Три мушкетера(изд.1977) - Александр Дюма 35 стр.


— Дай-то бог! — с увлечением вскричал Арамис.

— Вот видите! — воскликнул иезуит. — Мир ещё громко говорит в вас, говорит altissima voce.[26] Вы ещё мирянин, мой юный друг, и я трепещу: благодать может не оказать своего действия.

— Успокойтесь, преподобный отец, я отвечаю за себя.

— Мирская самонадеянность.

— Я знаю себя, отец мой, моё решение непоколебимо.

— Итак, вы упорно хотите продолжать работу над этой темой?

— Я чувствую себя призванным рассмотреть именно её, и никакую другую. Поэтому я продолжу работу и надеюсь, что завтра вы будете удовлетворены поправками, которые я внесу согласно вашим указаниям.

— Работайте не спеша, — сказал кюре. — Мы оставляем вас в великолепном состоянии духа.

— Да, — сказал иезуит, — нива засеяна, и нам нечего опасаться, что часть семян упала на камень или рассеялась по дороге и что птицы небесные поклюют остальную часть.

«Поскорей бы чума забрала тебя вместе с твоей латынью!»— подумал д'Артаньян, чувствуя, что совершенно изнемогает.

— Прощайте, сын мой, — сказал кюре, — до завтра.

— До завтра, отважный юноша, — сказал иезуит. — Вы обещаете стать одним из светочей церкви. Да не допустит небо, чтобы этот светоч обратился в пожирающее пламя!

Д'Артаньян, который уже целый час от нетерпения грыз ногти, теперь принялся грызть пальцы.

Оба человека в чёрных рясах встали, поклонились Арамису и д'Артаньяну и направились к двери. Базен, всё время стоявший тут же и с благочестивым ликованием слушавший весь этот учёный спор, устремился к ним навстречу, взял молитвенник священника, требник иезуита и почтительно пошёл вперёд, пролагая им путь.

Арамис, провожая их, вместе с ними спустился по лестнице, но тотчас поднялся к д'Артаньяну, который всё ещё был в каком-то полусне.

Оставшись одни, друзья несколько минут хранили неловкое молчание; однако кому-нибудь надо было прервать его, и, так как д'Артаньян, видимо, решил предоставить эту честь Арамису, тот заговорил первым.

— Как видите, — сказал он, — я вернулся к своим заветным мыслям.

— Да, благодать оказала на вас своё действие, как только что сказал этот господин.

— О, намерение удалиться от мира возникло у меня уже давно, и вы не раз слышали о нём от меня, не так ли, друг мой?

— Конечно, но, признаться, я думал, что вы шутите.

— Шутить такими вещами! Что вы, д'Артаньян!

— Чёрт возьми! Шутим же мы со смертью.

— И напрасно, д'Артаньян, ибо смерть — это врата, ведущие к погибели или к спасению.

— Согласен, но, ради бога, не будем вести богословские споры, Арамис. Я думаю, что той порции, которую вы получили, вам вполне хватит на сегодня. Что до меня, то я почти забыл ту малость латыни, которой, впрочем, никогда и не знал, и, кроме того, признаюсь вам, что я ничего не ел с десяти часов утра и дьявольски голоден.

— Сейчас мы будем обедать, любезный друг; только не забудьте, что сегодня пятница, а в такие дни я не только не ем мяса, но не смею даже глядеть на него. Если вы согласны довольствоваться моим обедом, то он будет состоять из варёных тетрагонов и плодов.

— Что вы подразумеваете под тетрагонами? — с беспокойством спросил д'Артаньян.

— Я подразумеваю шпинат, — ответил Арамис. — Но для вас я добавлю к обеду яйца, что составляет существенное нарушение правил, ибо яйца порождают цыплёнка и, следовательно, являются мясом.

— Не слишком роскошное пиршество, но ради вашего общества я пойду на это.

— Благодарю вас за жертву, — сказал Арамис, — и если она не принесёт пользы вашему телу, то, без сомнения, будет полезна вашей душе.

— Итак, Арамис, вы решительно принимаете духовный сан? Что скажут наши друзья, что скажет господин де Тревиль? Они сочтут вас за дезертира, предупреждаю вас об этом.

— Я не принимаю духовный сан, а возвращаюсь к нему. Если я и дезертир, то как раз по отношению к церкви, брошенной мною ради мира. Вы ведь знаете, что я совершил над собой насилие, когда надел плащ мушкетёра.

