Зеленая книга леса - Семаго Леонид Леонидович 9 стр.


Уже запоют поодаль самцы других пар, а она все не в силах стряхнуть с себя дневное оцепенение. Когда же «забулькает» ее собственный, мгновенно преображается птица, широко распахнув темные глаза. Легко взлетает вверх и начинает охоту. Яйца так и остаются ничем не прикрытые, иногда даже под проливным дождем. Они быстро остывают, но жизнь в них не угасает.

Днем самка по своей воле ни за что не оставляет яйца ни на минуту, хотя место выбирает такое, которое больше никому не приглянется даже для отдыха. Некому и нечего тут искать, сюда не сворачивают с охотничьих троп ни лиса, ни куница, не заглядывает ястреб. Тут живет козодой. Лежит, как дремлет, сливаясь с окружающим фоном, птица-невидимка. До узеньких щелочек прищурены глаза, но видит она все и всех вокруг, не поворачивая головы, потому что разрез больших глаз чуть загибается к затылку, и общее поле их зрения равно тремстам шестидесяти градусам. Полный круговой обзор при полной неподвижности.

Когда зарядит на много часов обложной грибной дождь или налетит грозовой ливень, намокает перо самки, и снова она неотличима от мокрой и потемневшей лесной подстилки. А если бы оставалась сухой, отряхивалась от капель, то стала бы заметна уже издали. Летом в сосновом бору все сохнет быстро. Белый мох через два-три часа после дождя начинает опять хрустеть под ногами, и перья птицы и хвоинки вокруг нее принимают прежний цвет.

За день до появления первого птенца на свет из-под наседки слышится слабенькое, но отчетливое попискивание. Пробивая изнутри скорлупу яйца, птенец словно предупреждает мать о скором своем рождении. Через сутки то же самое повторяет второй. Эта разница в одни сутки нормальна для козодоев, потому что самка, положив первое яйцо, сразу начинает его насиживать.

Птенцу достается примерно треть работы по освобождению из тесной скорлупы, остальную выполняет мать. То ли что-то изменяется в попискивании еще не родившегося существа, то ли самка ощущает его первое движение, но только она, вдруг привстав на коротеньких ножках, начинает странно топтаться на месте, слегка переваливаясь с боку на бок, поворачиваясь, как флюгер, то в одну, то в другую сторону, заглядывает под себя, трогает клювом яйцо и снова топчется. Это топтание немного похоже на движения наседки, когда она поплотнее укладывается на яйца.

Если это происходит днем, птица словно забывает о необходимой маскировке. Лишь появление возможного врага заставляет ее замереть на несколько секунд. Она явно взволнована и, несмотря на яркое освещение, то и дело словно в удивлении широко раскрывает темные глаза, а потом, спохватившись, прищуривает снова.

Внезапно перо на ее груди раздвигается, и, высовываясь из него, вверх тянется мокрая головка птенца на тоненькой шейке. Этот первый контакт птенца и матери, похожий на мгновенный птичий поцелуй, определяет всю будущую жизнь малыша вплоть до самостоятельного полета и первой охоты: он, проголодавшись, тянется за порцией корма к коротенькому клюву взрослой птицы. После этого «поцелуя» птенец быстренько прячется под перо, а мать, приняв изначальное, как четверть часа назад, положение головой к солнцу, замирает, прищурив глаза. Под ней обсыхающий птенец, две половинки скорлупы и второе яйцо.

Становится понятным странное топтание: птица собственной тяжестью разминала яйцо, надколотое птенцом изнутри. Казалось бы, что у козодоя — ночной птицы все важные события в жизни должны совершаться ночью, а выходит, что появиться на свет он может и в полночь, и в полдень.

Утром следующего дня пустые скорлупки лежат рядом с наседкой, а птенец и второе яйцо — под ней. В полдень, ровно через двадцать четыре часа, повторяется то же топтание, и появляется младший. Однако если под скорлупой второго яйца нет жизни, самка отказывается от него, даже не дожидаясь темноты. Вспугнутая внезапно, она быстренько возвращается к первому, опускается рядом с ним и, чуть слышно поворковав, зовет его к себе. Малыш довольно проворно забирается под перо, а яйцо остается лежать рядом как посторонний предмет, как сухая сосновая шишка. Все, срок прошел! Программа по насиживанию закончилась, и птица перестала быть наседкой, став отныне кормилицей. Вечером она отводит птенца, сколько тот сможет проковылять, от яйца, которое, может быть, днем станет находкой вездесущих соек.

