Повесть о страннике российском - Штильмарк Роберт Александрович 4 стр.


— Ничего, привыкаю. Хитра не матросская служба, а наука морская: и мели, и быстрины морские, и пучины, и планеты небесные, и воздухи!

— А ты думал! Зато постигнешь все сие — сможешь штурманом или шкипером стать, господином морей. Не придется тогда российским судовладельцам шкиперов-иноземцев на службу звать. И уважение иметь будешь, не менее чем в звании купеческом… Только что брюха не отрастишь.

— Ну, Захарыч, по этой-то беде сердце не выболит! А вот как подумаю о своей Марьюшке да ребятишек вспомню — будто ножом по сердцу. Который месяц без весточки сидят: сам замесил, а им-то выхлебывай! Хоть бы малую толику Марье на прожитье послать!

— Вот из Копенгагена, столицы датской, и пошлешь. Оттуда что ни день, то в Питер оказия случается. Коли жалованье тебе здесь выдадут (я шкиперу-то скажу), купи еще белья шерстяного теплого. Зело добра здесь всякая справа, всякая одежда, морскому человеку пригодная. И заметь: она здесь подешевле и добротнее, нежели в земле аглицкой. Не упусти из памяти сие, зане плавание впереди зимнее. Про семью не забывай, но и себя помни: поглядывай в оба! Разные люди в портах чужих обретаются. Много в них народу доброго, а есть и прощелыги-обманщики.

— Это — как везде, Захарыч, их и дома достаточно, не занимать стать! Спасибо тебе, боцман, на добром слове…

…Уже две недели отстаивался в Копенгагене корабль компании российской, груженный мачтовым лесом в Бордо. Баранщиков несколько раз сопровождал своего шкипера в порт, то гребцом на шлюпке, то носильщиком. Шкипер-иностранец был грубиян и хитрец, у такого науку не скоро поймешь, все про себя таит, не то что Захарыч.

Город, после Санкт-Петербурга, показался Баранщикову и тесноватым, и небогатым, и довольно-таки невзрачным, но знал о том Василий про себя: зачем другой народ обижать! Город-то все же столица ихняя, королевская, да и новшества добрые в ней есть. Удивился Василий, например, отменному устройству водопровода в копенгагенском порту: бежит по свинцовым трубам вода пресная, чистая и прозрачная. Можно струю сильнее пустить или слабее, можно истечение воды вовсе прекратить. Бежит вода в бак, установленный вместе с ручной помпой на малом судне, на манер гребной галеры. Это судно и развозит воду по всем кораблям на рейде. Никаких хлопот, не то что в иных местах, где приходится воду бочонками в лодках с берега перевозить. Здесь, в Копенгагене, подойдет галера к кораблю, наставит рукав парусиновый и двумя помпами в несколько минут все бочки сполна накачает, будь то хоть военный корабль с полутысячной командой.

Ездил по делам шкипера и в город Хельсингер, что верстах в тридцати от столицы. Видел там грозную крепость Кронборг, что выставила на Зундский пролив четыре сотни орудийных стволов. Вот, оказывается, какой замочек висит у выхода из моря Балтийского!

Очень понравилась Василию и сама дорога в Хельсингер — вся вымощенная камнем и обсаженная деревами. Летом здесь ехать — будто по саду тенистому. В одном месте, при выезде из столицы, остановила Василия застава королевская: берут, вишь, подорожную пошлину — того в России давно, уж лет тридцать, как в помине нет.

Дня три перевозили матросы лодками на корабль сухари в мешках, солонину, разный провиант, закупленный у датчан. Как погрузили на борт весь провиант, стали сухари подсушивать, припасы перебирать, груз проверять и крепить, швы у новых парусов чинить, снасти вязать. Боцман говорил: скоро отвалим, на простор океана выйдем!

Уже прискучило Василию в чужом порту. Надоело с утра до ночи глядеть все на ту же гавань, на тот же арочный приземистый мост вдали, за которым чуть виднелась ратуша и площадь с конной статуей. Потянуло молодого моряка дальше, в неизведанную даль. И пришел наконец роковой день в его судьбе, 12 декабря 1780 года.

