Три мушкетера(изд.1977) - Александр Дюма 61 стр.


— А о каком сне она пишет? — спросил драгун, подошедший во время чтения письма.

— Та, о каком сне? — подхватил швейцарец.

— Ах, боже мой, да очень просто: о сне, который я видел и рассказал ей, — ответил Арамис.

— Та, поше мой, ощень просто рассказать свой сон, но я никокта не фишу сноф.

— Вы очень счастливы, — заметил Атос, вставая из-за стола. — Я был бы рад, если бы мог сказать то же самое.

— Никокта! — повторил швейцарец, в восторге оттого, что такой человек, как Атос, хоть в этом ему завидует. — Никокта! Никокта!

Д'Артаньян, увидев, что Атос встал, тоже поднялся, взял его под руку и вышел с ним.

Портос и Арамис остались отвечать на грубоватые шутки драгуна и швейцарца.

А Базен пошёл и улёгся спать на соломенную подстилку и так как у него было более живое воображение, чем у швейцарца, то он видел сон, будто Арамис, сделавшись папой, возводит его в сан кардинала.

Однако, как мы уже сказали, своим благополучным возвращением Базен развеял только часть той тревоги, которая не давала покоя четырём друзьям. Дни ожидания тянутся долго, и в особенности чувствовал это д'Артаньян, который готов был побиться об заклад, что в сутках стало теперь сорок восемь часов. Он забывал о вынужденной медлительности путешествия по морю и преувеличивал могущество миледи. Он мысленно наделял эту женщину, казавшуюся ему демоном, такими же сверхъестественными, как и она сама, союзниками; при малейшем шорохе он воображал, что пришли его арестовать и привели обратно Планше для очной ставки с ним и его друзьями. И более того: доверие его к достойному пикардийцу с каждым днём уменьшалось. Его тревога настолько усилилась, что передавалась и Портосу и Арамису. Один только Атос оставался по-прежнему невозмутимым, точно вокруг него не витало ни малейшей опасности и ничто не нарушало обычного порядка вещей.

На шестнадцатый день это волнение с такой силой охватило д'Артаньяна и его друзей, что они не могли оставаться на месте и бродили, точно призраки, по дороге, по которой должен был вернуться Планше.

— Вы, право, не мужчины, а дети, если женщина может внушать вам такой страх! — говорил им Атос. — И что нам, в сущности, угрожает? Попасть в тюрьму? Но нас вызволят оттуда! Ведь вызволили же госпожу Бонасье! Быть обезглавленными? Но каждый день в траншеях мы с самым весёлым видом подвергаем себя большей опасности, ибо ядро может раздробить нам ногу, и я убеждён, что хирург причинит нам больше страданий, отрезая ногу, чем палач, отрубая голову. Ждите же спокойно: через два часа, через четыре, самое позднее через шесть Планше будет здесь. Он обещал быть, и я очень доверяю обещаниям Планше — он кажется мне славным малым.

— А если он не приедет? — спросил д'Артаньян.

— Ну, если он не приедет, значит, он почему-либо задержался, вот и всё. Он мог упасть с лошади, мог свалиться с моста, мог от быстрой езды схватить воспаление лёгких. Эх, господа, надо принимать во внимание все случайности! Жизнь — это чётки, составленные из мелких невзгод, и философ, смеясь, перебирает их. Будьте, подобно мне, философами, господа, садитесь за стол, и давайте выпьем: никогда будущее не представляется в таком розовом свете, когда смотришь на него сквозь бокал шамбертена.

— Совершенно справедливо, — ответил д'Артаньян, — но мне надоело каждый раз, когда я раскупориваю новую бутылку, опасаться, не из погреба ли она миледи.

— Вы уж очень разборчивы, — сказал Атос. — Она такая красивая женщина!

— Отмеченная людьми женщина! — неуклюже сострил Портос и, по обыкновению, громко захохотал.

Атос вздрогнул, провёл рукой по лбу, точно отирая пот, и поднялся с нервным движением, которое он не в силах был скрыть.