— Нет, я ничего об этом не знаю.

— Вам неизвестно, каким образом случилось, что я бросил семинарию?

— Совершенно неизвестно.

— Вот моя история. Даже и в писании сказано: «Исповедуйтесь друг другу»; вот я и исповедуюсь вам, д'Артаньян.

— А я заранее отпускаю вам грехи. Видите, какое у меня доброе сердце!

— Не шутите святыми вещами, друг мой.

— Ну, ну, говорите, я слушаю вас.

— Я воспитывался в семинарии с девяти лет. Через три дня мне должно было исполниться двадцать, я стал бы аббатом, и всё было бы кончено. И вот однажды вечером, когда я, по своему обыкновению, находился в одном доме, где охотно проводил время, — что поделаешь, я был молод, подвержен слабостям! — некий офицер, всегда ревниво наблюдавший, как я читаю жития святых хозяйке дома, вошёл в комнату неожиданно и без доклада. Как раз в этот вечер я перевёл эпизод из истории Юдифи[27] и только что прочитал стихи моей даме, которая не скупилась на похвалы и, склонив голову ко мне на плечо, как раз перечитывала эти стихи вместе со мной. Эта поза… признаюсь, несколько вольная… не понравилась офицеру. Офицер ничего не сказал, но, когда я вышел, он вышел вслед за мной.

«Господин аббат, — сказал он, догнав меня, — нравится ли вам, когда вас бьют палкой?»

«Не могу ответить вам на этот вопрос, сударь, — возразил я, — так как до сих пор никто никогда не смел бить меня».

«Так вот, выслушайте меня, господин аббат: если вы ещё раз придёте в тот дом, где я встретился с вами сегодня, то я посмею сделать это».

Кажется, я испугался. Я сильно побледнел, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги, я искал ответа, но не нашёл его и промолчал.

Офицер ждал этого ответа и, видя, что я молчу, расхохотался, повернулся ко мне спиной и вошёл обратно в дом. Я вернулся в семинарию.

Я настоящий дворянин, и кровь у меня горячая, как вы могли заметить, милый д'Артаньян; оскорбление было ужасно, и, несмотря на то что о нём никто не знал, я чувствовал, что оно живёт в глубине моего сердца и жжёт его. Я объявил святым отцам, что чувствую себя недостаточно подготовленным к принятию сана, и по моей просьбе обряд рукоположения был отложен на год.

Я отправился к лучшему учителю фехтования в Париже, условился ежедневно брать у него уроки — и брал их ежедневно в течение года. Затем в годовщину того дня, когда мне было нанесено оскорбление, я повесил на гвоздь свою сутану, оделся, как надлежит дворянину, и отправился на бал, который давала одна знакомая дама и где должен был быть и мой противник. Это было на улице Фран-Буржуа, недалеко от тюрьмы Форс.

Офицер действительно был там. Я подошёл к нему в ту минуту, когда он, нежно глядя на одну из женщин, напевал ей любовную песню, и прервал его на середине второго куплета.

«Сударь, — сказал я ему, — скажите, вы всё ещё будете возражать, если я приду в известный вам дом на улице Пайен? Вы всё ещё намерены угостить меня ударами палки, если мне вздумается ослушаться вас?»

Офицер посмотрел на меня с удивлением и сказал:

«Что вам нужно от меня, сударь? Я вас не знаю».

«Я тот молоденький аббат, — ответил я, — который читает жития святых и переводит „Юдифь“ стихами».

«Ах да! Припоминаю, — сказал офицер, насмешливо улыбаясь. — Что же вам угодно?»

«Мне угодно, чтобы вы удосужились пойти прогуляться со мной».

«Завтра утром, если вы непременно этого хотите, и притом с величайшим удовольствием».

«Нет, не завтра утром, а сейчас же».

«Если вы непременно требуете…»

«Да, требую».

«В таком случае, пойдёмте… Сударыни, — обратился он к дамам, — не беспокойтесь: я только убью этого господина, вернусь и спою вам последний куплет».

Мы вышли. Я привёл его на улицу Пайен, на то самое место, где ровно год назад, в этот самый час, он сказал мне любезные слова, о которых я говорил вам. Была прекрасная лунная ночь. Мы обнажили шпаги, и при первом же выпаде я убил его на месте…

— Чёрт возьми! — произнёс д'Артаньян.

