Михаил ШЕВЕРДИН
Это были прежде всего умные эластичные руки.
Они охватили весь земной шар, приблизили его
к большой темной пасти, и эта пасть сосет,
грызет и жует нашу планету, обливая ее
жадной слюной.
М. Горький
ПРОЛОГ
1929 год.
В номере газеты «Правда Востока» появилась тревожная корреспонденция:
«Ульсун-ой было шесть лет, когда ее бросили в темницу... Сейчас она двадцатисемилетняя старуха.
Уже двадцать один год старый заржавленный замок висит на дверях полуразрушенной мазанки, бывшей когда-то хлевом для скота. И все это время хлев служил зинданом — тюрьмой. Заключенные — две женщины — жертвы суеверия и невежества.
Все эти бесконечно долгие годы над заброшенным кишлаком катилось жгучее солнце. Суфи приходской мечети гнусавым голосом тянул: «Нет бога, кроме бога»... И этот голос отдаленным откликом проникал в темное логовище. Для заключенных этот голос звучал как непреклонный приговор:
— Вы не живете! Вы умерли! Так повелел закон Мухаммеда. Хурофот!
Двадцать один год. Время шло, лето сменялось осенью, осень зимою. Свершилась революция. Зазвучали лозунги «худжума». А в темном гробе зиндана для двух жалких существ все оставалось по-прежне-му. Только голос суфи нарушал мрачную тишину, да на минуту врывался свет через распахнутую дверку, рука просовывала хлеб, воду, и дверка снова захлопывалась.
— Махау! — Проказа!
Двадцать один год назад это слово было впервые сказано в семье Аюба Тилла, дехканина кишлака Чуян-тепа. У шестилетней Ульсун-ой на лице и руках появились белые пятна. Родители, смутно подозревая беду, позвали доморощенного табиба — местного ишана. После сытного дастархана в комнату привели девочку. Ишан мельком посмотрел на нее и испуганно затряс бородой.
— Тауба! У девочки проказа. Прогоните ее. Она — махау! — И, забыв о своей степенности и солидности, ишан выскочил из михманханы на улицу.
А девочкавовсе не была больна проказой. У нее было только то, что здесьь называется песью, — заболевание кожи, выражающееся в совершенно незаразных белых пятнах.
Махау — проказа — ужас Востока. Перед заживо гниющим лицом проказы с трепетом отступает самый бесстрашный. Проказа даже теперь, в наш век, когда она считается излечимой, все же наводит панику на всех.
«Если прокаженный, проклятый аллахом, осмелится приблизиться к стенам города — побейте его камнями», — так гласит исламский закон. Святой закон — высший руководитель правоверного во всех его поступках. Хурофот — это все то, что связано у нас с понятием ханжества, суеверия, невежества и изуверства.
Ульсун-ой сидит взаперти уже двадцать один год. Когда она последний раз видела солнце, ей было всего шесть лет. Через семнадцать лет в ту же тюрьму, где сидела Ульсун-ой, попала ее сестра Моника-ой. Когда ей исполнилось тринадцать лет, у нее тоже появились на руках зловещие пятна. Весь кишлак впал в панику. Аллах поразил своим проклятьем Чуян-тепа. Фанатики требовали изгнания всей семьи Аюба Тилла. Но сошлись на том, что и вторую дочь Тилла запрет на замок. Так он и сделал.
За девочек заступиться было некому. Мать подчинилась требованиям своего супруга и повелителя.
О сидевших под замком в кишлаке старались не вспоминать. Все были удовлетворены тем, что больные махау изолированы. То, что они переживают, каково их положение — никого не интересовало. Ибо мулла местной мечети разъяснил, цитируя какой-то древний хадис: «Тот человек, на которого бог наложил клеймо проказы, умер. Родные да оплачут его и да похоронят в своей памяти!»