Двух-трехдневные козодои чем-то напоминают четвероногих животных: ковыляя по земле, они опираются на крылья, как летучие мыши. И движения этих бесперых крылышек очередные: левым — правым, левым — правым, а не сразу обоими вместе, как в полете. В этом возрасте птенец уже настойчиво карабкается через лежащую на его пути толстую ветку и одолевает препятствие без помощи матери, которая только зовет его за собой тихим воркованием.

Пух на птенцах такой густой и пестрый, что не понять сразу, где чья голова; глаза прикрыты, коротенькие клювики еле видны. Вырастая, козодой остается таким же короткоклювым, как родился: ростом с кукушку, а клюв, как у ласточки. Но рог огромен. Не рот, а пасть до ушей. И, когда самка, пугая врага, распахивает ее да еще шипит при этом, оторопь берет от неожиданности. И не каждый хищник решится напасть на мирную и безобидную птицу.

Птенцы остаются на месте две-три ночи, реже — дольше. Потом их куда-то уводит мать, и до первого полета они каждый день проводят на новом месте. Оставаясь одни, пуховички то и дело негромко, сипловато попискивают, как звуковые маячки в непроглядной лесной темени. Слышно их шагов за двадцать. Родители, у которых слух тоньше нашего, слышат птенцов еще дальше. Потом голос малышей меняется, и на пятые сутки они то вместе, то по очереди уже не пищат, а тихонько верещат, как озябшие сверчки.

Что еще сказать о козодое? Месту верен. Оно должно быть там, где кустов поменьше, чтобы и самому все вокруг видеть и птенцов не потерять. Летом козодой — лесная птица, а осенью держится ближе к городу, и тогда не над просеками, а над улицами скользит вечерами его острокрылый силуэт. Усаживаясь на дуги уличных светильников, он высматривает в хороводе ночных бабочек добычу на выбор и, вспорхнув на миг, ловит ее без промаха.

юньские ночи после солнцеворота и коротки, и тихи. Молчат в реке лягушки, молчат кузнечики, не поют соловьи, и только какой-то неудачник свистит и щелкает на опушке. Потом на своей любимой сосне немного поурчит козодой. А когда совсем потемнеет небосвод, в это переливчатое урчание как-то незаметно вплетается негромкий свист. Сипловатый, просящий, ритмично повторяющийся, он раздается одновременно с разных сторон небольшой полянки. И только через час-полтора один за другим смолкают невидимые попрошайки. Поднявшаяся над лесом луна заливает половину полянки таким ярким светом, что видны самые тонкие травинки, и тускловато мерцает на них вечерняя роса. Тихие шорохи, шелест, потрескивание и попискивание не нарушают ночного покоя, наоборот, придают ему какую-то определенность.

Внезапно сияющий диск ночного светила на миг закрывается широким совиным крылом, и следом слышится тревожный вскрик соловья. Значит, одним соловьенком стало меньше в соловьином выводке. Еще не смолк голос обездоленного певца, как в темных кронах сосен, окружающих полянку, в прежнем ритме опять начинается тот же свист: свистят проголодавшиеся совята.

Весь длинный день они терпеливо сидели молча, и первая порция только усилила их аппетит. Каждый уже может летать, но еще ни один не освоил приемов совиной охоты, никого всерьез ловить не пытался. Рассевшись по деревьям вдоль опушки, совята чуть ли не хором просят и просят есть. С рассветом охота прекращается, но совята свистят до восхода и лишь при солнце понимают, что время уже не совиное. Смолкают, но спать, однако, не собираются, а приводят в порядок пушистые перышки, разглядывают дневных соседей: с ними у совят отношения мирные, да и те не переносят на малышей ненависть к взрослым совам. Потом каждый выбирает на дереве местечко потенистее и блаженно прикрывает ярко-желтые глаза.