Между тем день прошёл. Вечер наступал медленнее, чем обыкновенно, но наконец всё-таки наступил, и трактиры наполнились посетителями. Атос, получивший свою долю от продажи алмаза, не выходил из «Нечестивца». В г-не де Бюзиньи, который, кстати сказать, угостил наших друзей великолепным обедом, он нашёл вполне достойного партнёра. Итак, они, по обыкновению, играли вдвоём в кости, когда пробило семь часов; слышно было, как прошли мимо патрули, которые направлялись усилить сторожевые посты; в половине восьмого пробили вечернюю зорю.

— Мы пропали! — шепнул д'Артаньян Атосу.

— Вы хотите сказать — пропали наши деньги? — спокойно поправил его Атос, вынимая из кармана четыре пистоля и бросая их на стол. — Ну, господа, — продолжал он, — бьют зорю, пойдёмте спать.

И Атос вышел из трактира в сопровождении д'Артаньяна. Позади них шёл Арамис под руку с Портосом. Арамис бормотал какие-то стихи, а Портос в отчаянии безжалостно теребил свой ус.

Вдруг из темноты выступила какая-то фигура, очертания которой показались д'Артаньяну знакомыми, и привычный его слуху голос сказал:

— Я принёс ваш плащ, сударь: сегодня прохладный вечер.

— Планше! — вскричал д'Артаньян вне себя от радости.

— Планше! — подхватили Портос и Арамис.

— Ну да, Планше, — сказал Атос. — Что же тут удивительного? Он обещал вернуться в восемь часов, и как раз бьёт восемь. Браво, Планше, вы человек, умеющий держать слово! И, если когда-нибудь вы оставите вашего господина, я возьму вас к себе в услужение.

— О нет, никогда! — возразил Планше. — Никогда я не оставлю господина д'Артаньяна!

В ту же минуту д'Артаньян почувствовал, что Планше сунул ему в руку записку.

Д'Артаньян испытывал большое желание обнять Планше, как он сделал это при его отъезде, но побоялся, как бы такое изъявление чувств по отношению к слуге посреди улицы не показалось странным кому-нибудь из прохожих, а потому сдержал свой порыв.

— Записка у меня, — сообщил он Атосу и остальным друзьям.

— Хорошо, — сказал Атос. — Пойдём домой и прочитаем.

Записка жгла руку д'Артаньяну, он хотел ускорить шаг, но Атос взял его под руку, и юноше поневоле пришлось идти в ногу со своим другом.

Наконец они вошли в палатку и зажгли светильник. Планше встал у входа, чтобы никто не застиг друзей врасплох, а д'Артаньян дрожащей рукой сломал печать и вскрыл долгожданное письмо.

Оно заключало полстроки, написанной чисто британским почерком, и было весьма лаконично:

«Thank you, be easy».

Что означало: «Благодарю вас, будьте спокойны».

Атос взял письмо из рук д'Артаньяна, поднёс его к светильнику, зажёг и держал, пока оно не обратилось в пепел.

Потом он подозвал Планше и сказал ему:

— Теперь, любезный, можешь требовать свои семьсот ливров, но ты не многим рисковал с такой запиской!

— Однако это не помешало мне прибегать к разным ухищрениям, чтобы благополучно довезти её, — ответил Планше.

— Ну-ка, расскажи нам о своих приключениях! — предложил д'Артаньян.

— Это долго рассказывать, сударь.

— Ты прав, Планше, — сказал Атос. — К тому же пробили уже зорю, и, если у нас светильник будет гореть дольше, чем у других, это заметят.

— Пусть будет так, ляжем спать, — согласился д'Артаньян. — Спи спокойно, Планше!

— Честное слово, сударь, в первый раз за шестнадцать дней я усну спокойно!

— И я тоже — произнёс д'Артаньян.

— И я тоже! — вскричал Портос.

— И я тоже! — проговорил Арамис.

— Открою вам правду: и я тоже, — признался Атос.

XIX.