В тот день отпустили его снова на берег, сказавши, что это в последний раз перед отвалом. Шкипер дал ему кое-какие поручения, так как изо всей команды Василий Баранщиков лучше всех научился изъясняться с чужеземцами на их языках. Еще в Петербурге и Кронштадте он схватил десятка два слов, немецких, голландских и английских. С помощью своего простейшего словесного набора он самым удивительным образом служил переводчиком для команды, для боцмана и всех, кто нуждался в его услугах. Оказывал он эти услуги с большой охотой и совершенно бескорыстно. В лексикон Баранщикова входили слова: гут, нихт, вайн, мильх, мальцайт, фиш, брот, мерси, плиз, уотер и т. д. Слово «форшмак» служило универсальным обозначением людей и явлений отрицательных.

Бродя в последний день по чужому городу, присматриваясь к лицам, уличным сценкам и товарам в окнах лавок, Василий мимоходом ухитрился выручить своими лингвистическими познаниями даже какого-то итальянского капитана. Итальянец спрашивал у датского купца, может ли тот продать несколько бочек солонины. Датский оптовый купец не понимал пылкого и нервного южанина, качал головой, предлагал то вяленой рыбы, то водки, то сухарей, словом, только не то, в чем нуждался клиент. Баранщиков, глядя на них со стороны, по одной жестикуляции итальянца понял, что тому было нужно.

— Послушай, друг ты мой любезный, — мягко и ласково обратился он к датчанину, который уже краснел и сердился. — Не надо ему вайн, слышь? Нихт вайн, нихт шнапс. Понял, форшмак ты? И фиш ему не надо, нихт фиш. Ах ты, господи, да как же по-ихнему мясо коровье зовут, говядину то есть? Сейчас я тебе растолкую, экий ты недогадливый купец! У нас — пропал бы, ей-богу!

Василий сначала изобразил пальцами рога на лбу, замычал, а затем опустился на корточки, показывая что доит корову.

— Мильх? — удивленно спросил датчанин.

— Да не мильх, нихт мильх! — Василий полоснул себя по горлу и представил, будто пальцами присаливает мясо зарезанной коровы.

— А-а-а! — уразумел наконец недогадливый оптовик, — гезальценес риндфляйш?

— Вот, вот, вот! — радостно подтвердил Василий. — Гут фляйш! Давай вези его скорее бочками на шхуну капитану-итальянцу. Ну, братец, и форшмак же ты! Другой бы, к примеру наш, с одного вздоха покупателя бы понял, а я вон лишних полчаса тебе твою же выгоду в башку втемяшивал. Теперь — потолковали и — адью, господа хорошие!

Итальянец догнал его и, указывая на вывеску таверны, пригласил промочить горло. При виде вывески Василий на мгновение задумался, вспоминая, сколько покупок он сегодня собирался совершить. Но, поскольку деньги были еще не истрачены, он решил, что за столь длительную и разумную экономию пора бы себя вознаградить!

Они вошли. Итальянский капитан велел налить два стаканчика виски, расплатился, сунул стаканчик прямо в руки Василию, чокнулся со своим добровольным переводчиком, осушил стакан и заторопился к выходу. Он, видимо, очень спешил на свою шхуну. В дверях он махнул Василию рукой на прощание. Баранщиков остался перед стойкой один, со стаканом в руке.

— Зайти в питейное заведение — сие российскому человеку свойственно, но водку пить в одиночку да без закуски — сие не свойственно! — философически заметил Василий вслед ушедшему и огляделся.

В таверне было тихо, тепло и почти пусто. Из десятка столиков в зале занят был только один. За ним сидели двое хорошо одетых датчан. Они смотрели на Василия с большим вниманием. Один из них, показав на крепкую фигуру матроса у стойки, проговорил тихо:

— Великолепен!

Разумеется, Василий этого не слышал и не понял. Второй датчанин поднялся с бокалом в руке и подошел к Василию.

— Уилком! — сказал он по-английски. — Гуд ивнинг! Уонс мор э литл глэз оф бренди, май френд!

Нижегородец про себя решил, что гости изрядно навеселе, коли с таким радушием встречают простого чужеземного матроса, но, будучи человеком благожелательным и вежливым, не желая уронить достоинства русского человека за границей, он подумал и степенно отвечал на своем языке:

— Гут вайн. Гут брот. Мальцайт, господа!

Приветствие привело незнакомцев в такой восторг, что они бросились обнимать русского матроса. Заулыбался и хозяин таверны. Он вышел из-за стойки, один из гостей пошептался с ним. Хозяин отправил посыльного за кем-то, а затем помог гостям расположиться поудобнее за столиком. Перед Василием Баранщиковым появилось несколько бутылок с коньяком и французскими винами. Оба незнакомца принялись с усердием потчевать матроса Баранщикова. Тот не дал себя долго упрашивать и, не чванясь, налег на чарку.