В таком возрасте у совят необыкновенно добродушный вид. Еще не выросли тонкие ушки-рожки, как у взрослых, и вместо них над глазами, как шишки, два коротеньких пучка пуха. И вся голова в густом пуху, таком мягком и нежном, что ладонь не чувствует его прикосновения. В хвосте и крыльях уже настоящие полетные перья, а на боках, на груди такой же пушистый полупух-полуперо. Головастый совенок в темной пуховой маске похож на простодушного гномика, заблудившегося в ночном лесу и не попавшего к своим. Не найдя ход под землю, кряхтя, взобрался он на дерево, чтобы там отсидеться до вечера, и притих, нахлобучив парик-невидимку. Не птица сидит на ветке, а один парик. Под париком короткий, круто загнутый клюв и пара ярких глаз. Кажется, что такие яркие глаза должны светиться в темноте. Но не светятся в ночи совиные глаза ни своим, ни отраженным светом. Ночью яркая радужка растягивается в узенькое кольцо, и почти весь глаз занимает огромный черный зрачок. Днем, наоборот, зрачок чуть больше просяного зерна, а глаз как желтый фонарь.

Для чего такая вызывающая желтизна глаз ночной птице в скромном наряде? Взъерошив перья, щелкнув клювом и широко распахнув глаза, сова или совенок могут предупредить или припугнуть того, с кем не хотят заводить дневного знакомства. Припугнуть, не применяя силы и оружия.

Шестеро ушастых совят родились белыми и пушистыми существами из шести белых яиц за шесть дней: в день по совенку. Их домом было прошлогоднее воронье гнездо. А новое ворона построила для себя совсем рядом, за несколько деревьев от старого, потому что когда воронья пара появилась в лесу, совы уже были хозяевами их прежнего гнезда. Никаких претензий к совам вороны не предъявили, вели себя миролюбиво и скромно. Но будь совиное гнездо метров на двести подальше, любая из ворон не упустила бы возможности обездолить соседей. Для меня до сих пор остается загадкой, почему эти неисправимые разорительницы чужих гнезд не трогают тех, кто живет рядом, даже самых маленьких и беззащитных. Совы же, словно в ответ на бездоговорный мир, не тронули ни одного спящего вороненка, не пугнули ни разу взрослых.

Пока не выросли перья на крыльях совят, они сидели в гнезде, напоминая ком бело-серого пуха. Потом тесновато стало на обветшавшем помосте, и сначала на край его, а потом на ветки перебрались все шестеро. Но даже на своем дереве далеко от дома не отходили. Постепенно выводок выровнялся: исчезла разница в росте между старшими и младшими, и вскоре все превратились в неразличимых близнецов. Никто из родителей не препятствовал дневным упражнениям птенцов, которые, переступая по гнезду или веткам, начинали махать крыльями. Весь день совята были предоставлены самим себе, хотя отец и мать внимательно следили со стороны и за ними, и за обстановкой на своем участке.

Привлекательной внешностью, спокойным поведением, забавными ужимками, доверчивостью совята вызывают неизменную симпатию. Взрослея, они становятся и осторожнее, и строже, и смелее, но отнюдь не злее, не коварнее. Супружеская верность сов — в одном ряду с лебединой. Совы очень отзывчивы на ласку и любят доставлять удовольствие друг другу. Защищая птенцов, они бесстрашны перед любым врагом. Чужого им не надо: посторонних одиночек они прогоняют с семейной территории, но сами границ не нарушают и не дают спровоцировать себя на это.

Настала ночь, и над тихой полянкой замелькали бесшумные силуэты уже не двух, а восьми сов. Это мелькание походило более на молчаливую игру, чем на охоту или урок охоты. Охотиться на родной поляне было уже не на кого: задолго до этой ночи взрослые совы основательно выловили все вокруг. Уцелели, наверное, самые осторожные из осторожных мышей. И пришлось совиной семье кочевать к открытым лугам и полям, где добычи было в избытке для каждого дневного и ночного охотника. Здесь совята быстро стали совами, начали понемногу отбиваться от семьи, и к покинутому старому гнезду на день уже не возвращался никто.

