В машине Варден вел себя вполне пристойно, разумеется пахло и псиной, и отряхивался он на меня несколько раз, и во сне сильно бил лапами по сиденью так, что я подпрыгивал. Иногда вставал и, дыша мне в затылок, смотрел в ветровое окно, но не лаял даже на собак, хотя подолгу провожал их задумчивым взглядом.
Начиная от Острова и до Невеля шоссе необыкновенно красиво, особенно в летнюю пору. Гигантские вековые ели и сосны подступают к обочинам, то и дело яркой синью сверкают из-за зарослей ольшаника и орешника большие и малые лесные озера. Асфальтовая серая полоса то взбирается на холм, увенчанный особенно рослыми деревьями, то скатывается в низину. В луговых низинах свежо белеют березы, нет-нет вклиниваются дубовые заросли. Эта постоянная смена лесов, полей, лугов, рек, озер радует взгляд, поднимает настроение. Сколько оттенков у хвойного леса, что опоясывает спокойные лесные озера! То нежно-дымчатые молодые остроголовые елки перемежаются с кружевной зеленью разреженных березовых рощ; то густо-коричневые сосновые боры на глазах меняют свой цвет, становясь нежно-оранжевыми, потом темно-зелеными; вот краски размываются, густеют, местами бледнеют и снова ярко вспыхивают щедрой палитрой, лишь вымахнет из-за белоснежного облака широкий солнечный луч. С вершины холма на миг необозримо открываются голубые, подернутые дымкой дали лесов и озер с отражающимися в них сугробами облаков. Иногда над озером увидишь чаек, вороны и сороки степенно отступают с шоссе на обочины. Бывает, заметишь ястреба над солнечной поляной, а еще реже — цаплю. Смотришь на всю эту переменчивую красоту и думаешь, как прекрасна наша Россия! Действительно, только на ее просторах могли родиться Пушкин, Тютчев, Фет, Есенин! Они глубоко и тонко понимали красоту родного края! И как ее воспели в веках! Конечно, многое безвозвратно ушло в прошлое, почти не встретишь сейчас тех богатых охотничьих угодий с непуганой птицей, не стало дичи, не стало и таких дремучих лесов, по которым пробирался на сером волке Иван-царевич. «Плакала Саша, как лес вырубали, ей и теперь его жалко до слез…» Плачь не плачь, а поредели наши великолепные леса, повывелись в них птицы и звери, исчезает из доступных туристам озер рыба. Хотя и много пишут о сохранении природы, но ни для кого не секрет, что наше зеленое богатство с каждым годом скудеет: тарахтят лебедки, гудят трелевочные трактора, со стоном падают красавицы ели, сосны, березы, осины. «Уходи с дороги птица, зверь с дороги уходи!..» И они уходят, зверь и птица. Что им еще остается? Но хорошо, если есть куда уйти, а если — некуда? Уходят в никуда. А это уже только на нашей совести. Не отстояли, не сберегли…
Я верю, что пройдет совсем немного времени и людям будет дико читать и слышать, что когда-то их предки из огнестрельного оружия убивали беззащитных животных и птиц.
Когда едешь один, хорошо думается. Глаза и руки автоматически выполняют свою работу: глаза оценивают обстановку, руки управляют баранкой.
Я подъезжал к Алоли. Это очень живописное местечко. По обе стороны шоссе вздымались красавицы сосны. Переехал через темную извилистую речушку, в кустах притаились лодки. Все это я вижу с высоты деревянного моста. Помню Алоль мальчишкой. Поселок стоял в сосновом бору. Сейчас и здесь поредел лес, зато появились дома из бетона. Вот ведь какая беда: большие да малые города давным-давно перешли на паровое отопление, а села, деревни до сих пор отапливаются дровами. И не предвидится никаких перемен. Люди, живущие в этих краях, по справедливости считают, что окрестный лес — это их законное топливо. Возле каждого дома, сарая белеют гигантские поленницы свежих березовых и сосновых поленьев. То тут, то там виднеются срубы из ядреных отесанных сосновых и еловых кругляшей. Веками рубили селяне лес, рубят на свои нужды и сейчас. А раз лес свой, под боком, то валят лучший. Кому нужен сухостой и гнилье?
