Беглецы - Карпущенко Сергей Васильевич 3 стр.


– А скажи-ка, Мориц-Август, как поживает там Россия? Воюет с турками?

– Воюет, и весьма успешно. – Беньёвский отложил вилку и вытер рот своим кружевным платком. – Еще в июне российский флот одержал славнейшую викторию над турецким близ Чесмы и совершенно сжег последний. Государыня со свойственным ей красноречием писала, я запомнил, что наш флот подобен Исааку, который, женясь семидесяти лет, оставил потомство, кое видится и до сего дня. Прекрасно сказано!

– Недурно! – воскликнул Нилов. – Господа, сие событие следует омыть вином!

Все сидящие за столом, и без того не забывавшие наполнять свои стаканы, радостно поддержали капитана.

– Двадцать же первого июля, – продолжал Беньёвский, – об оном я узнал уже в Охотске, наш славный фельдмаршал граф Румянцев при реке Кагуле всего с семнадцатью тысячами войска разбил и в совершенное бегство обратил за берега дунайские сто пятьдесят тысяч турецкой сволочи. Все сие возбуждает равномерный страх неприятелям и ненавистникам нашим.

– Блестящая, Богом дарованная победа! – с восторгом принял известие Нилов и снова воздал наполненным бокалом должные почести славному русскому оружию, после чего, внезапно загрустив, сверкая пьяной слезой, заговорил: – Какие славные дела чинятся российским воинством, а я, обер-офицер, воевавший с Минихом Очаков, принужден в сей срамотной дыре сидеть, командуя шайкой пьяных казаков! Горчайшая несправедливость!

– А разве ж мы здеся не обороняем границы империи Российской? Али совсем не надобен Большерецк?

– Да от кого ее оборонять-то? – с горечью в голосе прокричал Нилов и, обращаясь уже только к Беньёвскому, заговорил: – Японец сюда никогда не придет, агличанам да французам далече и ненужно, португалам не по силам. Одним камчадалам на пугало сижу, сволочи оной грязной, чумичкам, которые токмо ради водки одной и живут на белом свете. Ведь ты, Мориц-Август, еще не знаешь, что сие за народ! Они за водку отца родного продадут, не то что всю свою годовую добычу пушнины. А ты чьей земли будешь, Мориц-Август? Поляк? – спросил неожиданно Нилов, нетвердо и пьяно.

– Во Франции называли меня Морисом де Бенёв, в Польше – Беньёвским, а в Венгрии и в цесарской земле имел я прозвание Беневи. Мориц Беневи.

– Выходит, венгерец ты?

Ссыльный опять неопределенно двинул плечами:

– Наверное, немало держав могли бы назваться моим отечеством. Скорей всего, весь мир – мое отечество.

Нилову не понравились слова Беньёвского. Он укоризненно нахмурил хохлатые брови, покачал головой:

– Нехорошо сие. Не по-людски. Всяким человекам Бог отечество определил. Стало быть, не блохой с места на место прыгать надобно, а на своей земле сидеть. Ну да ладно, я тебя не для поучений сюда позвал. Ты мне вот что ответь – сосед твой, Хрущов, приличным ли тебе лицом представился? Не заметил ли чего особенного?

Беньёвский улыбнулся озорно:

– Я, ваша милость, Лафатеровой физиогномике хоть и доверяю, но не много в оной искушен. Так что простите. В общем, человек вполне изрядный.

Нилов мутными глазами посмотрел на ссыльного, подозрительно и немного робко.

– Изрядный! А у меня есть подозренье, что собирается он с приятелем своим, Семеном Гурьевым, устроить мне шабаш, каверзу, не пойму какую. И тебя я, Мориц-Август, очень просить хочу...

– О чем же?

– Сердце у меня болит, – с неожиданной мольбой в голосе заговорил Нилов, – чую, грядет мой час последний, позорный, страшный. Заговор какой-то чую, а спознать о нем доподлинно все не могу. Вот и прошу тебя... присмотри за ним, за Хрущовым. Ежели заметишь что, сразу ко мне беги. Государыне о твоем усердии отпишу, не забуду, а уж императрица памятлива, тоже не забудет. Ну, обещаешь?

– Обещаю, – чуть-чуть помедлив, сказал Беньёвский твердо.

– Вот и отменно, вот и отменно! – возликовал немало охмелевший капитан и приятельски схватил Беньёвского за руку: – Ты, Мориц-Август, мне еще скажи – можешь ли сына моего, недоросля-дурачка, арифметике и языкам обучить?

Ссыльный кивнул:

– Да, мне приходилось бывать наставником у детей в некоторых знатных домах Европы.