Усманском бору, занимающем узкое междуречье Воронежа и Усмани, невысокими грядами бугрятся остатки древних дюн. Растут на них только сосны, а под ними — хрусткий олений мох и мох исландский. Не мхи это, а лишайники — голубовато-белесый и зеленовато-коричневый. А из трав — реденькие кустики зимолюбки, и больше ничего ни весной, ни летом. Здесь и птицы не поют, и комары не живут, потому что уже на следующий день после могучего грозового ливня устанавливается пороховая сушь и похрустывает под ногами олений мох.

На многих вершинах и гребнях даже мха нет, а только голый, в опавших хвоинках лесок. Это самые высокие места в бору. В сентябре, из года в год, на них приходят реветь олени, выбивая копытами широкие точки. В низинах, между буграми, — березы, вереск, и тоже сухо: нигде ни лужицы, и с берез раньше срока осыпаются пожелтевшие листья.

Но раз в несколько лет после хороших теплых дождей вырастает на песчаных буграх чудо-гриб. Без труда раздвинув толстый слой опавшей хвои, поднимается между сосновых стволов редкостный боровик. Он без единого изъяна. Его не успели найти грибные комарики. Здесь не живут мыши, и на красноватой шляпке нет шрамов от их зубов. Точеная ножка, идеально круглая шляпка, ровность окраски — словно изделие краснодеревщика, а не создание природы. Его кожица источает еле уловимый, но явственный аромат, который проявляется у сушеных грибов. Она суха и упруга, ладонь ощущает ее как живое тело. Вылезая из сыпучего песка, гриб всегда чист: ни песчинки на шляпке, на ножке.

У белых грибов, растущих под деревьями других пород, нередко несколько близнецов срастаются основаниями ножек в одну «семью». Этот всегда растет в одиночку, не уродуя себя и своих братьев. Стоит эдакий богатырь среди чахлых, потерявших надежду стать соснами, сосенок, а чуть поодаль от него бугрят хвою грибки помоложе, еще розовато-сизые коротышки. Пока что каждый в поперечнике больше, чем в высоту, но каждый своей статью будет похож на первый, если не сорвут раньше времени. Коротка жизнь грибов под солнцем, и через несколько дней от всего грибного «выводка» не остается и следа. Следующей встречи надо ждать не меньше года, а иногда и несколько лет.

По склонам бугров тоже растут белые, но рангом ниже, чем боровик. У них ножки потоньше, шляпки цвета хорошо зарумяненной в печи пшеничной булочки. Оттого уже в корзине кажутся они изделиями хлебопека. У подножья бугров, около берез, среди ажурных вересковых кустиков вырастают темно-коричневые, толстоногие и грузные, с чуть припотевшими шляпками, словно обожженные в гончарной печи. Только ножка у каждого второго с перекосом, шляпка с одного края шире и толще, чем с другого, со следами мышиных зубов. Но в земле сидят крепко, зарывшись почти на половину ножки, и живут дольше, чем верховые красавцы, потому что в травяных низинах ночью и утром прохладнее, чем на буграх, не сразу высыхает роса, туман держится и после восхода солнца. Нет здесь ни одного даже корявенького дубочка, а то рос бы под ним еще один белый, у которого шляпка и ножка почти такого цвета, как прошлогодний сухой дубовый лист.

В те времена, когда грибная охота считалась в негрибных наших местах забавой, на которую не у каждого находился свободный час, попробовал я, не сходя с места, посчитать всех подданных такого царя-гриба. Став рядом с ним, я разглядел, насколько позволяли деревья, восемьдесят три гриба разного роста, разного цвета, разной стати. Восемьдесят три белых размером от куриного яйца до фунтовых богатырей. А всех их было куда больше.

В дни золотой осени, когда без числа и счета разгуляется по лесам грибная пестрота, можно снова прийти на тот же бугор, рассчитывая если не на повторение летней встречи, то, по крайней мере, на такую находку, перед которой не зазорно опуститься на колени. Второй раз за сезон оживет грибница, и, как доказательство того, что династия не угасла, будет стоять на сухой вершине, где под соснами ни травинки, невиданный чудо-гриб.

Назад Дальше