Повесть о страннике российском - Штильмарк Роберт Александрович 24 стр.


И пришлось ей еще горше, чем прежде, каждый день по соседям побираться, щи да кашу Василию в узелке носить в ожидании дня «совестного суда».

Полтора месяца продержал магистрат Василия Баранщикова в «долговой яме» и… просчитался жадный кредитор Иконников! Магистрат в первую очередь сам истребовал недоимки по гильдейным платежам, выкупив у Василия домишко за ничтожную цену — сорок пять рублей ассигнациями. Значит, за тридцать целковых серебром ушел родительский рубленый домик в четыре окна на улицу! Когда Василий покрыл этими деньгами часть государственных недоимок, магистрат освободил его из-под стражи. Но уж тот на должника набросились частные кредиторы, озверевшие от злобы. Они немедленно вновь упекли Баранщикова за тюремную решетку и оставались глухи ко всем увещеваниям.

Целый год почти просидел в долговой тюрьме нижегородец-странник, и вынес ему суд беспощадный приговор: за долги в сумме двухсот тридцать двух рублей отдать его, Василия Баранщикова, как банкрута на балахнинские соляные варницы в казенные работы по двадцать четыре рубля в год вплоть до полного покрытия долга. Это было равносильно медленно смерти на соляной каторге, которая мало отличалась от испанской «миты»…

После суда и приговора к десятилетней каторге Василия вновь отвезли в тюрьму ожидать исполнения судейского решения. Из тюремной камеры он обратился к купеческому обществу и магистрату с таким прошением:

«Не видав же он, Баранщиков, жену и детей свыше слишком шести лет, пришед в свое любимое отечество Россию, презирая все опасности и даже самое смерть, соблюдая веру христианскую, памятуя жену и детей, воззывает он к своим нижегородским гражданам, чтобы они вняли гласу закона и приняли во уважение истинные и неоспоримые бедности и несчастий его доказательства и свидетельства:

1. Пашпорта гишпанский и венецианский.

2. Заклеймения на острове Порто-Рико, на море и потом в Иерусалиме.

3. Шесть лет препровождения без жены и детей в крайней бедности.

4. Что говорит по гишпански, по итальянски и по турецки и что столь простому человеку научиться сему в скорости невозможно.

5. Что сего 1787 года наступил святой великий пост, а он, Баранщиков, сидит в магистрате под стражей и что уже определение подписано, чтобы отдать его на соляные варницы в Балахну.

6. И что просит городового магистра, чтобы ему позволение было хотя выисповедаться и причаститься христовых тайн, но ни один из священников церквей нижегородских, хотя он и явно приносил свое покаяние, исповеди его не мог принять потому, что он был в магометанском законе…»

…Последний довод, остроумно подсказанный Василию наместником Ребиндером, оказался спасительным! Сам Иван Михайлович поручился перед обществом за возвращение Баранщикова. Генерал-губернатор выдал Василию паспорт на дорогу, а епископ нижегородский собственноручно вручил рекомендательное письмо к митрополиту новгородскому и санкт-петербургскому Гавриилу, купно с пятью рублями серебром на пропитание в пути.

И вновь снаряжала Марьюшка своего горемычного супруга в путь-дороженьку. Несчастная женщина, изгнанная с детьми из своего дома, нашла приют в семье какого-то чиновника, который взял ее в услужение. В отведенной ей комнате Марья кое-как ютилась с обоими мальчиками. Чиновник доставал ей листы писчей бумаги, на которой Василий Баранщиков, сидя в холодной камере долговой тюрьмы при магистрате, начал писать свои «Нещастные приключения».

Марья навещала мужа, утешала, приносила убогие гостинцы и за этот, 1787 год извелась хуже, чем за все шесть предыдущих лет мнимого вдовства.

Мужнины писания она время от времени приносила домой. Показывала своему барину, и тот, исправив грубейшие ошибки, снова отсылал листы узнику для переписки. И к тому времени, когда пришло Василию разрешение отправиться на покаяние церковное к высшему духовному сановнику Российской империи митрополиту Гавриилу, описание «нещастных приключений» было вчерне закончено. Даже прошение свое к нижегородскому магистрату успел переписать Баранщиков в эту рукопись.