Читаешь в газетах, мол, какие-то изуверы убили в заповеднике белого лебедя или срубили под Новый год в городе на площади молодую серебристую елку, радуешься, что негодяи получили по заслугам, а вот за чертой города жители сел и деревень испокон веку рубят лес, будто так и надо. У меня через дом живет сосед Петя. Где кончаются огороды и стоят бани, есть у нас зеленая лужайка — опушка соснового бора. На лужайке десятки лет стояли шесть великолепных сосен. На чистом месте деревья скорее растут. Как-то приехал весной и вижу: лежат они вповалку на земле, распиленные «дружбой» на мелкие чурбаки. Спрашиваю: «Зачем срубил? Так красиво было! Глаз радовали…» Отвечает: «В сенокос сосны затемняли лужайку, а мы на ней сено сушим». И весь разговор. Стукнуло в голову, мол, мешают — и срубил. Как говорится, и рука не дрогнула. Правда, раньше никому не мешали, ни его деду, ни отцу, а вот Пете вдруг помешали.
Глядя на него, другой односельчанин, Тихон, той же самой «дружбой» свалил три десятка молодых сосен, они, мол, загораживают солнце на картофельном поле…
Что имеем — не храним, потеряем — плачем!..
Считается, что без разрешения лесничества никто не имеет права срубить дерево, но еще не было случая, чтобы кого-либо в нашей местности оштрафовали за беззаконную рубку ценной древесины. Причем наша местность считается курортной зоной. За пять лет я не видел здесь ни разу лесника.
В июне-июле, когда охота повсеместно запрещена, я часто вечером и ночами слышу гулкие выстрелы: бьют уток и утят, еще не вставших на крыло. Несколько раз вскакивал с постели, бежал на озеро, но поди в темноте найди браконьера! Да и послушается ли он меня, безоружного…
И сети никто не ставит в открытую, все в сумерках да тайком. Можно подумать, боятся рыбоохраны, — как бы не так! Боятся воров. Одни браконьеры ставят сети, другие за ними зорко следят из-за кустов, а когда те загуляют у костра с бутылками — какое браконьерство без пьянки! — тихонько подплывают и вынимают сети. Не для того, чтобы сдать в инспекцию, а для того, чтобы через некоторое время поставить в другом водоеме…
Когда я сворачиваю с Невельского шоссе на Опухлики, меня всякий раз охватывает тревога: не порушили ли ту первозданную красоту во время моего отсутствия? Неширокая заасфальтированная дорога идет сквозь высокий сосновый бор. Узкое шоссе делает крутые зигзаги, тут уже начинаются холмы, сквозь кусты просвечивают озера. Одно, второе, третье… А когда тебе перевалило за полвека, начинаешь ценить время и о смерти думаешь как о чем-то неизбежном, к чему, вообще-то, рано или поздно надо быть готовым. Когда размышляешь о смерти, то невольно начинаешь вспоминать всю свою жизнь: что ты сделал? Что создал? Что оставишь после себя? И эти мысли не печальные, отрешенные, а конкретные, сиюминутные. Старики не боятся смерти, иные молят бога, чтобы поскорее послал ее. Я помню свою бабушку Ефимью Андреевну, каждый вечер, становясь на колени перед иконой, она просила божью матерь послать ей легкую смерть. И вставала с колен просветленная и умиротворенная. Помогли ей молитвы или нет, только умерла моя бабушка на девяносто третьем году легко, как заснула. Именно о такой смерти она и мечтала.
Старики не боятся смерти еще и потому, что организм, приближаясь к разрушению, готовит вялый мозг к мысли о неизбежном конце. Русские старики так же спокойно и деловито рассуждают о смерти, похоронах, как иные люди о предстоящем в скором времени отпуске. Они беспокоятся о том, где их похоронят, соберутся ли все близкие родственники, подходящее ли приготовлено смертное одеяние. И многие хранят его в ящике комода. Там и исподнее, и верхнее, и даже черные тапочки. Моя бабушка каждую весну доставала из комода свое смертное и проветривала на солнышке, потом снова заботливо складывала. И на лице ее не было и намека на грусть, лишь повседневная озабоченность.