– Ну-ка, Пахомыч! – пьяно крикнул капитан кому-то. – Кольку моего скорей сюда востребуй. Неча ему по двору шляться!

Скоро привели Кольку, дурковатого с виду парня, губастого, с ленивыми, лживыми глазами. Представили ему Беньёвского, на которого он выпучил свои жалкие глаза рожденного спьяну, забитого подростка и неведомо отчего заплакал.

– Ну тебя, дурак! – толкнул его Нилов. – Пошел прочь! – И сам, уронив голову на руки, тонко заплакал, не вытирая текущих слез. Но потихоньку рыдания его сменились сопением, а потом и громким храпом.

Беньёвский, понимая, что обед завершен, поднялся, взял с лавки, на которой сидел, свою шляпу и пошел к выходу. Он был доволен произведенным на воеводу впечатлением и тем, что узнал от него.

4. В АМБАРЕ И РЯДОМ

Растут на Камчатке травы высокие и сочные до хруста, поэтому и сено из этих трав, если высушить хорошенько, получается пышное и мелкое, да такое душистое, что если с полчаса полежать на этом сене, то от духа его с непривычки голова трещать будет.

В амбаре отца Алексия, священника большерецкой церкви, что построена и освящена была во имя Николая Чудотворца, того мягкого пахучего сена, приготовленного для зимнего корма единственной козы попа, навалено до самой крыши. В тот час, когда служил отец Алексий вечерю в церкви, сын его, Иван, двадцатилетний вьюнош, три года уж как пристроенный к острожской казацкой службе, лежал на том сене с девкой Маврой, дочерью канцелярского писаря, сытой и красивой, гордой за свежую прелесть свою, что рвалась со всех сторон из нарядного платья.

Шуршало сено. Шептали голоса.

– Вон, вон, гляди, паук ползет! – показывал Иван.

– Ну так что ж? – не желала смотреть на паука прелестница и гладила возлюбленного по груди широкой, мягкой своей ладонью.

– Да как же! Ловить его надо! Ведь бабы пауков перед мужиком едят, чтобы вернее зачреватить. А ты чего ж?

– Чего надумал, зачреватить! – улыбалась Мавра. – И откель ты ведаешь о том, про пауков-то?

– Рассказывали.

– Кто? Али я не первая у тебя?

– Первая. А рассказывала мне о том моя бабуся, и еще говорила, что второго нужно по зачатии съесть, а третьего перед родами, чтоб способней разрешаться было.

– Вот и ешь своих пауков, Ванятка, а мне они покамест за ненадобностью. Я не от полюбовника, а от мужа свово зачать хочу.

– Не любишь, значит, – простодушно вздохнул Иван, а Мавра тихонько рассмеялась:

– Ох, и дурачинка ты еще! Кабы не любила, так в амбар бы с тобой не полезла. Я не из тех, кто в штанах казацких счастье свое ищет. Я не бесстыдница какая, и отдалася я тебе, Ванятка, токмо в залог долгой любви нашей, а не утех паскудных ради. Ты обвенчаться со мной хотел...

Иван, словами Мавры обожженный, полное девичье тело крепче к себе прижал, прошептал на ухо:

– Так когда же свадьба, Маврушка?

Мавра, травинку сухую покусывая, ответила не сразу.

– Хочу тебя, Иван, последний раз проверить, коль уж в такой далекий, долгий путь с тобой собралась. Принеси мне, Ивашка, медвежью шкуру, токмо не ружьем убей медведя, а рогатиной. Да и шкура в избе нашей не лишней будет, ноги в зазимье согреет. Дело сие для тебя, я думаю, не хитрым окажется. Вона ты у меня какой! Сам, яко медведь, здоровый! Всем сила Устюжинова Вани ведома, не сдюжить! – И Мавра, прижимаясь своей тугой колышащейся грудью к груди Ивана, прошептала: – На масленой свадьбу сыграем, не обману.

...А Мориц-Август Беньёвский, выйдя тем временем из дома камчатского начальника, пошел вдоль низких казенных строений к палисаду, через мостик, на другой берег речки перешел и уже недалече был от дома своего, как вдруг услыхал он гомон двигавшейся ему навстречу толпы. По звонким, ретивым вскрикам и черной матерной брани догадался, что шли те люди во хмелю немалом, оттого и рассудительно решил под горячую их руку не попадаться и куда-нибудь свернуть. Но ватага эта – человек примерно с двадцать – как раз и выкатила из-за того забора, к которому Беньёвский норовил прижаться. Шли они теперь прямо на него, распоясанные и пьяные, кто в чем, иные в исподних рубахах даже, размахивающие без дела здоровенными своими руками. Бороды всклокочены, красные, рассерженные лица. Люди качались и, чтобы не упасть, держались друг за друга, а увидели Беньёвского – все, как один, остановились и уставились на незнакомца. Огромный бородатый мужик с серьгой в ухе и побитым оспой лицом, державший под мышкой немалого размера треску, поднял руку и громко сказал:

– Стойте, братцы! Да то ж, как будто, Холодилова человек.

