Я питал к своему достойному учителю большое доверие и почтение, и тем не менее рука моя, прикоснувшись к протянутой Альтотасом склянке, дрогнула, как, должно быть, дрогнула рука у Адама, когда он прикоснулся к протянутому Евой яблоку. «Пей, — улыбнувшись приказал учитель и положил ладони мне на голову — так он делал всегда, когда хотел, чтобы я мгновенно обрел второе зрение. — Спи и вспоминай», — продолжал учитель.
Я сразу же уснул. Мне снилось, будто я лежу на костре, сложенном из сандалового дерева и алоэ, и ангел, летевший с Востока, чтобы возвестить волю Господню Западу, коснулся крылом моего костра, и костер загорелся. Но странное дело: вместо того чтобы испугаться пламени, я с наслаждением вытянулся среди его языков, словно Феникс, обретающий новую жизнь из огня — основы всей жизни.
И все, что было во мне материального, исчезло, осталась лишь душа; она сохранила форму моего тела, но была прозрачной, бесплотной и более невесомой, чем атмосфера, в которой мы живем и над которой она вознеслась. И словно Пифагор, вспоминавший, что он присутствовал при осаде Трои, я вспомнил тридцать две уже прожитые мною жизни.
Я видел, как проходили передо мною века, похожие на огромных старцев. Я распознавал себя под различными именами, которые носил, начиная со дня моего первого рождения и кончая днем последней смерти. Вы ведь знаете, друзья мои, одно из самых неоспоримых положений нашей веры: души, эти бесчисленные эманации божественного, исторгающиеся при каждом вздохе Господа из его груди, наполняют собою воздух и распределяются в соответствии со сложной иерархией, от высших до низших, и человек, в минуту своего рождения вдохнувший, быть может, даже случайно, одну из тех предшествовавших душ, в минуту смерти отправляет ее в новый жизненный путь, к последующим превращениям.
Незнакомец произнес эти слова с такой убежденностью, взор его, возведенный к небу, был столь прекрасен, что, когда он закончил мысль, в которой выражалась вся его вера, ропот восхищения прервал его речь: изумление уступило место восхищению, как совсем недавно гнев сменился на изумление.
— Пробудившись, — продолжал ясновидящий, — я почувствовал, что я уже больше, чем просто человек, что я — почти Бог. И я решил всю свою жизнь — не только теперешнюю, но и те, что мне еще осталось прожить, — посвятить счастью человечества. На следующий день, словно догадавшись о моих намерениях, Альтотас пришел ко мне и сказал: «Сын мой, уже двадцать лет, как ваша матушка скончалась, давая вам жизнь; двадцать лет непреодолимые препятствия мешают вашему именитому отцу появиться перед вами. Вскоре мы снова отправимся в путешествие, и ваш отец будет среди тех, кого мы повстречаем, он обнимет вас, но вы не будете знать, что это ваш отец».
Итак, как у любого избранника Господа, вся моя жизнь была покрыта тайной — и прошлое, и настоящее, и будущее. Я распрощался с муфтием Салаимом, который благословил меня и щедро одарил подарками, и мы присоединились к каравану, отправлявшемуся в Суэц. Простите мое волнение, господа, но в один прекрасный день некий достойный человек обнял меня, и какая-то необъяснимая дрожь пробежала по моему телу, когда я почувствовал биение его сердца. Это был шериф[11] Мекки, один из самых именитых и прославленных владык. Он бывал в битвах и одним мановением руки мог заставить склонить голову три миллиона человек. Стоявший рядом Альтотас отвернулся — чтобы не растрогаться, а быть может, чтобы не выдать себя; вскоре мы продолжили путь.
Сначала мы углубились в Азию, затем поднялись по Тигру, после этого посетили Пальмиру, Дамаск, Смирну, Константинополь, Вену, Берлин, Дрезден, Москву, Стокгольм, Петербург, Нью-Йорк, Буэнос-Айрес, Кейптаун, Аден. Потом, оказавшись почти там же, откуда начали путешествие, мы прошли Абиссинию, спустились по Нилу, высадились на Родосе, затем на Мальте: там в двадцати лье от берега навстречу нам вышел корабль, и два кавалера ордена, отдав мне почести и обнявшись с Альтотасом, с триумфом провели нас во дворец великого магистра Пинто.