— Так как дамы не дождались возвращения своего певца, — продолжал Арамис, — и так как он был найден на улице Пайен проткнутый ударом шпаги, все поняли, что это дело моих рук, и происшествие наделало много шуму. Вследствие этого я вынужден был на некоторое время отказаться от сутаны. Атос, с которым я познакомился в ту пору, и Портос, научивший меня, в дополнение к урокам фехтования, кое-каким славным приёмам, уговорили меня обратиться с просьбой о мушкетёрском плаще. Король очень любил моего отца, убитого при осаде Арраса, и мне был пожалован этот плащ… Вы сами понимаете, что сейчас для меня наступило время вернуться в лоно церкви.

— А почему именно сейчас, а не раньше и не позже? Что произошло с вами и что внушает вам такие недобрые мысли?

— Эта рана, милый д'Артаньян, явилась для меня предостережением свыше.

— Эта рана? Что за вздор! Она почти зажила, и я убеждён, что сейчас вы больше страдаете не от этой раны.

— От какой же? — спросил, краснея, Арамис.

— У вас сердечная рана, Арамис, более мучительная, более кровавая рана, которую нанесла женщина.

Взгляд Арамиса невольно заблистал.

— Полноте, — сказал он, скрывая волнение под маской небрежности, — стоит ли говорить об этих вещах! Чтобы я стал страдать от любовных огорчений? Vanitas vanitatum![28] Что же я, по-вашему, сошёл с ума? И из-за кого же? Из-за какой-нибудь гризетки или горничной, за которой я волочился, когда был в гарнизоне… Какая гадость!

— Простите, милый Арамис, но мне казалось, что вы метили выше.

— Выше! А кто я такой, чтобы иметь подобное честолюбие? Бедный мушкетёр, нищий и незаметный, человек, который ненавидит зависимость и чувствует себя в свете не на своём месте!

— Арамис, Арамис! — вскричал д'Артаньян, недоверчиво глядя на друга.

— Прах есмь и возвращаюсь в прах. Жизнь полна унижений и горестей, — продолжал Арамис, мрачнея. — Все нити, привязывающие её к счастью, одна за другой рвутся в руке человека, и прежде всего нити золотые. О милый д'Артаньян, — сказал Арамис с лёгкой горечью в голосе, — послушайте меня: скрывайте свои раны, когда они у вас будут! Молчание — это последняя радость несчастных; не выдавайте никому своей скорби. Любопытные пьют наши слёзы, как мухи пьют кровь раненой лани.

— Увы, милый Арамис, — сказал д'Артаньян, в свою очередь испуская глубокий вздох, — ведь вы рассказываете мне мою собственную историю.

— Как!

— Да! У меня только что похитили женщину, которую я любил, которую обожал. Я не знаю, где она, куда её увезли: быть может — она в тюрьме, быть может — она мертва.

— Но у вас есть хоть то утешение, что она покинула вас против воли, вы знаете, что если от неё нет известий, то это потому, что ей запрещена связь с вами, тогда как…

— Тогда как?..

— Нет, ничего, — сказал Арамис. — Ничего…

— Итак, вы навсегда отказываетесь от мира, это решено окончательно и бесповоротно?

— Навсегда. Сегодня вы ещё мой друг, завтра вы будете лишь призраком или совсем перестанете существовать для меня. Мир — это склеп, и ничего больше.

— Чёрт возьми! Как грустно всё, что вы говорите!

— Что делать! Моё призвание влечёт меня, оно уносит меня ввысь.

Д'Артаньян улыбнулся и ничего не ответил.

— И тем не менее, — продолжал Арамис, — пока я ещё на земле, мне хотелось бы поговорить с вами о вас, о наших друзьях.

— А мне, — ответил д'Артаньян, — хотелось бы поговорить с вами о вас самих, но вы уже так далеки от всего. Любовь вызывает у вас презрение, друзья для вас призраки, мир — склеп…

— Увы! В этом вы убедитесь сами, — сказал со вздохом Арамис.

— Итак, оставим этот разговор и давайте сожжём письмо, которое, по всей вероятности, сообщает вам о новой измене вашей гризетки или горничной.

— Какое письмо? — с живостью спросил Арамис.

— Письмо, которое пришло к вам в ваше отсутствие и которое мне передали для вас.

— От кого же оно?