Товарищи его, юля на нетвердых ногах, вгляделись в Беньёвского пристальней.

– Ей-ей, Холодилова, – еле ворочая языком, подтвердил кто-то.

– Приказчик его новый, немец Франтишек, – заявил другой уверенно.

– Сущая правда! – звонко выкрикнул третий. – Видели, как он к Нилову в дом заходил. Ябеду на нас отнес!

Беньёвский, не говоря ни слова, хотел было обойти пьяную ватагу, но дорогу ему загородили. Мужик, что нес треску, передал рыбу стоявшему рядом с ним товарищу, вытер руки о штаны и сказал кому-то в глубь толпы:

– Федька, а ну-кась, наперед выскочи.

И тут же откуда-то с задов ватаги протиснулся вперед человек в разорванной рубахе, худосочный, с сутулиной, на открытой груди которого висел большой медный крест. В человеке этом Беньёвский с изумлением узнал сеченного сегодня мужика, которому следовало бы сейчас лежать где-нибудь под образами если и не при смерти, то, по крайней мере, в полубесчувственном состоянии. Но мужик этот, без сомнения, был Федькой Гундосым, с виду целым и невредимым, хмельным и даже будто веселым.

– Не сумневайтесь, робя! – заорал Федька, едва лишь взглянул на Беньёвского. – Франтишек сие! Истинно говорю вам! Надо ему, братцы, тотчас кровь кинуть, чтоб знал, яко жалобы на нас капиташке-собаке таскать! Через таких вот стрижей залетных и трут нас здешние купцы, и секут, и секут!

Он, видно, вновь пережил боль и позор сегодняшней казни, потому-то последнее слово прокричал слезливо и длинно, быстро повернулся к Беньёвскому спиной, задрал рубаху с пятнами крови и показал свою ужасную, измолотую кнутом Евграфа спину.

– Надо, надо кровь ему кинуть! – загалдели мужики, переживая обиду товарища. – А то не будет спасу от них, кровососов!

Беньёвский понял, что мужики не намерены шутить.

– Люди добрые! – громко и решительно сказал он. – Я – не есть купец или купецкий приказчик. Я – ссыльный польский конфедерат, иду на свою квартиру к господину Хрущову.

Однако мужики хоть и знали Хрущова, но совсем не разумели слово «конфедерат», поэтому на речь незнакомца внимания не обратили, а тихонько, нетвердым шагом стали подходить к нему. Бить человека с ходу, запросто, им, видно, не хотелось, и ждали мужики какого-то нового повода, должного явиться неизвестно откуда, чтобы оправдать их неправедное намерение. Беньёвский смущение своих нежданных противников видел, и что уж он тогда задумал, останется вовек неизвестным, но, вдруг ощерившись зло, рванулся к забору с желанием, как догадались мужики, оторвать лесину. И тут же, растопыривая руки, с воем бросились они на него, сбили с ног и, повалив на землю, понимая, что бьют за дело, стали яростно охаживать его руками и ногами.

Но Большерецк городишко маленький и тесненький. Бывало, заплачет ребенок на одном конце его, а на другом уже слыхать. И лежали Иван с Маврой как раз в том амбаре, близ которого остановили мужики Беньёвского. Слышали парень и девка сквозь худо заделанные в стенах щели каждое их слово и, видя, что дело к дурному идет, второпях одевались. Когда же артельщики с азартным кряканьем стали лупить человека, они выскочили на улицу. Ваня, несмотря на поспешный запрет любимой своей, подбежал к уже звереющим мужикам, толкнул одного, другого и прокричал:

– А ну-ка стой! Кончай в одну минуту душегубство чинить! Не то сейчас команду покличу – всех за оную проказу засекут!

Быть посеченными мужикам, похоже, не хотелось. Они оставили лежащего и, шатаясь, плечо к плечу подступали к Ивану, но человек с серьгой, тот, что нес треску, валявшуюся теперь в пыли, поднял руку:

– Хана проказе, братва! Ваньку Устюжинова трогать не сметь, а то он опосля нас по одному разделает. Да и Франтишеку за ябеду досталось уж. Гайда в избу!