Вы, разумеется, спросите меня, господа, каким образом мусульманин Ашарат мог быть принят с такими почестями теми, кто дал обет истреблять неверных? Дело в том, что Альтотас — сам католик и кавалер мальтийского ордена — всегда говорил мне лишь об одном Господе, всемогущем и едином, который с помощью ангелов, исполнителей его воли, установил всеобщую гармонию и назвал ее прекрасным и великим словом Космос. Я ведь, в конце концов, теософ.
Странствия мои были окончены, однако вид всех этих городов и разнообразных их нравов не вызвал во мне удивления: для меня под солнцем не было ничего нового — в течение прожитых мною тридцати двух жизней я уже побывал во всех этих городах. Поразило меня лишь одно: перемены, происшедшие в населявших их людях. Но я уже умел воспарять разумом над событиями и мог проследить путь, пройденный человечеством. Я видел, что все разумное стремится к прогрессу, а прогресс ведет к свободе. Я понял, что все появлявшиеся один за другим пороки были созданы Господом, чтобы поддерживать неуверенную поступь человечества, которое, выйдя из колыбели слепым, с каждым веком делало шаг навстречу свету — ведь века для народов словно дни.
И я сказал себе: мне не открылось очень много возвышенного, потому что я таил его внутри себя; напрасно гора держит в секрете свои золотые жилы, а океан прячет жемчужины — упорный рудокоп все равно проникнет в недра горы, а водолаз спустится в океанские глубины; и я решил, что лучше поступать не по примеру горы или океана, а по примеру солнца — разливать свое сияние на весь мир.
Теперь вы понимаете, что я явился сюда с Востока вовсе не для того, чтобы совершить обычные масонские ритуалы. Я явился, чтобы сказать вам: братья, возьмите у орла его глаза и крылья, воспарите над миром, долетите со мною до вершины, на которую сатана унес Иисуса, и бросьте взгляд на царство земное.
Народы образуют как бы огромную фалангу; родившиеся в разные эпохи и в различных условиях, они заняли в ней свое место, и каждый из них должен в свое время дойти до цели, для которой все они были созданы. Движение народов неуклонно, и если они останавливаются или отступают, то не потому, что идут назад, — они просто собираются с силами, чтобы преодолеть очередное препятствие или справиться с очередной трудностью.
Франция идет в авангарде народов — так давайте же дадим ей в руки факел! Пусть она сгорит в его пламени, но огонь того спасительного пожара озарит весь мир! Вот почему здесь нет представителя Франции — быть может, он отступил перед тяжестью своей миссии. Тут нужен человек, не отступающий ни перед чем: во Францию пойду я!
— Вы пойдете во Францию? — переспросил председатель.
— Да, сейчас это самый важный пост, и я займу его. Дело это опасное, но я справлюсь.
— Так вы знаете, что происходит во Франции?
— Знаю, — улыбнулся путник, — ведь все это я сам и подготовил. На французском троне сидит король — старый, боязливый, развращенный, однако не такой старый и безнадежный, как монархия, которую он представляет. Жить ему осталось от силы несколько лет. В день, когда он умрет, мы должны быть готовы распорядиться будущим как следует. Франция — это замочный камень в своде всего здания; когда шесть миллионов рук, делающих знак высшего круга, вырвут этот камень, здание монархии рухнет, и, узнав, что во Франции нет больше короля, государи европейских стран, даже прочно сидящие на своих тронах, почувствуют головокружение и сами устремятся в пропасть, образовавшуюся от падения престола Людовика Святого.
— Прошу меня извинить, досточтимый учитель, — прервал человек, стоявший справа от председателя; по его акценту, свойственному немецким горцам, в нем можно было узнать швейцарца, — обладая таким умом, как ваш, вы, наверное, все рассчитали?
— Все, — кратко отозвался великий копт.
— Простите меня, досточтимый учитель, что я так разговариваю с вами, но у себя, на вершинах гор, в глубине долин, на берегах озер, мы привыкли разговаривать так же свободно, как шепчет ветер или журчит ручей. Так вот, я считаю, что момент вы выбрали неподходящий, потому что готовится событие, которое возродит французскую монархию. Я, стоящий здесь и имеющий честь говорить с вами, досточтимейший учитель, я видел, как дочь Марии-Терезии с большой пышностью отправлялась во Францию, чтобы соединить кровь семнадцати Цезарей с кровью наследника шестидесяти одного короля. Народ слепо предавался радости — как всегда, когда ему ослабляют или золотят его ярмо. Поэтому от своего имени и от имени своих братьев я повторяю: момент выбран неудачно.
