Повесть о страннике российском - Штильмарк Роберт Александрович 22 стр.


— Ой! — закричала старуха дочерям. — Вы чулы? Що я вам казала, дурни дивчата? Дочекалысь, дочекалысь заступныка. Садовить вэчэряты господню людыну. Це вин, вин, Ивана Гонты ридна дытына…

Обе дочери только хмурились и отмалчивались. А старуха, отпихнув стол, выбралась из-за него и бестолково суетилась в горнице. Одна из сестер не выдержала:

— Та посыдьтэ вже, мамо, нэ хвылюйтэсь за доброго чоловика!

Незаметно она указала гостю на мать и покрутила пальцем около виска, дескать, не в своем уме старуха. А та все старалась поцеловать у странника руку, тащила его под икону в красный угол и вдруг, словно вовсе позабыв о чужом человеке в доме, притопнула босой ногой, развела руками и запела, хрипло, низко:

А нам сотнык Гонта папир от царыци дав,

Та й давшы, нам всим в голос сказав:

Що царыця кошовому звэлила так служыты[42]…

Седые волосы женщины выбились из-под платка, глаза дико сверкали, она была страшно и жалка в своих отрепьях, босая, с костлявыми жилистыми руками. Приплясывая, она все ковыляла на глинобитном полу и вдруг, споткнувшись о домотканый половик, упала с жалобным криком. Дочери подхватили старую, поднесли к печи и приподняли на высокую лежанку. Кое-как утихомирив безумную, они укрыли ее ветошью, и старуха, всхлипывая и кашляя, уже не порывалась больше вставать. Наконец она и вовсе затихла.

Старшая дочь, Мотря, поправила фитилек у лампадки, добавила в нее гарного масла и собрала ужинать. За едой Василий спросил тихо:

— Кого она так ждет? За чьего сына меня посчитала?

Сестры переглянулись, вздохнули. Младшая вышла проведать скотину. Встала Мотря.

— Про цэ пытаты нэ трэба. Нэ слухай ты ии, нэбогу. Розума вона лышылась, колы батька нашого, чоловикив и трех братив… — Голос женщины осекся. Она принялась убирать со стола посуду и ложки, не глядя на своего гостя.

Василий тоже отошел от стола, перекрестился на икону и поклонился хозяйке. Он уже понял, что судьба привела его в семью, тяжко потрясенную огромной, непоправимой бедой. А женщина опять заговорила:

— Звидци в одну маты ходыла. Тамо, в Кодни, суд ишов, та нэ пустыв ии до сэбэ пан рэгимэнтар Стемпковский. Всэ бачыла вона своимы очима, и як тила их рубалы, и як вишалы. Ивану Гонти дванадцать рэмнив жывого тила выризалы, на чотырнадцять шматкив тило разрубалы, и в чотырнадцяты городах на высэлыцю ти шматкы попрыбывалы. С того часу убогою стала…

— Мотря, а… за что так-то…?

Василий заглянул в глаза крестьянке Мотре. Они казались бесцветными, будто вылинявшими, как ее старая плахта.

— Для чого пытаешь? Чого прычэпывся? Ты що, з нэба звалывси чи вчора родывся? Лягай на лавку, спаты пора, кожух тоби дам, а пэрыны для гостэй нэ прыпасла.

Женщина сердито гремела рогачами, пролила воды на пол, ополаскивая глиняную миску, в сердцах швырнула на лавку овчинный тулуп, и вдруг, разрыдавшись в голос, сама упала на эту постель:

— Господы! До якого часу усэ цэ тэрпиты? Нэмае сылы бильшэ. Всэ сама та сама… Сама и за худобою, сама в поли, и в город на ярмарок и хатусоломою крый, и за дровамы… Хиба цэ жиночэ дило? Пятнадцять рокив так мучусь!

Василий подошел, тронул женщину за плечо.

— Не плачь, Мотря! Желаешь, я тебе какую хочешь мужицкую работу в хате сроблю? Только скажи, чего робить.

— А що робыты? Наробыш ты! А завтра сусиды скажут: Мотря москаля приворожила. Ида подобру, коли ты — божа людына. Нашого горя ложкою нэ вычерпаешь, нэ вэчэря!.. Звидкы ты, бог тэбэ знае!

— Издалече. С Волги-реки, слыхала?