Но религия и законы — это одно, а требование жизни — другое. И вот для того, чтобы Моника-ой и Ульсун-ой не ели даром хлеба, отец решил заставить их работать. С большими предосторожностями, через дыру, вырытую в стене, в каморку протолкнули ткацкий станок и все необходимое для тканья. А для того, чтобы сидевшие в заключении не посмели отказаться от работы, их предупредили:
— Если откажетесь ткать, то будете лишены пищи и умрете голодной смертью.
Время шло. Несчастные работали. Замок с двери не снимался все эти долгие годы. Больше того, он не снят еще и до сих пор. И тот же страх заставляет молчать весь кишлак.
Невольно вспоминается момент из кинокартины «Прокаженная». Огромные буквы арабского изречения на стене мечети тяготеют над крошечной женской фигуркой, закутанной в паранджу и прижавшейся к подножью этой стены. Пока это прочная стена, она туго поддается разрушению. Но все же удар за ударом Советская власть сокрушает твердыню ислама, пробивает в ней все более широкую брешь.
И разве не характерно, что эту историю первым рассказал дехкор из этого самого кишлака. Именно он написал заметку в газету «Авози Таджик».
Здесь мы присоединяемся к этому дехкору и скажем вместе с ним следующее:
«Самаркандский окружной прокурор должен протянуть руку справедливости к этим двум несчастным и освободить их из темного зиндана, а тех, кто в этом виновен, привлечь к ответственности».
А сейчас необходимо немедленно, не откладывая ми на одну минуту, если это еще не сделано, отправить кого следует в кишлак Чуян-тепа и освободить живых мертвецов из могилы».
ПРОКАЖЕННАЯ
НИЩИЙ
В мечтах купался в золоте,
а в жизни хватал медный грош.
Ибн ал Джауза
Встречи бывают разные, неожиданные, удивительные и, наконец, романтические, в духе сказок Шехерезады. Особенно поражает воображение, когда полная
азиатского своеобразия и даже загадочности встреча случается в двух шагах от обыкновеннейших железнодорожных рельсов, рядом с казенного типа зданием станции и под гулкое сопение маневрового паровоза типа «Овечка», который никак не мог сойти за всесильного джинна из бутылки и единственно кого устрашал, так это верблюдов, забредших на станционные пути.
В крошечном привокзальном поселке не оказалось ошханы — харчевни.- А в чайхане тощий, почерневший от степных ветров, с лоснящимся черной бронзой лицом индусского факира, хромой самоварчи, по-видимому, питался только черствыми ячменными лепешками и жиденьким кокчаем и не изъявил ни малейшего желания похлопотать, чтобы сварить хоть какую-нибудь постную похлебку.
Кому приятно терпеть муки голода? Голод заставил сошедшего почтового поезда пассажира в тропическом пробковом шлеме, галифе и кавалерийских крагах пойти на местный базарчик, притулившийся к зданию транспортного пакгауза. Бойкие широкоскулые степнячки, торговавшие морковью, петрушкой, дынями, захихикали при появлении покупателя в невиданном головном уборе. Разинул рот и почтенный старец-аттор—торговец бакалеей, забыв про свой бесхитростный товар, умещавшийся на тряпице, — круглое мыло, косметические притирания, лекарство для лошадей, пряности вроде перца и «зиры». Два базарчи, мерявшие аршинами полосатый тик и пестренький ситец, перешептывались, многозначительно кивая головами в сторону поразившего их пробковогошлема.
Не обращая ни на кого внимания, пассажир прошагал к мяснику. В лавчонке его на перекладине в рое ос и красных шмелей покачивались обрамленные, сметанным жирком бараньи освежеванные туши, один аппетитный вид их порождал знойные запахи шашлыка и плова.
Закинув голову в синен замызганной чалме, подставив солнцу лицо, все в белых шрамах, воззрился единственным глазом на освежеванные туши нищий из «Тысячи и одной ночи», сидевший тут же, в пыли. Губы его, обветренные, растрескавшиеся, шевелились, а на черно-коричневой, с бугристыми венами шее ходил под бородой вверх-вниз огромный кадык. При виде мясного изобилия кривой нищий не мог удержаться и сглатывал слюну. А сам мясник, налитый здоровьем усач в белом, запятнанном коричневой кровью халате, поигрывал чудовищным мясницким ножом и лениво, с истомой возглашал:
— Мясо! Кому мясо?!