Собравшиеся пристально уставились на того, кто с такой отвагой и спокойствием осмелился вызвать неудовольствие великого учителя.
— Говори, брат, — без тени смущения отвечал великий копт, — если твой совет хорош, мы ему последуем. Мы, избранники Божьи, никогда не отталкиваем и никогда не приносим благо всего мира в жертву собственному самолюбию.
Среди глубокого молчания посланец Швейцарии продолжал:
— Занимаясь многими науками, досточтимейший учитель, я убедился в справедливости одной истины: на лице у человека, если уметь в нем читать, написаны все его пороки и добродетели. Человек может придать лицу нужное выражение: смягчить взгляд, растянуть губы в улыбке — все эти мускульные движения в его власти, но основную черту своего характера ему не скрыть, все, что происходит у него на душе, можно с легкостью прочесть. Даже тигр может изображать подобие улыбки и ласкового взгляда, однако по низкому лбу, по выдающимся скулам, по громадному затылку, по жуткому оскалу вы сразу признаете в нем тигра. С другой стороны, собака может хмуриться и злобно скалить зубы, но по ее мягким, искренним глазам, по умной морде, по угодливой походке вы поймете, что она услужлива и дружелюбна. На лице у каждого существа Бог написал его имя и свойство. Так вот, на лице у юной девушки, которой суждено царствовать во Франции, я увидел гордость, смелость и милосердие, столь свойственное дочерям Германии; на лице у молодого человека, который станет ее супругом, я увидел хладнокровие, христианскую мягкость и тонкий ум наблюдателя. Так как же народу, и тем более французскому, который никогда не помнит зла и не забывает добра — ведь ему хватило Карла Великого, Людовика Святого и Генриха Четвертого, и он стерпел правление двадцати трех других королей, подлых и жестоких, — как же народу, который всегда надеется и никогда не отчаивается, не полюбить молодую, красивую и добрую королеву и мягкого, милосердного, умеющего управлять страной короля — и это после злонравного и расточительного Людовика Пятнадцатого, после его публичных оргий и скрытого коварства, после царствования всяческих Помпадур и Дюбарри? Разве Франция не благословит государей, которые явят собою образцы всех добродетелей, да еще принесут с собою мир Европе? Скоро Мария-Антуанетта пересечет границу, в Версале ее ждут брачное ложе и престол; правильно ли начинать сейчас ваши преобразования — во Франции и для Франции? Еще раз прошу меня извинить, но я, досточтимый учитель, должен был раскрыть вам все, что накопилось у меня на душе, полагаясь на вашу бесконечную мудрость.
С этими словами говоривший, которого незнакомец назвал про себя «цюрихским апостолом», поклонился и под единодушный одобрительный шепот стал ждать ответа великого копта. Тот без промедления заговорил:
— Если вы читаете по лицам, мой именитый брат, то я читаю в будущем. Мария-Антуанетта горда: она вступит в борьбу и погибнет от нашей руки. Дофин Людовик Август добр и милосерден: он истощит силы в борьбе и погибнет вместе с женой, причем так же, как она, но один из них погибнет из-за добродетели, а другой — из-за противоположного ей недостатка. Сейчас они уважают друг друга, но мы не дадим им времени полюбить, и через год они станут друг друга презирать. Да и к чему, братья, раздумывать, с какой стороны придет свет, если он уже сияет мне и раз меня, словно волхвов, ведет с Востока звезда, возвещающая о втором возрождении? Завтра я принимаюсь за дело и прошу у вас двадцать лет, чтобы с вашей помощью завершить его: двадцати лет будет достаточно, если мы, сплоченные и сильные, вместе пойдем к одной цели.
— Двадцать лет! Как долго! — раздалось множество голосов.