— И ты про нашого Гонту не чув, а мы вашого Пугача знаем. Вин, Пугач, на Волге вашых панив пугав, а в нас тут Зализняк та Гонта шляхту рубалы…

Отходчиво бабье сердце! Только что ругала Мотря «божьего человека», чуть со двора не погнала, а прошло полчаса, отлегло от сердца, и — нет уже ни ожесточения, ни злости! Когда вернулась в горницу младшая сестра, Мотря долго мешала ей уснуть — все говорила да говорила, толкуя страннику о наболевшем, о горькой своей крестьянской доле…

Вот что узнал от нее, а потом и от уманских жителей Василий Баранщиков.

Лет за семнадцать до его прихода в село стояли на Правобережье русские войска. По просьбе польского короля и сейма царица Екатерина прислала войска в Польшу, против фанатиков-конфедератов, захвативших город Бар близ турецкой границы. Поэтому и конфедерация стала называться Барской. Участвовали в ней крупнейшие польские феодалы-магнаты и их приверженцы. Они объявили войну сейму и королю, России и «диссидентам», то есть инакомыслящим, всем некатоликам, жившим в Польше. Наиболее рьяно они стали преследовать православных, а православным было все украинской крестьянство в Польше.

Конечно, смысл этих религиозных преследований заключался не том, чтобы просто заменить церкви костелами, а попов — ксендзами. Паны-конфедераты хотели обратить закабаленных ими крестьян в католичество, чтобы подчинить своему духовному влиянию, сделать покорными, отвлечь от братской России, где православие было государственной религией. Украинские крестьяне надеялись на воссоединение с Россией и упорно отказывались от католичества. Конфедераты стали карать сопротивляющихся с небывалой жестокостью — убийствами, грабежами, пытками, вплоть до сожжения людей заживо. Эти бесчинства панов и шляхты вызвали взрыв народного негодования. Сотнями стекались в леса крестьяне-беженцы, жители сожженых конфедератами сел, беглые казаки, украинцы — солдаты польских войск и милиции, дезертировавшие от своих начальников. Прослышав о готовящемся восстании, прихлынули в Польшу отряды казаков из Запорожской Сечи. Тем временем сейм и король обратились к Екатерине за помощью против конфедератов и повстанцев.

Собирал силы восставших бывалый запорожский казак Максим Зализняк в Мотронинском лесу. Отряды крестьянско-казачьих партизан получили название гайдамаков. Переполнилась чаша народного гнева! В троицын день, «освятив ножи» в лебединском монастыре, гайдамаки выступили в поход против панов! И тут, после первых побед восставших, в дело тайно вмешались польские иезуиты и подлили масла в огонь с целью натравить крестьян на тех, кто мог бы стать их союзниками. Иезуиты изготовили фальшивую «царицыну грамоту», в которой Екатерина будто бы призывала украинский народ истребить на всем Правобережье поляков и евреев. И когда украинская крестьянская война — гайдамацкая «калиивщина» разгорелась, когда угнетенный народ ответил кольями на жестокости шляхтичей-конфедератов, подложный манифест ослепил обездоленных: пожар крестьянской войны охватил не одни панские поместья. Запылали беззащитные неукрепленные местечки и городки Правобережной Украины, полилась и невинная кровь польских горожан и крестьян, местечковых еврейских жителей, ремесленников, мелких торговцев. Хитроумная иезуитская провокация — распространение подложного манифеста — отводила удар от виновников панов на головы польско-еврейского трудового люда, то есть на тех, кто мог быть заодно с восставшими. Так иезуиты сеяли рознь между населением Речи Посполитой, старались породить у поляков ужас перед Россией и вызвать ненависть к ней. Не скоро поняли люди эту подлую иезуитскую хитрость, поверили в «папир от царыци»!

Главный отряд Зализняка вышел из лесу в апреле 1768 года, прошел с боями Медведовку, Жаботин, Смелу, Черкассы, Корсун, Канев, Богуслав, Каменный Брод, Лисянку. В июне отряд подступил к Умани.

Город бы сильно укреплен и оборонялся казацкой воинской частью — надворной милицией, созданной воеводой Салезием Потоцким. Обороной города руководил губернатор Младанович. Старшим сотником в этой конной части служил любимец воеводы, красавец и силач Иван Гонта, крестьянский сын из села Россошки в уманском имении Потоцких. Молодые шляхтичи, заискивавшие перед воеводой, завидовали успехам Гонты и недоверяли ему, а Салезий, восхищенный удалью Ивана, осыпал его милостями.