Когда есть мясо, котел найдется. Колебания не заняли у пассажира и секунды времени. Но неопытность в вопросах кулинарии сказалась.
Мгновенно скинувший с себя дремоту мясник взмахнул сверкнувшим клинком и, уже протягивая сочащийся кровью, покрытый сладчайший салом кусок, нет, не кусок — кусище, объявил:
— Дважды по «бир-ярым чайрак» — два с половиной фунта! Смутно скользнула в мозгу мысль: «Не многовато ли?» Продажа-купля состоялась по всем правилам. Мясник добавил «ярым чайрак» курдючного сала, и хрустящие бумажки исчезли в кармане мясницкого камзола. А обладатель великолепного бараньего бока направился в потребкооператив за рисом. Но, увы, риса не оказалось в продаже, и пришлось купить два килограмма мирошниченковских белейших макарон. «Что ж, макароны с жареной бараниной под острым соусом тоже неплохо».
Сложив покупки в свой весьма вместительный «колониальный» шлем, путешественник направился к станции. Его перехватил мрачный взгляд нищего.
— Дай грошик! — заныл Синяя Чалма. — Раскрой кошелек, господин язычник, кяфир неверующий. Грошик! Грошик!
— А, факир индийский! Бедняга! — расщедрился путешественник и сунул в подставленную заскорузлую ладонь кредитку. — Грошиков не держим. Вот тебе!
И не слушая слов благодарности, похожих на проклятия, пошел в чайхану.
Самоварчи вытаращил глаза и поперхнулся при виде покупок.
— Очень хорошо, отличный обед получится! Вот разве лука не хватает.
— Подбавь луку.
— У меня в чайхане нет лука. Не держим.
Получив деньги, самоварчи сбегал за луком.
— Очень хорошо, — приставал он. — Вот перца у меня нет. Не держим.
Пришлось вновь авансировать самоварчи.
— Без моркови вкус не тот. Но... не держим.
Хорошо, что базар находился рядом, и все необходимое, правда, не в одни прием, удалось приобрести довольно скоро.
— Что поделаешь — у пищи пять товарищей,— ухмылялся чайханщик,— злой перец, ароматичный тмин, враг обоняния — чеснок, умягчитель души — масло и поцелуй пери — морковка. Да еще, чуть не забыл, плакса-лук!
За казаном и дровами почтенный чайханщик ходил куда-то чуть ли не целый час, и путешественник изныл от ожидания и голода.
Наконец появились и казан, и дрова.
Станция огласилась бодрящими, многообещающими звуками: звонко гремела железная шумовка о стенки котла. Еще громче и звонче покрикивал самоварчи:
— Пищу готовлю! Мясо поджариваю. Скоро! Скоро! Пищу сготовлю! Огонь дрова пожирает! Лук сало съедает!
Песню свою чайханщик прерывал, и не раз, лишь для того, чтобы потребовать от заказчика: деньги за дрова, деньги за труд, деньги за пищу. Он тут же и получал их, а тем временем из очага валили клубы дыма, затянувшего все станционные пути, в них смутно угадывался силуэт «Овечки», ставшей похожей на сказочное чудовище.
Но вместе с дымом повсюду распространялись божественные, бесподобные, восхитительные запахи, и путешественник, томившийся с чайником кокчая на кошме, то и дело вскакивал и подбегал к краю помоста, чтобы заглянуть в котел. А там шкворчало, шипело, урчало нечто очень приятное, золотистое, по размерам походившее на упитанного гиссарского барана. Но размеры не пугали. Молодой аппетит все преодолевает. А путешественник был молод и отсутствием аппетита не страдал и, едва опорожнив пиалу, бежал снова к очагу убедиться, что дым очага сделался еще более терпким, а запах из котла еще приятнее...
