Оля заморгала, впервые глядя на всего старика. Он был тверд под взглядом, скромен, свеж.
— Где же они… то есть где вы их добываете… как это… как вы их различаете?
— Работа, — устало он простонал.
— Ну… и много их?
— Я не хочу омрачать ваш светлый…
— Ум? — подсказала Оля.
— При чем здесь ум?! Ваш светлый отдых.
— Не бойтесь.
— Это тайна.
— Ну не надо.
— Ну хорошо, я скажу. Да, много. Вас устраивает такой ответ?
Оля опять на него посмотрела, очень сильно, чтоб хорошо рассмотреть существо. Глаза существа отдавали металлом дверных ручек. Моментально во рту появился привкус металла.
— Как вы их различаете?
— Милая девочка, милая девочка, как вы еще плохо знаете жизнь.
— Боже мой! — поразилась Оля. — Разве жизнь можно знать?
Старик радостно захохотал. Оля увидела язык, желтый от никотина.
— Мило, мило. Жизнь можно узнать, если… множество лет ты проводишь допросы.
— Я однажды уже проводила допрос, — хмуро сказала Оля.
— Да. Их надо всегда проводить. Предателей родины выявить — вот вам задача.
— Скажите, пожалуйста, — засомневалась Оля. — А в чем их было предательство?
— Было и есть, — поправил старик и шепотом: — Их и сейчас сколько угодно.
— И здесь? — изумилась Оля.
Следователь слегка кивнул ей, интимно, как когда говорил, что делайте все, что нравится.
— Как же тут можно предать! Тут море! — волновалась Оля.
— Мерзавцев хватает, — ответил старик. — Они выдали иностранцам наши тайны.
— За деньги?
— Бывает, за деньги. Бывает, из ненависти.
— Какие тайны на море? — тоскливо не понимала.
— Вам не понять, — отрезал старик.
— Ну а как же вы их ловите?
— Я не ловлю. Я допрашиваю. Я, повторяю, следователь.
— То есть их сначала поймают, а потом вы допрашиваете?
— Да.
— А потом?
— Расстрел, — сказал следователь.
Оля ахнула:
— Всех?
— Опять же не я. Уже следующие, — напомнил старик.
— Ну как же… а если… а если… не все, если некоторые не предатели окажутся?
— Не окажутся, — отрезал старик.
— Ну вот же, я же читала, в газете — милиция осудила, даже избила — и девять лет подростку дали тюрьмы, а он не убивал.
— Во-первых, — кивнул нетерпеливый следователь, — осуждает суд, а милиция ловит…
— Ну какая тут разница? — взвизгнула Оля. — Ведь подросток избитый, и тюрьмы девять лет, а он невиновный.
— Виновен, — сказал старик.
— Почему? — едва прошептала Оля.
— Это на взгляд обывателя можно найти оправдание подростку. Ну, представьте, что такое подросток, — сгусток инстинктов.
— Чего? — опешила Оля.
— Ну, он весь из этого… понимаете? Из секса.
— Ах вот оно что, да, да… Он тоненький, у него нежная кожа, чуть впалый живот, ключицы вразлет, чуть девичьи плечи, припухлые губы.
— Виновен! — воскликнул старик.
— Сколько же вы их, предателей… а как… а что они говорят на допросах у вас? Они знают, что их расстреляют?
— Ко мне попадают всегда на последнем этапе, даже в ночь перед самым расстрелом. Последний допрос, понимаете?
— Прощальный?
— Да. Вроде этого.
— Вы надеетесь, что они самые тайные сведения вам расскажут? Все равно им больше не нужно.
— Нет, девочка, сведения свои они уже рассказали.
— Тогда зачем допрос?
— Для слез.
— А! Слезы раскаяния.
— Да.
— И… плачут?
— Довольно часто.
— И… — Оля даже взяла его за рукав. — И вы отпускаете их? — Вкрадчиво клянча, пощипывала рукавчик. — После слез?
— Никогда.
— Зачем тогда слезы?
— Для раскаяния.
— Зачем вам раскаяние мертвецов? Они вам больше не пригодятся.
— Они не пригодятся, — согласился следователь, — но их нужно наказывать. Нужно казнить. Для потомков.
— Потомки вас помнят, — сказала Оля.
— Как вы думаете, почему у меня такое лицо?
— Какое еще лицо у вас? — спросила Оля.
— Я ведь молодой. Это вид. Лицо осунулось от расстрелов.
— А что? — злобно скривилась Оля. — Все, прямо так и все и плачут у вас? Все-превсе?
— Я говорю вам про свое лицо. Вглядитесь. Оно кажется более… старшим, от вида расстрелов. Ведь это все непросто.