Когда гайдамаки Зализняка приблизились к Умани, навстречу им губернатор выслал из города-крепости отряд милиции под командованием Гонты. И увидел Иван Гонта перед собою толпу земляков и единоверцев, босых, вооруженных кольями, оборванных и полуголодных. По ним нужно было стрелять, их нужно было рубить саблями во имя защиты польских панов и шляхты. Тут встретился с командиром надворных казаков и сам Максим Зализняк. Он показал Гонте «папир от царыци» и спросил:

— Против кого идешь, Иван, и кого защищаешь? Гляди, казак, бумагу — видишь, нас сама царица российская против панов послала? Русские войска недалеко, они придут нам на помощь. Одумайся, Гонта, прежде чем родную кровь прольешь!

И не поднял Гонта меча против крестьян и гайдамаков, а занес его над головами шляхтичей. Он повернул свой отряд и сам вместе с Зализняком двинулся против укрепленной Умани.

Три дня кипел непрерывный бой. Из города били пушки картечью, ружейные стволы слали пулю за пулей в ряды наступающих. Но яростный порыв восставших был сильнее смерти, и пали укрепленные пригороды Умани. Город остался без воды. Дравшиеся на бастионах утоляли жажду не водой, а вином, и, пьяные, падали в рукопашном бою. Губернатор Младанович после перехода казаков на сторону атакующих растерялся и считал сопротивление безнадежным. Обороной командовал талантливый инженер Шафранский, сумевший вооружить мужчин-евреев, беженцев, искавших спасения в городе. Они мужественно сражались и погибали с оружием в руках. Тем временем покинула город и еще одна группа «защитников» — немецкие кавалеристы. Из Пруссии прибыли в Умань «для ремонта», то есть для покупки лошадей, немецкие офицеры и солдаты. Расквартированные в городе, они отказались защищать жителей и тайком улизнули сквозь пролом в стене, не обращая внимания на просьбы губернатора поддержать оборону города.

На третьи сутки осады окончились у горожан пушечные заряды. И атакующие ворвались в город, вместивший всех беженцев с огромной территории Волыни и Подолии, Началась расправа.[43] Вместе с жестокими панами погибли многие из тех, от кого восставшие могли бы получить помощь и поддержку в борьбе против угнетателей.

К победителям со всех сторон продолжали стекаться крестьяне-повстанцы. Теперь и Гонта показывал им «папир от царыци». Максим Зализняк был провозглашен гетманом. Он надеялся отвоевать у панов всю Правобережную Украину и воссоединить ее с Россией. Ивана Гонту он назначил полковником уманской казачьей части.

С тревогой наблюдала за событиями на правом берегу Днепра российская императрица Екатерина. Напуганные паны слали к ней гонцов и курьеров. Страшась крестьянской войны по соседству, царица вняла мольбам шляхты о помощи против гайдамаков: она объявила, что не призывала народ к восстанию, и приказала своим войскам в Польше подавить его. Генерал Кречетников отправил в Умань полк донских казаков под командованием полковника Гурьева. Крестьяне и вожди восстания были уверены, что полк явился на помощь народу против панов, на защиту правого дела. Вышло иначе: Кречетников и Гурьев заманили вождей гайдамаков в ловушку и схватили их. Максима Зализняка, как русского подданного, равно как и других запорожцев, судили русским судом, били батогами, клеймили и сослали в Сибирь. А Ивана Гонту с товарищами, всего около девятисот человек, выдали польским панам.

Два года заседали комиссии и суды во главе с региментарием паном Стемпковским. Народное возмущение они залили морем народной крови. Казнь Гонты по жестокости превзошла все, что знала история палачества. Он же и с эшафота проклинал народных мучителей и встретил смерть как истинный герой. Много песен сложил о нем украинский народ, и долго еще ходила в народе легенда, будто остался у Гонты сын, и должен он прийти в Белую Церковь и снова собрать народ против панов…

— И твой муж, и батька, и братья — все были с ними? — спросил Василий у Мотри.

— А як же! — отвечала та с гордостью. — Пидэш коло Умани, то сам побачышь, дэ Зализняк и Гонта з нашымы хлопцямы гулялы… Ну, трэба спаты, Васылю. Завтра иды з богом!