Злой рок

Между тем миледи, вне себя от гнева, металась по палубе, точно разъярённая львица, которую погрузили на корабль; ей страстно хотелось броситься в море и вплавь вернуться на берег: она не могла примириться с мыслью, что д'Артаньян оскорбил её, что Атос угрожал ей, а она покидает Францию, так и не отомстив им. Эта мысль вскоре стала для неё настолько невыносимой, что, пренебрегая опасностями, которым она могла подвергнуться, она принялась умолять капитана высадить её на берег. Но капитан, спешивший поскорее выйти из своего трудного положения между французскими и английскими военными кораблями — положения летучей мыши между крысами и птицами, — торопился добраться до берегов Англии и наотрез отказался подчиниться тому, что он считал женским капризом. Впрочем, он обещал своей пассажирке, которую кардинал поручил его особому попечению, что высадит её, если позволят море и французы, в одном из бретонских портов — в Лориане или в Бресте. Но ветер дул противный, море было бурное, и приходилось всё время лавировать. Через девять дней после отплытия из Шаранты миледи, бледная от огорчения и неистовой злобы, увидела вдали только синеватые берега Финистера.

Она рассчитала, что для того, чтобы проехать из этого уголка Франции к кардиналу, ей понадобится по крайней мере три дня; прибавьте к ним ещё день на высадку — это составит четыре дня; прибавьте эти четыре дня к девяти истёкшим — получится тринадцать потерянных дней! Тринадцать дней, в продолжение которых в Лондоне могло произойти столько важных событий! Она подумала, что кардинал, несомненно, придёт в ярость, если она вернётся, и, следовательно, будет более склонен слушать жалобы других на неё, чем её обвинения против кого-либо. Поэтому, когда судно проходило мимо Лориана и Бреста, она не настаивала больше, чтобы капитан её высадил, а он, со своей стороны, умышленно не напоминал ей об этом. Итак, миледи продолжала свой путь, и в тот самый день, когда Планше садился в Портсмуте на корабль, отплывавший во Францию, посланница его высокопреосвященства с торжеством входила в этот порт.

Весь город был в необычайном волнении: спускали на воду четыре больших, только что построенных корабля; на молу, весь в золоте, усыпанный, до своему обыкновению, алмазами и драгоценными камнями, в шляпе с белым пером, ниспадавшим ему на плечо, стоял Бекингэм, окружённый почти столь же блестящей, как и он, свитой.

Был один из тех редких прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что в мире есть солнце. Погасающее, но всё ещё великолепное светило закатывалось, обагряя и небо и море огненными полосами и бросая на башни и старинные дома города последний золотой луч, сверкавший в окнах, словно отблеск пожара.

Миледи, вдыхая морской воздух, всё более свежий и благовонный по мере приближения к берегу, созерцая эти грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, всё могущество этой армии, которое она должна была сокрушить несколькими мешками золота — она одна, она, женщина, — мысленно сравнила себя с Юдифью, проникнувшей в лагерь ассирийцев и увидевшей великое множество воинов, колесниц, лошадей и оружия, которые по одному мановению её руки должны были рассеяться как дым.

Судно стало на рейде. Но, когда оно готовилось бросить якорь, к нему подошёл превосходно вооружённый катер и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил шлюпку, которая направилась к трапу; в шлюпке сидели офицер, боцман и восемь гребцов. Офицер поднялся на борт, где его встретили со всем уважением, какое внушает военная форма.

Офицер поговорил несколько минут с капитаном и дал ему прочитать какие-то бумаги, после чего, по приказанию капитана, вся команда судна и пассажиры были вызваны на палубу.

Когда они выстроились там, офицер громко осведомился, откуда отплыл бриг, какой держал курс, где приставал, и на все его вопросы капитан ответил без колебания и без затруднений. Потом офицер стал оглядывать одного за другим всех находившихся на палубе и, дойдя до миледи, очень внимательно посмотрел на неё, но не произнёс ни слова.

Затем он снова подошёл к капитану, сказал ему ещё что-то и, словно приняв на себя его обязанности, скомандовал какой-то манёвр, который экипаж тотчас выполнил. Судно двинулось дальше, сопровождаемое маленьким катером, который плыл борт о борт с ним, угрожая ему жерлами своих шести пушек, а шлюпка следовала за кормой судна и по сравнению с ним казалась чуть заметной точкой.

Пока офицер разглядывал миледи, она, как легко можно себе представить, тоже пожирала его глазами. Но при всей проницательности этой женщины с пламенным взором, читавшей в сердцах людей, на этот раз она встретила столь бесстрастное лицо, что её пытливый взгляд не мог ничего обнаружить. Офицеру, который остановился перед нею и молча, с большим вниманием изучал её внешность, можно было дать двадцать пять — двадцать шесть лет; лицо у него было бледное, глаза голубые и слегка впалые; изящный, правильно очерченный рот был всё время плотно сжат; сильно выступающий подбородок изобличал ту силу воли, которая в простонародном британском типе обычно является скорее упрямством; лоб, немного покатый, как у поэтов, мечтателей и солдат, был едва прикрыт короткими редкими волосами, которые, как и борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были красивого тёмно-каштанового цвета.