И тогда она большой и указательный скрючила клешней и поднесла к носу Хоттабыча-Грязных-Дел, твердо захватила ноздри, сжала и потянула вниз, пониже — в поклон раскаленной дорожке песка, убегающей в розы, в комнату смеха.
Он не спешил распрямиться — замер подумать о новом предателе родины.
Оля встала, вытерла пальцы от соплей следователя и пошла мимо Гоголя. Мельком глянула на Гоголя — смертный пот на известковом лбу. Пошла по песчаной дорожке в кусты роз.
Но ведь есть на пляже совершенно обратный старик, молодец. Старый грузин без ноги до колена. Оля еще удивилась, как он сидит у воды, кто его будет купать? Костыль? Старик хохотал с мальчишками, клекотали сожженные солнцем, вскипала странная речь, высоко улетала. До неба. Седой старик, стриженный как первоклассник, дети его искупают, грузинские внуки черные в черных трусах, узкие спинки в потеках соли.
Оля прикрыла глаза — открыла — старик уже в море. Удивилась. Как его быстро втащили и бросили в синей воде. Стоит по плечи, умно трогает воду руками — не упадет. Как ему на земле нужно слушать свой вес, упадая на костыль, так вода сама подпирает увечье, а тело смеется от радости. Небольшая крепкая голова старика повернулась затылком к нам, а глазами, черными, как у мальчиков, — в длину моря. Хорошие сильные руки взмахнулись — взрезались в море — по лопатки выйдя из воды, дивно и правильно он поплыл, играя воздухом и водой… и вернулся смущенно. Поскорей, кособоко забыл, как стоять, бил воду ладонями, удержался. Вода удержала опять, и опять гладит воду бывший пловец, ее баловень. А как он будет выходить из воды? Те мальчишки давно уже убежали. А он снова лег, как маленький, послушался маленьких волн, и они его принесли к сухим камням, и мгновенно уперся руками, ногой, быстрее двуногих он пробежал, пригнутый к земле, добежал до подстилки и сел, свободно, как ему надо, легко владея сухим, темным телом. Вот же радостный горный старик, совершенно не взрослый, счастливый, гладкий, как красивая, некрупная галька морская! Хороший, хороший старик! Умница! Он любит вино и мясо. Он давно простил свой костыль.
Лег на гальку, пусть тело привыкнет к камням. Солнце ляжет на тело, не двигайся, а то раздавит. Тихонько, помедленней потянись за тем камушком, остуди его в пальцах слегка, черный с полоской, круглый и плоский, хорошо уместился в ладони, положи его на ребра, туда, где стучит. Он за день набрал в себя много жара, его море катало, когда тебя еще не было. В нем есть все, нужное для жизни. Он даже лучше подорожника. Положи его на ребра, пусть в него снизу стучит, вытягивает из него все целебное. Он очень простой. Он понимает только главное.
Пойду потихоньку в свой временный дом на горе. Лягу в бледные простыни, завернусь, стану коконом, буду слушать — что там, во мне? Как там жизнь, нагрелась ли за день?
Как же стол обойти с вечерними игроками?
— Добрый вечер.
— Здравствуйте, вас и не видно совсем.
— А где Костя?
— А я вот он. Я у них выиграл.
— Так им и надо.
Черная Гала ушла от игры, ударила карты о землю.
Галина мать:
— Гала, не обижайся, ты выиграешь.
— Пусть эта уходит! — приказала Гала.
— Ухожу, — испугалась Оля. — Играй, Гала, в дурачка.
А Костя выбежал из-за стола и пошел с Олей, взял за руку даже.
— Она пришла, и мы не играем, — показала черная Гала.
— Гала, Гала, — ласкается мать. — Какие у тебя волосики беленькие. Хочешь сказку?
— Хочу быль.
— Ну, слушай про быль.
— Про страшное!
— Будет про страшное.
— Пойдем ко мне поезда смотреть? — сказал Костя.
— Мне нельзя в хозяйские комнаты. Я отдыхающая, — ответила Оля.
— Со мной разрешат! Мама, мама, я отдыхающей Оле поезда покажу!
— Покажи! — из глубины дома.
— Слышала? Ну пошли в мою комнату.
Пошли в его комнату. Комната в ковриках. Милая у окошка кроватка.
— А где же твой стол?
— А зачем он мне нужен? Я у мамы кушаю, в зале.
— У тебя окошко прямо в пропасть глядит.
— Пускай.
— Ты не боишься? А ночью?
— Ночью ж там темно.
— А зимой? Когда ветер? Зимой тебе страшно?
— Не-а. Я к маме уйду спать, пускай он тут дует один.
— Вместе с мамой? В одной кровати?