Великий копт повернулся к самым нетерпеливым:
— Да, конечно, это долго, но лишь для тех, кто воображает, будто первопричину можно убить, словно человека — кинжалом Жака Клемана[12] или ножом Дамьена[13]. Безумцы! Верно, кинжалом можно убить человека, но подобно тому, как на месте отрубленной садовником ветви вырастает десяток новых, так и следом за сошедшим в могилу королем приходит какой-нибудь глупый тиран вроде Людовика Тринадцатого, умный деспот вроде Людовика Четырнадцатого или же Людовик Пятнадцатый — идол, восставший из слез и крови своих обожателей и похожий на чудовищные индийские божества, которые с неизменной улыбкой давят женщин и детей, бросающих гирлянды цветов под их колесницу. И вы еще полагаете, что двадцать лет — это слишком много, чтобы стереть имя короля в сердцах тридцати миллионов людей, которые еще недавно приносили в жертву Господу жизни своих детей, чтобы вымолить жизнь маленькому Людовику Пятнадцатому? И вы думаете, что ничего не стоит вызвать во Франции омерзение к королевским лилиям, сияющим, словно звезды, благоуханным, словно живые люди, и в течение тысячи лет дарившим свет, милосердие и победу всем уголкам мира! Попробуйте же, братья мои, попробуйте: я ведь даю вам не двадцать лет, а целый век.
Вы разбросаны, вы дрожите, вы не знаете друг друга; одному мне известны все ваши имена, один я могу оценить достоинства каждого из вас и всех, вместе взятых; я — это цепь, связующая вас в единое братство. Так слушайте же меня, вы, философы, экономисты, мыслители: я хочу, чтобы все идеи, о которых вы шепотом рассуждаете, сидя у домашнего очага, о которых вы пишете, тревожно озираясь, в тиши ваших замков, о которых вы говорите друг с другом с кинжалом в руке, чтобы ударить им предателя или просто неосторожного, если он повторит ваши слова громче вас, — так вот, я хочу чтобы через двадцать лет вы в полный голос провозглашали эти идеи на улицах, писали о них не таясь, чтобы вы распространили их по всей Европе или через мирных посланцев, или на кончиках штыков пятисот тысяч солдат, которые пойдут в бой за свободу с этими идеями, начертанными на знаменах; и наконец, я хочу, чтобы вы, вздрагивающие при упоминании лондонского Тауэра и застенков инквизиции, и я, вздрагивающий при упоминании Бастилии, тюрьмы, с которой я собираюсь помериться силами, — чтобы все мы лишь смеялись, попирая ногами жалкие руины этих страшных темниц, и чтобы ваши жены и дети плясали на них. Однако все это может произойти лишь после смерти, но не монарха, а монархии, после отмены власти религии, после полного забвения общественного неравенства, после исчезновения касты аристократов и раздела имущества господ. Я прошу двадцать лет, чтобы разрушить старый мир и создать новый, двадцать лет, то есть двадцать секунд вечности, а вы говорите, что это много!
Мрачное пророчество было встречено ропотом восторга и одобрения. Незнакомец явно завоевал симпатии этих таинственных представителей европейской мысли. Несколько секунд великий копт наслаждался достигнутым триумфом, затем, почувствовав, что триумф безусловный, продолжал:
— А вот теперь, братья, когда я собираюсь напасть на льва в его логове, когда я готов отдать жизнь за свободу всего мира, — что вы сделаете теперь ради успеха дела, которому мы посвятили свою жизнь, богатство и свободу? Что сделаете вы? Отвечайте! Чтобы спросить об этом, я и приехал сюда.
Наступила торжественная, почти жуткая тишина. Собравшиеся в мрачном зале неподвижные призраки были погружены в тяжелые думы о том, как скоро покачнутся два десятка тронов. Через несколько минут шестеро предводителей отделились от толпы и подошли к путнику. Первым заговорил председатель:
— Я представляю здесь Швецию. От имени моей страны я для разрушения трона Вазы[14] даю рудокопов, которые возвели эту династию на престол, и пять тысяч экю серебром.
Великий копт достал книжку и записал в нее сделанное предложение. Затем заговорил человек, стоявший по левую руку от шведа.
— Я, представляющий здесь общества Ирландии и Шотландии, не могу ничего обещать от имени Англии, которая ведет с нами яростную борьбу, но от имени несчастных Ирландии и Шотландии обещаю дать три тысячи человек и три тысячи крон в год.