На другой день Мотря проводила Василия Баранщикова в дальнейший путь. Минуя Умань, Василий видел следы разрушений, хотя городские бастионы были давно восстановлены. С некоторыми жителями города он разговаривал. Опасливо озираясь, рассказывали ему горожане о пережитых треволнениях. Приметы недавних событий узнавал теперь Василий на каждом шагу.

В Белой Церкви на речке Рось он тоже встретил радушный и дружеский прием. Ему пришлось задержаться там — починить обувь и одежду перед морозами, у добрых людей в баньке попариться, а за это по хозяйству помочь своим благодетелям.

Прошел листопад, зима была уже на пороге. И вот в начале ноября 1785 года, после долгого пешего пути, увидел усталый странник придорожный шлагбаум и казенную избу на форпосте… Граница государства российского!

* * *

Комендант пограничного форпоста в старинном городке Василькове, основанном на реке Стугне еще князем Владимиром, секунд-майор[44] Стоянов заметил из окошка своей крошечной канцелярии чужого человека, одетого очень странно. Одежда его состояла из удивительной смеси греческих, молдаванских и русских вещей. Вел себя этот чудак тоже не обычно: отбежав от дороги с разъезженными колеями и подмерзшей лужей, он бросился ничком на бурую, посеребренную инеем траву, вытянул руки и прижался лицом к холодной земле, словно обнимая ее.

Стоянов долго ждал, пока пришелец поднимется. Но тот не скоро воротился на дорогу; приподнявшись с земли, он минут пять молился, стоя на коленях, часто осеняя себя крестом.

Секунд-майор приказал солдату-писарю, находившемуся в другой комнате:

— Петрович! Ну-ка сходи приведи ко мне этого богомольца. И крестится, и поклонами только что лба не расшибает, а сам больно на турчина смахивает. Черный, словно голенище, и башка, видать, недавно брита была. Давай-ка его сюда!

Странник назвался второй гильдии нижегородским купцом Баранщиковым Василием, а пашпорт предъявил на имя Николаева Мишеля, да и не один пашпорт, а два, на языках гишпанском и венецианском.

Все это лишь усилило подозрение секунд-майора. Оба паспорта он отобрал, коротко допросил Баранщикова — Николаева, покачал головой и велел писарю перебелить протокол, потому что от обилия в нем иностранных слов, наименований стран, городов и морей у секунд-майора в глазах зарябило. Затем он распорядился кликнуть двух солдат. Придирчиво осмотрев их выправку, треуголки, косицы, мундиры, сапоги и скомандовав «на караул!», прочитал им приказ — доставить задержанного в Киев, в военную канцелярию наместника, генерал-поручика Ширкова.

Отправив конвой, секунд-майор пошел к себе на квартиру в городок, велел подать обед, доставленный из трактира (комендант был вдов), и за неимением других слушателей рассказал денщику о приключениях купца Баранщикова. Солдат слушал с превеликим вниманием и подобно начальнику своему качал головой, а на вопрос: «Как полагаешь, много ли в гистории сей он наврал?» — отвечал резонно: «В Киеве небось разберутся, каких кровей он, однако, ежели и вполправды токмо гистория сия, и то удивления достойна, тем паче, что прелестями чужими человек пренебрег и домой возвернулся».

— Так ты почитаешь его заслуживающим похвалы? — спросил комендант.

— Так точно, ваше благородие, — убежденно отвечал денщик, принимая тарелку. Комендант не высказал окончательного суждения о купце-страннике, отослал солдата на кухню и задремал в кресле с потухшей аршинной трубкой между коленями.

Однако через два дня, когда конвоиры вернулись в Васильков, секунд-майор понял из их устного доклада, что правитель киевского наместничества генерал-поручик Ширков отнесся к Баранщикову именно так, как предвидел денщик. Наместник выслушал Василия с большим интересом и оценил его возвращение на родину как патриотический поступок. Он собственноручно подписал ему российский паспорт и на дорогу пять рублей золотом пожаловал. Оба же заграничных паспорта, отобранных у купца, и протокол допроса, снятого секунд-майором Стояновым на Васильковском форпосте, генерал Ширков велел отправить почтой правителю нижегородского наместничества Ивану Михайловичу Ребиндеру, генерал-губернатору, орденов российских кавалеру.

Назад Дальше