Я знаю одного человека, который при жизни заказал себе мраморный памятник, правдами и неправдами выхлопотал в Ленинграде место на кладбище, положил на сберкнижку деньги на похороны. Со счастливой улыбкой рассказывал, как ему теперь спокойно и на душе хорошо… Дело в том, что с родственниками он жил недружно и не рассчитывал после смерти на приличные похороны и поминки…
Ему пошел восьмой десяток, мраморный обелиск у него стоит на балконе, накрыт брезентом. Можно подумать, что это выживший из ума старик, мрачный мизантроп. Ничего подобного: он весельчак, жизнью доволен, много работает…
Не доезжая Опухлик, я с асфальта сворачиваю на проселок. Здесь уже сосны и ели совсем близко подступают к колее. В двух местах дорогу прорезают противопожарные просеки. На них хорошо грибы собирать, обязательно что-нибудь найдешь: подосиновик, подберезовик, россыпь маслят, а бывает, и песчаный белый с толстой искривленной ножкой, глубоко зарывшийся в рыхлый песок.
Из-за деревьев появляются высокие синие ворота пионерлагеря, огороженного железобетонными столбами, меж которых натянута проволочная сетка. Отсюда виден мой дом — обыкновенная деревенская изба, сразу за ней дощатый сарай, а еще выше виднеется баня. А дальше за ней смешанный перелесок, крапива вдоль изгороди, дикий малинник. А еще дальше та самая лужайка, обедневшая после того, как срубили сосны, за ней болото и сосновый бор.
Если рыба почти не живет в озерке, что у меня под окном, то лягушек там расплодилось — прорва. Каждую ночь я засыпаю под их музыку. Никогда не думал, что лягушки такие азартные певуньи. Они голосят с сумерек почти до утра. Иногда и соловью сквозь их мощный стон не пробиться со своей звонкой песней. И надо заметить, в лягушачьем кваканье есть что-то музыкальное…
Когда я вижу свой дом, всякий раз мое настроение сразу поднимается, исчезает усталость, хочется поскорее выскочить из машины и прогуляться до озера Красавица. Если в городе время бежит, торопится, не угонишься за ним, если там в любую минуту может зазвонить телефон… то здесь ничего подобного не случается. Тут другой, более замедленный темп жизни, иные заботы. Телефона нет, до Ленинграда ровно 542 километра — я по спидометру замечал, — плохие и хорошие вести сюда докатываются нескоро. Я люблю принимать друзей, но в Холмы приезжают только самые близкие друзья, которым ты действительно нужен, которым и ты всегда рад. Настоящих друзей у нас, к сожалению, не так уж много, и приезжают они не так уж часто. Это тебе не дача под Ленинградом. Но все-таки друзья навещают…
Холмы находятся географически на стыке трех республик: Российской, Белорусской и Латвийской. Например, от моего дома до Езерищей — ровно пятнадцать километров, до первой латвийской деревушки, что за Себежем, что-то около пятидесяти километров.
Наверное, Варден почувствовал, что мы подъезжаем, завозился позади, поднялся и из-за моего плеча стал с интересом смотреть на дорогу. Понимал ли он, что его судьба круто изменилась? Собаки, выросшие в семье, привыкли во всем полагаться на хозяев. Отныне его хозяином стал я. И он это прекрасно понял. Я остановил машину возле ветхих из штакетника ворот, отворил их, осторожно по узкой, сделанной мной, дороге между огородом и домом подогнал ее к гаражу, заглушил мотор.
Что меня поражает в деревне, так это тишина и полное отсутствие людей. Бывает, уезжаю утром — никого не вижу, приезжаю — ни души. И потом, сельских жителей скорее увидишь не на улице, а в хлеву или на огороде, чаще всего я вижу соседей, когда они пасут скотину. А пасут они на лугу перед пионерским лагерем поочередно. Здесь почти при каждом доме корова, пара боровов, у некоторых куры. Несмотря на то что рядом озеро, уток и гусей никто не держит. Нет коз, кроликов. С десяток ульев стоят лишь в огороде у Логинова.
Закрыв ворота, я наконец выпустил из машины Вардена. Он тут же побежал осматривать территорию, а ко мне, радостно виляя хвостом, подскочил невесть откуда взявшийся Тобик. На свою беду он не заметил Вардена, и я не смог предотвратить их встречи: в несколько прыжков Варден подлетел к нам и молча бросился на Тобика. Крошечный песик даже, наверное, толком не рассмотрел эту черную глыбу, нависшую над ним. Слабо кашлянув от ужаса, он юркнул под скамейку, потом прижался к моим ногам, явно ища защиты, но Варден настиг его, и через какую-то долю секунды из красной пасти черного терьера торчали лишь голова и хвост с двумя парами подергивающихся лап бедного Тобика.