В марте 1787 года, выйдя из тюрьмы, Василий Баранщиков опять простился со своей многострадальной семьей, поцеловал Марьюшку и тронулся пеш в новую дорогу — сперва ко граду первопрестольному, а далее в Северную Пальмиру, столицу Российскую, славный город Петров.

«Нещастные приключения» и эпилог к ним

Матрос забыл чужбины берег дальний,

Тяжелый труд и странствий бег печальный.

Тысячеверстье снегов и талых вод, дорог и тропинок, чужих углов и невеселых дорожных раздумий — снова позади.

В конце апреля Василий увидел перед собою в предвечернем тумане длинные ряды осветительных плошек и фонарей знакомого проспекта. Обогнув здание Адмиралтейства, узнал Василий на площади перед Сенатом смутные очертания гранитной скалы-волны. Только высился над скалою бронзовый всадник, осадивший стремительного своего коня на самом гребне утеса. Василий снял шапку и поклонился всаднику.

Не задерживаясь на людных улицах, перешел он по мосту Неву-реку и добрался до Охты. Сторож знакомой верфи компании российской Бороздина и Головцына пояснил пришельцу, что на верфи спущено новое судно и «шкипором» пойдет на нем старый моряк российский Иван Афанасьев сын Захаров.

— Неужто Захарыч? — с радостью воскликнул Баранщиков. — Боцманом на судах компании лет, поди, тридцать ходил?

— Он самый, — подтвердил сторож. — Да вот и он как раз в контору жалует с корабля!

Так бывший матрос Василий Баранщиков встретился со своим старым боцманом, и эта встреча избавила Василия от поисков жилья и стола: Захарыч приютил нижегородца в своем домике, в Матросской слободе. Это была первая удача питерской экспедиции Василия.

На другой день переправился он с Малой Охты на Калашниковскую пристань, зашел в Александро-Невскую лавру, узнал, что преосвященный владыка Гавриил сможет самолично принять его на той неделе, и отправился далее на Невскую перспективу поглядеть на Гостиный двор.

Медленно брел он по великолепной улице, казавшейся ему и теперь, после того как он объездил полмира, самой величавой и прекрасной улицей на свете. За семь лет она стала еще лучше. Случайно бросилось ему в глаза такое объявление:

«На Невской першпективе, против Гостиного двора, суконной линии, подле аптеки, в доме Векнера, под нумером девять, в новозаведенной книжной лавке у купца Ивана Глазунова продаются книги — „История Миллота“ и прочие».

Имя купца Глазунова Баранщиков вспомнил сразу, но не петербургского, а московского, Матвея.

Василий ясно помнил московскую книжную лавку Глазуновых на Красной площади, близ Покровского собора, что на рву и зовется церковью Блаженного Василья.

Купцам Глазуновым Василий Баранщиков привозил тонкую кожу для переплетов. Ведь московские переплетчики прославлены на всю Россию. Даже из Питера везут в Москву книги в переплет.

В Москве лавка Глазуновых стояла на самом Спасском мосту, что перекинут через ров с водой от Покровского собора к Спасской башне. Другой каменный арочный мост для проезда в Кремль был у Никольской башни.[45]

Все эти мысли и воспоминания о прежних своих занятиях, встречах и знакомствах смутно мелькнули в сознании Василия Баранщикова, пока он брел вдоль Гостиного двора.

Оказавшись против аптеки, он поднял голову, и взгляд его упал на вывеску: «Книжная торговля Ивана Глазунова».

Зайти, что ли? Здесь хоть человеком меня, может, припомнят…

В лавке было тихо и тепло. С первого взгляда на хозяина, еще молодого, энергичного и спокойного мужчину, Василий узнал его — это был младший брат Матвея-книготорговца, Иван Петрович Глазунов, только возмужавший. Василия он не вспомнил, но приветливо заговорил с ним. Он рассказал, что намерен не только заниматься книготорговлей, но и типографию свою завести, как только средства позволят. Затем Иван Петрович осведомился о делах Василия, прежнего поставщика фирмы московских Глазуновых.

Василий вздохнул и начал рассказывать. Сперва Иван Петрович слушал из одной вежливости, затем повествование заинтересовало его, а заключительную часть, насчет цели прибытия в Питер, он попросил изложить точнее. Наконец он спросил:

— Так рукопись, вами написанная о ваших приключениях, у вас сейчас при себе? Позвольте мне взглянуть, велика ли она.