— Не знаю. От какой-нибудь заплаканной служанки или безутешной гризетки… быть может, от горничной госпожи де Шеврез, которой пришлось вернуться в Тур вместе со своей госпожой и которая для пущей важности взяла надушённую бумагу и запечатала своё письмо печатью с герцогской короной.

— Что такое вы говорите?

— Подумать только! Кажется, я потерял его… — лукаво сказал молодой человек, делая вид, что ищет письмо. — Счастье ещё, что мир — это склеп, что люди, а следовательно, и женщины — призраки и что любовь — чувство, о котором вы говорите: «Какая гадость!»

— Ах, д'Артаньян, д'Артаньян, — вскричал Арамис, — ты убиваешь меня!

— Наконец-то, вот оно! — сказал д'Артаньян.

И он вынул из кармана письмо.

Арамис вскочил, схватил письмо, прочитал или, вернее, проглотил его; его лицо сияло.

— По-видимому, у служанки прекрасный слог, — небрежно произнёс посланец.

— Благодарю, д'Артаньян! — вскричал Арамис в полном исступлении. — Ей пришлось вернуться в Тур. Она не изменила мне, она по-прежнему меня любит! Иди сюда, друг мой, иди сюда, дай мне обнять тебя, я задыхаюсь от счастья!

И оба друга пустились плясать вокруг почтенного Иоанна Златоуста, храбро топча рассыпавшиеся по полу листы диссертации.

В эту минуту вошёл Базен, неся шпинат и яичницу.

— Беги, несчастный! — вскричал Арамис, швыряя ему в лицо свою скуфейку. — Ступай туда, откуда пришёл, унеси эти отвратительные овощи и гнусную яичницу! Спроси шпигованного зайца, жирного каплуна, жаркое из баранины с чесноком и четыре бутылки старого бургундского!

Базен, смотревший на своего господина и ничего не понимавший в этой перемене, меланхолически уронил яичницу в шпинат, а шпинат на паркет.

— Вот подходящая минута, чтобы посвятить вашу жизнь царю царей, — сказал д'Артаньян, — если вы желаете сделать ему приятное: «Non inutile desiderium in oblatione».

— Убирайтесь вы к чёрту с вашей латынью! Давайте пить, милый д'Артаньян, давайте пить, чёрт подери, давайте пить много, и расскажите мне обо всём, что делается там!

XXVII.

Жена Атоса

— Теперь остаётся только узнать, что с Атосом, — сказал д'Артаньян развеселившемуся Арамису после того, как он посвятил его во все новости, случившиеся в столице со дня их отъезда, и когда превосходный обед заставил одного из них забыть свою диссертацию, а другого — усталость.

— Неужели вы думаете, что с ним могло случиться несчастье? — спросил Арамис. — Атос так хладнокровен, так храбр и так искусно владеет шпагой.

— Да, без сомнения, и я больше чем кто-либо воздаю должное храбрости и ловкости Атоса, но, на мой взгляд, лучше скрестить свою шпагу с копьём, нежели с палкой, а я боюсь, что Атоса могла избить челядь: этот народ дерётся крепко и не скоро прекращает драку. Вот почему, признаюсь вам, мне хотелось бы отправиться в путь как можно скорее.

— Я попытаюсь поехать с вами, — сказал Арамис, — хотя чувствую, что вряд ли буду в состоянии сесть на лошадь. Вчера я пробовал пустить в ход бич, который вы видите здесь на стене, но боль помешала мне продлить это благочестивое упражнение.

— Это потому, милый друг, что никто ещё не пытался лечить огнестрельную рану плёткой, но вы были больны, а болезнь ослабляет умственные способности, и потому я извиняю вас.

— Когда же вы едете?

— Завтра на рассвете. Постарайтесь хорошенько выспаться за ночь, и завтра, если вы сможете, поедем вместе.

— В таком случае, до завтра, — сказал Арамис. — Хоть вы и железный, но ведь должны же и вы ощущать потребность в сне.

Наутро, когда д'Артаньян вошёл к Арамису, тот стоял у окна своей комнаты.

— Что вы там рассматриваете? — спросил д'Артаньян.

— Да вот любуюсь этими тремя превосходными скакунами, которых конюхи держат на поводу. Право, удовольствие ездить на таких лошадях доступно только принцам.

— Если так, милый Арамис, то вы получите это удовольствие, ибо одна из этих лошадей ваша.

Назад Дальше