Я истошно закричал на Вардена, стал вытаскивать из пасти Тобика. Вообще-то Варден не слишком уж крепко и держал его, вырвавшийся на свободу песик в панике метнулся в лопухи, а Варден стал широкой передней лапой хлопать по разросшимся возле забора лопухам и лебеде, стараясь его оттуда извлечь.
Тобик ужом проскользнул в узкую щель между штакетинами и исчез в соседском огороде. Я видел, как мелькнул он у другого забора, потом перебежал дорогу и лишь у крыльца своего дома обернулся и обиженно заквакал. Это уже был не кашель, а именно хриплое кваканье, отдаленно напоминающее вечерние лягушачьи концерты. А Варден, уже забыв о нем, чертом носился по зеленому лугу, обнюхивал сваленные в кучу дрова, забор, поднялся на черное прогнившее крыльцо бани и оттуда хозяйским оком окинул окрестности. Чувствовалось, что ему здесь понравилось.
Тобик так и не простил меня. Наверное, посчитал предательством, что я привез Вардена. Больше он ни разу не появился на моей территории, даже после того, как Варден впоследствии переменил место жительства. И, встречаясь со мной на улице, Тобик угрюмо отворачивался, делал вид, что мы незнакомы. Спасибо хоть, что не облаивал, гордо обходил меня стороной, не откликался, если я его звал, даже не оборачивался, не принимал никакого угощения. Я для него больше не существовал.
Вардена в Холмах на первых порах не принял никто: ни собаки, ни люди, ни даже коровы. Соседи издали дивились на него, подходить близко никто не решался, спрашивали: и впрямь ли это собака или зверь какой неизвестный? Женщины интересовались, много ли с него шерсти можно настричь. Жена Тихона обещала даже мне шарф связать. Увидев кого-либо у калитки, Варден молча с высоко поднятой головой устремлялся туда и, остановившись, пристально из-под своей лохматой челки вглядывался в человека. На первых порах лаял он редко и скупо. Зато уж громыхнет басом, по лесу эхо пойдет гулять. Люди держались подальше от моего дома. Когда же он бросился и свалил с ног подвыпившего Константина Константиновича, хозяина Тобика, я стал Вардена привязывать. Сначала на брезентовую вожжу, потом на железную цепь, которую дал сосед, но и то и другое могучий пес запросто рвал. Больше того, когда я приколотил большую железную скобу к сараю, а к ней прикрепил цепь с карабином, Варден, бросившись навстречу приехавшему ко мне из Невеля приятелю, вместе со скобой вырвал толстую доску. Силище его я поражался: он мог по траве на порядочное расстояние протащить меня, как на лыжах. Уже потом, когда ему построили на территории турбазы большую будку, Варден во сне вышибал задними лапами в стене толстенные доски-пятидесятку. Собакам, как и людям, снятся разные сны. Вардену, наверное, снилось, что он кого-то преследует: начинает лапами сучить, и доски вылетают из гнезд вместе с большими ржавыми гвоздями, а он даже и не просыпается.
По натуре это был настоящий боец. Он всегда настороже, готов в любую минуту к самым активным действиям. Причем ему все равно, кто это: человек, собака или корова. Подбежит к калитке, остановится и молча смотрит, а сам натянут как струна. Без поводка я не выходил с ним за калитку. Уж если он сорвется с места и устремится на кого-нибудь, его не остановишь. Но бросался он не на всех. Подбежит, обнюхает замершего от страха человека и, оглянувшись на меня, потрусит дальше.
На деревенских собак он производил ошеломляющее впечатление. Их можно понять: ничего подобного ни одна из них со дня своего рождения не видела. Когда я выходил с Варденом на улицу, встречная собака поджимала хвост и с позорным жалобным визгом устремлялась в первую попавшуюся подворотню. И уже оттуда разражалась истерическим лаем. Одна лохматая собачонка, я даже не знаю, чья она, издали увидев Вардена, остановилась как вкопанная и стала смотреть на него. На собачьей морде сменилось несколько самых различных выражений: острое любопытство, потом сильное беспокойство и наконец панический ужас. Собачонка всхлипнула, шерсть на спине встала торчком, зачем-то поднялась на задние лапы, затрясла головой и опрометью бросилась прочь, налетев на ольху, стоявшую на обочине.