— Готово! Готово! Прошу! Помойте руки, таксыр! — вынырнул из облака дыма и пара чайханщик. Он поливал из медного кумгана воду тонкой струйкой на руки и подобострастно изгибался.
Он весь излучал преданность и уважение! Уважение и преданность! Ведь он ухаживал за худжаин зиофати — хозяином угощения, а угощение по вкусу, запаху и, главное, изобилию могло сравниться по меньшей мере с дастарханом самого бывшего эмира бухарского, который, говорят, умел отлично поесть. Почтительность и подобострастие порождают чудеса. В деревянном покосившемся шкафике чайханщика вдруг нашлись и белые, пышные, хрустящие на зубах пшеничные лепешки, посыпанные кунжутом, и вымоченная в воде, нарезанная ломтиками редька «туруп», и даже уксус, которым тут же залили мелко нашинкованный лук.
Темно сделалось в глазах у путешественника, когда взгляд его остановился на трех гигантских мисках из глазурованной глины, где дымились три горы сочных, почти оливкового цвета макарон, издававших ошеломляющие запахи, в которых слышались ароматы и плова, и шашлыка, и кебаба, и кавардака, и шурпы одновременно.
В ужасе перевел худжаин зиофати взгляд с макаронных гор на стоявшего рядом чайханщика. Тот скромно сложил руки на животе. Его равнодушная, полная лицемерного безразличия улыбочка выражала полную незаинтересованность. Всем своим видом — и сладенькой физиономией, и крошечной, сдвинутой на ухо чустской тюбетейкой, и белой чистой рубахой навыпуск из-под зеленого бельбага — он как бы заявлял: «Я весь тут! Приказание исполнено! Не судите строго мои поварские таланты». Он знал, хитрец, что обед изготовлен им на славу.
— Готово! — пригласил он. — Пожалуйте! Надеюсь, вы насытитесь!
Худжаин знофати застонал:
— Готово? Для кого готово? Для слона?
Чайханщик почтительно изогнулся.
— Что же мне, паровоз пригласить? Ведь здесь на его брюхо хватит!
По-прежнему чайханщик загадочно ухмылялся.
— Прошу! Пожалуйте! — в отчаянии сказал худжаин зиофати. Он проговорил «прошу» нехотя. Ему претила жадность, алчность и негостеприимность прожженного, видавшего виды парня, встретившего его, путешественника, так не по-восточному, так черство и холодно. Но что делать? Человек отходчив, и он раскрыл рот, чтобы повторить приглашение. Но повторять приглашение не понадобилось. Чайханщик уже сидел на пятках перед дастарханом и засучивал рукава.
— Ну нет! Постой,— заупрямился худжаин зиофати и обвел глазами чайхану. — Вдвоем нам не управиться.
— Ничего.
— Ну нет!
Посреди чайханы на пыльном паласе восседал в одиночестве — судя по круглому, лунообразному лицу и большущей, «в три лысины»,— шапке — кзылкумский казах. Он грустно макал черную лепешку в пиалу и грыз ее крепкими темными зубами. Монгольские усики его на голом лице состояли из трех-четырех волосков. От одного вида его тяжелого, желтой кожи тулупа на волчьем меху делалось жарко и душно.
Путешественник вскочил и быстро направился к жителю песков.
— Прошу отобедать со мной! Пожалуйте к дастархану! — пригласил он его на чистом казахском языке, чем привел в умиление чайханщика.
— Э, урус, да ты совсем казах-бай! — угодничал он.
Житель песков не ломался. Он забрал свой чайник, хлеб и пиалушку и протопал к дастархану. Рассевшись в своем тулупе перед самым большим блюдом, он с видным восторгом вонзил свои пальцы в горячие, дымящиеся макароны.
— Еще не все! — обрадовался худжаин зиофати. — Я вижу еще гостя.
За краем настила из досок шевелилось что-то знакомое, синее, в лохмотьях.
Хозяин угощения всем туловищем наклонился и дружески хлопнул по плечу нищего, прикорнувшего на земле.