Нижегородец достал из сумки свои писания, занимавшие около полусотни страниц, испещренных с обеих сторон крупным, неровным почерком. Иван Петрович со вниманием углубился в рукопись. Он листал страничку за страничкой, изредка делал одобрительные замечания, качал головой и только было намеревался высказать Василию свое окончательное суждение, как дверь лавки широко распахнулась и вошел человек в добротной шубе, собольей шапке и тонких дорогих сапожках, подбитых мехом. Он сам прикрыл дверь, сберегая тепло, и Василий заметил, что на улице у самой лавки стоит крытый маленький возок на железном ходу с рессорами.

Иван Петрович поклонился вошедшему дружески и почтительно.

— Почтение мое Захару Константиновичу, — сказал он, ставя перед гостем стул. — Не угодно ли раздеться и ко мне в заднюю комнату пожаловать? Там теплее, и книжки есть, для вас отложенные нарочно.

— Временем нынче не располагаю, Иван Петрович, другой раз посидеть зайду. А что касаемо до книжечек, что вы мне нарочно отложили, — примите за то наисердечнейшую мою благодарность и извольте-с показать! Люблю сочинения чувствительные, чтобы слезу, благодетель мой, вышибало.

— Извольте посмотреть Николая Федоровича Эмина сочинение «Роза», повесть очень чувствительная.

— Это Федора Эмина сынок? Знаю его, но, скажу вам, Иван Петрович, до отца ему далеко! «Мирамонда похождения» — вот книга была истинно занимательная. А эти, нынешние… не то! Одни сентименты резонабельные. Поищите, благодетель, что-нибудь редкостное, чтобы вроде «Мирамонда» было. Вот уж этим бы разодолжили!

— А вот, Захар Константинович, сам «Мирамонд» перед вами стоит и такое сочинение принес, что, ежели напечатать, мигом расхватают, три издания выпустить можно. И что главное — без вымысла истинные нещастные приключения нижегородского мещанина. Чувствительная будет повесть, но надобно еще сочинителя более умелого сыскать, чтобы повесть маленько подправить, а то сам-то наш «Мирамонд» — из купцов и не горазд на сочинительские тонкости.

— Кто сие? — шепнул Василий Ивану Глазунову. Тот всплеснул руками.

— Захар Константинович! Сей провинциал не ведает, какую встречу ему фортуна уготовила.

— Так вот, Василий Яковлевич, — обратился Глазунов к Баранщикову, — перед вами почтеннейший друг семейства моего Захар Константинович Зотов, лицо, приближенное к самой государыне, а точнее сказать, ее величества камердинер. Его, почитай, вся столица знает, равно как и сам он знает в столице всех.[46] Вот уж коли он что-либо присоветовал бы в вашем деле, то можно заранее льстить себя надеждой на успех.

— Что же вам посоветовать, молодые люди? — в раздумье сказал Зотов. — Сочинителей преславных я, правда, знаю немало и к иным мог бы и с просьбицей подойти… Для примера, вот хоть бы к Гавриле Романычу или Денису Ивановичу… Эх, жаль Александр Петрович Сумароков богу душу отдал, царствие ему небесное! Он-то частенько со мной душевно беседовал, раньше у нас ведь попроще было… Только, ежели я правильно суть дела понял, вам желательно книгу тиснуть с обозначением имени вашего и звания купеческого, так ли?

— Точно так. Мне эдак сам наместник нижегородский посоветовать изволил…

— А, его превосходительство Иван Михайлыч, как же, преотлично его знаю!.. Раз он посоветовал, стало быть, нечего нам преславного сочинителя и в мыслях держать. Станут ли, к примеру, Державин или Фонвизин книжку чужую выпускать? Вестимо нет! Тут нужна рука иная… Где вам, государь милостивый, побывать случалось?