Когда судно и сопровождавший его катер вошли в гавань, было уже темно. Ночной мрак казался ещё более густым от тумана, который окутывал сигнальные фонари на мачтах и огни мола дымкой, похожей на ту, что окружает луну перед наступлением дождливой погоды. Воздух был сырой и холодный.

Миледи, эта решительная, выносливая женщина, почувствовала невольную дрожь.

Офицер велел указать ему вещи миледи, приказал отнести её багаж в шлюпку и, когда это было сделано, пригласил её спуститься туда же и предложил ей руку.

Миледи посмотрела на него и остановилась в нерешительности.

— Кто вы такой, милостивый государь? — спросила она. — И почему вы так любезны, что оказываете мне особое внимание?

— Вы можете догадаться об этом по моему мундиру, сударыня; я офицер английского флота, — ответил молодой человек.

— Но неужели это обычно так делается? Неужели офицеры английского флота предоставляют себя в распоряжение своих соотечественниц, прибывающих в какую-нибудь гавань Великобритании, и простирают свою любезность до того, что доставляют их на берег?

— Да, миледи, но это обычно делается не из любезности, а из предосторожности: во время войны иностранцев доставляют в отведённую для них гостиницу, где они остаются под надзором до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений.

Эти слова были сказаны с безупречной вежливостью и самым спокойным тоном. Однако они не убедили миледи.

— Но я не иностранка, милостивый государь, — сказала она на самом чистом английском языке, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера. — Меня зовут леди Кларик, и эта мера…

— Эта мера — общая для всех, миледи, и вы напрасно будете настаивать, чтобы для вас было сделано исключение.

— В таком случае, я последую за вами, милостивый государь.

Опираясь на руку офицера, она начала спускаться по трапу, внизу которого её ожидала шлюпка; офицер сошёл вслед за нею. На корме был разостлан большой плащ; офицер усадил на него миледи и сам сел рядом.

— Гребите, — приказал он матросам.

Восемь вёсел сразу погрузились в воду, их удары слились в один звук, движения их — в один взмах, и шлюпка, казалось, полетела по воде.

Через пять минут она пристала к берегу.

Офицер выскочил на набережную и предложил миледи руку.

Их ожидала карета.

— Эта карета подана нам? — спросила миледи.

— Да, сударыня, — ответил офицер.

— Разве гостиница так далеко?

— На другом конце города.

— Едемте, — сказала миледи и, не колеблясь, села в карету.

Офицер присмотрел за тем, чтобы все вещи приезжей были тщательно привязаны позади кузова, и, когда это было сделано, сел рядом с миледи и захлопнул дверцу.

Кучер, не дожидаясь приказаний и даже не спрашивая, куда ехать, пустил лошадей галопом, и карета понеслась по улицам города.

Такой странный приём заставил миледи сильно призадуматься. Убедившись, что молодой офицер не проявляет ни малейшего желания вступить в разговор, она откинулась в угол кареты и стала перебирать всевозможные предположения, возникавшие у неё в уме.

Но спустя четверть часа, удивлённая тем, что они так долго едут, она нагнулась к окну кареты, желая посмотреть, куда её везут. Домов не видно было больше, деревья казались в темноте большими чёрными призраками, гнавшимися друг за другом.

Миледи вздрогнула.

— Однако мы уже за городом, — сказала она.

Молодой офицер промолчал.

— Я не поеду дальше, если вы не скажете, куда вы меня везёте. Предупреждаю вас, милостивый государь!

Её угроза тоже осталась без ответа.

— О, это уж слишком! — вскричала миледи. — Помогите! Помогите!

Никто не отозвался на её крик, карета продолжала быстро катиться по дороге, а офицер, казалось, превратился в статую.

Миледи взглянула на офицера с тем грозным выражением лица, которое было свойственно ей в иных случаях и очень редко не производило должного впечатления; от гнева глаза её сверкали в темноте.

Назад Дальше