Вскоре перед Баранщиковым возникло новое лицо, и очень вкрадчивый тихий голос, приятный и мягкий, по-русски произнес:

— Здравствуй, брат. Здорово ли живешь? Откуда и куда плывете?

Перед столиком стоял настоящий щеголь. Василий разглядел узкое холеное лицо, серые, немного навыкате глаза, напудренный парик с короткой косицей, перевитой атласной лентой. Кафтан и камзол одного цвета, самого модного — желтовато-зеленого. Короткие светлые панталоны, схваченные под коленом шелковыми завязками, лакированные туфли с красными каблуками и золочеными пряжками, бирмингамская цепочка с брелоком от часов на груди — словом, не молодой человек, а картинка! А главное, как чисто по-русски говорит и не гнушается к простому матросу обратиться!

— Что же ты молчишь? Вижу, что наш брат — русак. Давай познакомимся, я рад, что земляка встретил на чужбине. Сам я нынче на галиоте купца Хватова, Бенедикта Ивановича, из Риги прибыл. Давай-ка теперь со мной бутылочку бордоского откупорим!

У Василия в голове шумело сильнее, чем в осеннюю бурю шумит сосновый лес. Оба датчанина собрались уходить и долго трясли Василию руку на прощание. Они так небрежно бросили на столик тяжелую золотую монету, с лихвой покрывшую стоимость всего вечернего пира, что Баранщиков чуть не ахнул вслух. «Ишь, — подумалось ему, — как здесь люди богатеют: эдакими деньгами запросто швыряются, словно медяками!»

Баранщиков остался теперь наедине с новым другом, который назвал себя Матвеем. Уходя, один из датчан бросил Матвею короткую фразу по-датски:

— К трем часам цыпленка на набережную. Не раньше, а то наши не успеют управиться со шведом. Пейте часов до двух. Го нат!

— Кто они, господа эти? — спросил Василий, не разобравший ничего. — Видать, люди больно хорошие!

— М-да, господа замечательные. Я уверен, ты сойдешься с ними ближе. Одного Карлом Фритценом зовут, а другой — Германн.

Богатейшие датские судовладельцы. Считай: у них простой матрос двадцать пять рублей в месяц получает.

— Да что ты? Этак я с долгом-то быстро расчелся бы! Мне бы такое жалованье, эх!

— Я сказал, что двадцать пять рублей получает у них простой плохонький матрос. А тебе, красавцу и силачу, — верных три червонца в месяц на полных харчах перепало бы.

— Тридцать рублей?

— А ты как думал? Вот сходим нынче к ним на корабль, он недалеко стоит, сам убедишься, какой кубрик, какая пища матросам. Ты, видно, в деньгах нужду имеешь?

— Имею, батюшка! С долгом рассчитаться надо, чтобы к семейству поскорее воротиться. Большую нужду имею — ребятишки погибают.

— Тогда о чем же думать! Поступай к ним на судно!

— А как же с хозяевами? Контракт нарушить?

— Шкипер отпустит тебя, коли попросишь по-хорошему. За год полтысячи огребешь — и домой, к семье. О чем думать? Время позднее, два часа ночи сейчас, придем в порт, съездим на корабль (он на рейде стоит), проспишься там, а утром — напишем за тебя прошение и — переберешься с вещами. Упустишь такое счастье — за пять лет того не накопишь!

Со смутным ощущением чего-то неладного, преодолевая недобрые предчувствия, Баранщиков, нахлобучив меховую шапку, запахнув полы своей матросской куртки, шагал вслед за легким изящным Матвеем.

Ночь была сырая, ветренная. Редкие снежинки то валились хлопьями, то вихрились в луче фонаря, что болтался над каменной аркой ворот гостиницы Рау на Королевской площади. Миновали конный монумент какого-то датского короля. Ветер задул злее, снег залеплял Василию лицо. Они были уже в порту, и за каменными строениями таможни открылся вихревой простор, мглистая даль гавани, огоньки на судах и черневшие сквозь метель кресты корабельных рей со скатанными парусами. Баранщиков подивился, как уверенно шел его спутник сквозь мрак и метель, кутаясь в легкий зимний плащ, отороченный дорогим мехом. Если бы не хлещущий в лицо ветер с мокрым снегом, все это могло бы казаться странным сновидением…

Но вот и громада причального пирса, тяжелые парные бревна кнехтов. Матвей уже не шагает, он бежит по оледенелому пирсу, прикрываясь плащом. Василий, едва удерживая равновесие, с горячей, гудящей головой, кое-как поспевает за ним.