— В трех частях света: в Европе, Азии и Америке даже, паче же всего в Турции претерпел…

— В Турции? Сие знаменательно! И отменно, смею доложить! И человека знаю подходящего, чтобы вам с сочинением помочь, только вот фамилию его запамятовал. Рагожин, Рогозин, Распопов… Постой, постой, не то Семен Климыч, не то Сергей Кузьмич… Нет, государи мои, не припомню, да оно и не беда! Вспомним и разыщем его, сие не трудно. В писатели небось ни вы, ни он определяться не захотите? Вам-то, Василий Яковлевич, это вообще не с руки, а он — порядочный молодой человек, личной канцелярии чиновник, хоть и не из высоких. Перышком-то он для препровождения времени побалывается, это нам доподлинно известно-с, а в сочинители, конечно, пойти не пожелает, будущность у него хорошая, портить ее себе не станет. Вот он-то и может вашу рукопись исправить и к печатанию сделать весьма пригодной.

— Почел бы сие за великое благодеяние, токмо чем же я благодетеля отблагодарю? Ведь он на службе состоит, стало быть, временем дорожить обязан.

— О сем не тревожьтесь, времени перышком поскрипеть чиновник изыщет. Он будет рад себя развлечь и человеку доброму помочь, уж я замолвлю словечко… И, мыслю я, немалая польза может быть ныне из книжечки сей. Я разумею пользу общую, не только вашу, милостивый государь!

— Что-то невдомек мне, батюшка, кому от книжки, кроме как мне самому, польза проистечь может.

— Вы, милостивый государь мой, давно из Турции воротились?

— Да уж полтора года.

— А там будучи, ничего не чуяли?

— Уж не насчет ли тучи, от коей дождя и грому не миновать? Мне о сем курьер российский еще толковал. Да ведь вроде обошлось… без грозы?

— Гм, кабы обошлось!.. Да нет, гроза-то собирается: как мы — бородавку с носа долой, так с той поры султан воду мутит и мутит![47] Вот посему и может быть от вашей книжечки польза. Только надобно, чтобы издание сие было простонародным, дабы и мещанин, и купец, и обыватель, и барышня городская могли прочитать с удовольствием про злодейства ихние и про безвинные страдания, вами претерпленные.

— Истинная правда, Захар Константинович, книжечка получится самая полезная по нынешнему времени, — сказал Глазунов. — И всенепременно мы ее тиснем, когда вы соблаговолите сочинителя уговорить. Только типографии своей у меня пока нет, придется господ Вильковского и Галченкова просить об издании.

— О том уж ваше дело помыслить, Иван Петрович, а сочинитель, почитайте, есть уже у вас.

Проводив Зотова, Иван Петрович Глазунов принялся за подсчеты. Получилось, что если все пойдет хорошо и хозяева типографии ради богоугодной цели согласятся на льготные условия, то для выпуска тиража потребуется две-три сотни серебром и полгоду сроку.

— Что вы, Иван Петрович, — ахнул Баранщиков, — я полмесяца здесь едва дотяну, не то что полгода! Поймите, благодетельный вы человек, в каком бедствии семья обретается! А сам я — к каторжным работам осужден, коли правдиво сии варницы балахнинские называть. Нет, куда мне полгода ждать! Неужто побыстрее нельзя тиснуть?

— Тиснуть! Сие дело — не малое. Тут у вас не менее семидесяти страничек печатных получится, да, может, сочинитель добавит, вернее сказать, не сочинитель, а как у нас говорят, редактор. Хорошему фактору, если потрудиться на совесть, — неделя работы только набрать и сверстать. Да перечитать и исправить — глядишь еще неделя. Потом штук пятьсот листов чистых отпечатать — тоже день, другой потребно, с просушкой. Сфальцевать, сиречь по сгибам согнуть, обрезать — еще неделька. А в переплет, сами знаете, — в Москву везти.

— Неужто здесь переплетчиков нету?

— Есть, да дороги, и той работы, как московские, не дадут. А по вашим-то видам нужно, чтобы книжка получилась чистенькая… Самое дорогое — переплет. Ну да потолкую со своими знакомыми. У них типография в Аничковом доме, господа Вильковский и Галченков. Может быть, они согласятся не весь тираж переплетать, а сперва с полсотни штук мне для лавки, чтобы хоть несколько расходы покрыть, а вам, чтобы высоким особам представить, тоже десятка два-три… Вот тогда, может быть, и дело наше выйдет быстрее. Обо всем том мне еще с типографами толковать надлежит. Что ж, заходите через недельку-другую, а рукопись у меня оставьте, чтобы Захар Константинович мог ее своему чиновнику поскорее передать. Желаю вам покамест всяческого благополучия!

Назад Дальше