Мужики послушались, не стали Ивана трогать, но против приказа к дому идти забарабошили, желая снова наведаться в кабак. Но старшой грозно рявкнул на них, сказав, что приняли они сегодня на душу довольно, и мужики, унылые, с опаской поглядывая на лежащего в грязи Беньёвского, двинули прочь. Старшой дольше всех смотрел на окровавленного Франтишека, над которым хлопотали Иван и Мавра, после поднял с земли перемазанную грязью треску и побрел вслед за своими товарищами.

5. ХРУЩОВ И ГУРЬЕВ, ВИНБЛАН И МАГНУС МЕЙДЕР

Петр Алексеевич Хрущов, купив в кабаке штоф водки, постучался в избу, стоявшую недалече от острожского частокола, где жил бывший поручик Ингерманландского полка Семен Гурьев, пустивший, к сильному неудовольствию Хрущова, первые корни в камчатскую землю, – женился, да еще на камчадалке.

Дверь Петру Алексеевичу отворила сама Катя, низкорослая, широкоплечая, но улыбчивая и добрая, с недавних же пор еще и беременная, что прибавило ей уродства. Хрущов Катю не любил, она же, не ведая о неприязни, заулыбалась, увидев приятеля мужа своего, закланялась:

– Заходи, Петра Лексеич, заходи, голупчик!

– Зайду, зайду, – хмуро отозвался Хрущов, – и без тебя б зашел, токмо под ногами крутишься.

Приятеля застал он сидящим за столом, что стоял у самого оконца. Шельмованный поручик, лысоватый уже, в очках, с накинутым на плечи тулупом, книгу читал. Перед книгой – плошка с тюленьим жиром, в жире – фитиль пеньковый.

– Здорово живешь, Семен Петрович, – вошел Хрущов в покой. – А я к тебе, братец, с гостинцем. – Гвардеец поставил на стол граненый штоф с двойным вином. – Хочу развлечь тебя и внушить истину, что древние мудрецы еще рекли: и многоумные человеци сущими дураками помирают.

Гурьев неожиданно для гостя обозлился:

– А читал-то я, Петруша, Лейбницев трактат «Против варварства в физике за реальную философию», в коем пишут, что дураками да невеждами, как ты, дорога к погибели мостится!

– Премного тебе за то, Семен Петрович, благодарен! – шутовски поклонился обиженный Хрущов. – За то тебе спасибо, что старинного дворянина по невежеству с подлыми хамами сравнял. А ведь я, Сема, в корпусе-то не хуже твово учился – и физику, и математику, и фортификацию знавал, и языки иноземные.

– Знавать-то знавал, да, поди, ни аза в глаза уже не помнишь.

– А с чего ж мне помнить-то? – вконец рассердился Хрущов. – Я же здесь, как жук навозный, безо всякого для моих знаний полезного применения уже семь лет сижу, и сидеть мне тут, разумею, до самой могилы, как новоприезжий ссыльный мне сегодня сказал. Так на кой же хрен мне знания сии?

– Какой такой ссыльный? – с интересом повернулся к Хрущову Гурьев.

– А польский конфедерат Мориц-Август Беньёвский, как он себя величал. Не слыхал о таком?

– От единого тебя о нем и слышу.

– Ну так я тебе об нем еще кой-чего расскажу. Прикажи-ка свой чумичке грибов соленых подать да стаканы.

Гурьев покривился на «чумичку», но ничего не сказал, а кликнул Катю и попросил принести закуску. Когда с аппетитом выпили водки и заели осклизлыми, крупными грибами, Хрущов прикрыл плотнее дверь и начал:

– Новоприезжий сей у меня по приказу Нилова остановился. Любезной своей натуры сразу явил он знаки. Вначале спирт свой аптечный с легким сердцем отдал, потом десятью рублями ссудил.

– Эх, любишь ты просить! – сморщился Гурьев.

– Ну, сие дело мое, не тебе отдавать придется. Слушай дальше. Не по нраву мне сразу то пришлось, что потащился тот Мориц-Август к Нилову на ужин. Ну по какому такому сердечному расположению пригласил его капитан, да еще в первый же день? Нас-то к воеводе не звали. Ладно, надумал я к тебе идти, а перед сим променадом решил свою особу облагородить малость парой капель его духов, что лежали в сундучке...

– Да, оподлился ты, брат! – презрительно заметил Гурьев.

– Пусть оподлился, пусть! В соседстве с нами, подлыми, вы свое благородство с наивящей выгодой показать сумеете! Ну, открываю я его сундук, а там... – И Хрущов подробно рассказал о пистолетах, найденных в имуществе конфедерата. Но Гурьев не удивился.

– Ну и что же из оного? – равнодушно спросил ингерманландец, отпивая водку. – Почему бы дворянину пистолетов не иметь?

Назад Дальше