Лодка! Закутанный в шубу гребец. А вон из-за штабеля ящиков выходит и другой. Они коротко здороваются с Матвеем, как с добрым товарищем. Матвей помогает Баранщикову спуститься в шлюпку. Мысли у Василия путаются, он хочет спросить, куда же денется сам Матвей в его легком плаще и красных туфельках, но нижегородца уже усадили, вернее, уложили в лодке, чем-то прикрыли, нетерпеливо приговаривая: шон гут, шон гут! Беспокойство за товарища растворилось и забылось, возникло легкое и щекотное чувство удовлетворения, что не надо больше спешить и бежать, а нужно лишь спокойно лежать, отдаваясь во власть легкой качке…

Он не слышал, как его поднимали по трапу чужого судна, как втащили на борт и опять спустили в корабельный трюм. Баранщикова все сильнее мутило. Остатками сознания он соображал, что негоже являться матросу мертвецки пьяным на корабль, где собираешься послужить с годок… Что это? Будто железо звякает? Ногу… пустите! А!.. И все потонуло в мягкой сонной бездони…

Пробуждение Василия а утром 13 декабря 1780 года было не из веселых!

* * *

…Боль, тяжесть во всем теле, но еще какая-то особенная тяжесть на левой ноге, у щиколотки. Батюшки! Железная цепь! Вот те раз, за какие грехи его, беспамятного, заковали? Эх, верно говорят старики: с чаркой спознаться — ум потерять.

Василий рывком поднялся, скинув с головы какую-то ветошь, которой был слегка прикрыт. Темно. Слабый свет только на потолке, где чуть приоткрыт квадратный люк. Сквозь щель проникает серый рассветный луч…

Еще не понимая страшной беды, не ведая пропасти, куда он так легко дал себя заманить из-за лишней доверчивости, Баранщиков услышал слабый стон в двух шагах от себя. У той же стенки, к которой был прикован он сам, Василий различил еще одну человеческую фигуру. Да не одну! Вон еще лежит прикованный человек, и у той, противоположной стены тоже видны люди в оковах. Господи, куда это его занесло?!

Люк приоткрывается шире. Смутно доносятся до Василия далекие звуки выбираемой где-то якорной цепи, шелест волн. В трюме становится посветлее. Сверху, из люка, неторопливо спускаются дюжие грубые молодцы в матросских куртках. Они несут оловянные кружки, ведро, полное ломтей хлеба, и второе ведро с каким-то варевом. Позади этих «кормильцев» показывается еще один матрос с ременной плетью на плече, как у пастуха…

Так Василий Яковлевич Баранщиков, российский мещанин из Нижнего Новгорода, уважаемый на родине человек, угодил на судно датских работорговцев, охотников за живым товаром. В Англии людей этой отвратительной профессии называли «духами», причем там «духи» охотились преимущественно за малолетними. Василий Баранщиков не ведал, что лет за сорок до него побывал в руках таких же гнусных вербовщиков и похитителей великий его земляк Михайло Ломоносов, которого спасла от участи Баранщикова только необычайная физическая сила, поморская хватка и смелость: рискуя жизнью, Ломоносов бежал из немецкой крепости, куда был завлечен обманом.

Закованного Баранщикова несколько дней держали в трюме. Его товарищами по несчастью оказались пятеро немцев из Данцига и других городов, и один швед из Гетеборга, обманутый и взятый работорговцами в тот же день, что и Василий. Кричать, просить, грозить, умолять работорговцев — все было бесполезно: наружу не проникал ни стон, ни крик, ни жалоба. Ответом на уговоры и просьбы была насмешка и плеть.

Трюм с пленниками был небольшого размера, помещался в носовой части датского корабля и снаружи всегда охранялся вооруженным матросом. Кроме этого трюма на корабле были еще два, много большего размера. Их нагружали железом, пенькой, льном, досками. Приняли на борт и большую партию дубовой клепки для бочек, будто для крупного винокуренного завода. Погрузка шла днем и ночью — датчане торопились уйти из порта.

Назад Дальше