Как это называется, никто сказать не хотел. Все понимали, что история вышла некрасивая, и молчали. Безмолвствовал и недовольный Глеб Силыч. Он только плечами пожал и отвернулся, как бы показав, что не желает больше вмешиваться. Бедная Ксана, побледнев, беспомощно оборачивалась то к Артему Ивановичу, то к учительнице, то к ребятам. — Да, тяжелая картина в доме у Мартына… — начал Незабудный и только крякнул, замолчав.
В зале уже топали ногами, били в ладоши, требуя начала торжества.
— Как же быть? — раздался вдруг звонкий, непривычно высокий от волнения и готовый вот-вот сорваться в рыдания голосок Ксаны. — Это, значит, вы думали так всех нас обмануть? И меня, Грачик?
— Ксана, я готов… — начал было Сеня. Но она прервала его:
— Замолчи лучше. Любишь везде говорить о чести, совести, а сам! Как тебе не стыдно только. Ведь ты нас всех… А говорил!.. Я с тобой теперь никогда в жизни больше дружить и водиться не буду! — и, чтобы скрыть слезы, повернулась к нему спиной.
— Не расстраивайся, не расстраивайся, Ксаночка, — сказала Елизавета Порфирьевна. — Сейчас мы подумаем, как быть.
— Как быть? — еле слышно проговорил Сеня. — «Не слыть, а быть». Вот как Ирина Николаевна нас, пионеров, учила. Надо все прямо сказать. Всю правду.
Ксана кинулась к Ирине Николаевне, схватила ее за руки, припала головой к плечу. Она уже не могла сдержать слезы.
— Нет… не надо!.. Ну, пожалуйста, не надо… не надо отдавать кубок! Лучше еще раз устроить эстафету. Ведь у них тоже было нечестно! Вон Грачик чуть не утонул. Я вас прошу — не надо!
Сердце Сени так и кромсали на части жалость и сознание непоправимости поступка.
— Ну тогда, — объявила Ирина Николаевна, — тогда надо сказать всем. И пусть сами ребята решают. Пусть поступят пионеры так, как им подсказывает их совесть. Идемте.
Елизавета Порфирьевна согласно закивала белой головой. И все пошли к лесенке, которая вела через дверь на эстраду. Позади тяжко ступал Артем Иванович, обхватив одной рукой заветный кубок.
Пьер попридержал чуточку Сеню:
— Слушай, Гргачик… Может быть, мне лучше самому сказать все?
— Я бы на твоем месте, Кондратов, так и сделал. — Но я не могу. Как же это я выйду… и буду смот-ргеть им в глаза… и говоргить…
— А ты закрой глаза, — посоветовал Сеня.
— Но ргебята-то не закргоют. И все меня видеть будут. Вот если бы можно было, чтобы в это вргемя на меня никто не смотргел…
— Стой! А если бы на тебя никто не смотрел, ты бы сказал?
— Пароль-доннер… Честное слово, сказал бы.
— Иди тогда и проси слово. Я тебе отвечаю — никто смотреть не будет. Как только попросишь слова, так я…
Он принялся что-то шептать Пьеру.
Тот, подставив ухо, испуганно косился:
— Вргешь ты…
— Не имею привычки. Иди.
— А ты?
— Сам увидишь. Мне на ребят смотреть, думаешь, не совестно?
Пьер вошел в зал последним и, ни на кого не глядя, занял свое место в президиуме.
Так как все считали его героем эстафеты, решившим ее результат, когда, казалось, уже дело было проиграно, снова вспыхнули аплодисменты, которые только стихли после овации, устроенной в честь Артема Ивановича Не-забудного.
Кубок был установлен на большой тумбе у края сцены, слева, у самого портала. Занавес, подобранный в красивые складки, как бы задрапировал тумбу. И все выглядело очень празднично.
— Ну, Пьерка, начинай, говори, а то поздно будет, — шепнул соседу из-за занавески Сеня. Он исчез, но через минуту появился снова, шепча: — Ну чего же ты?.. Говори…
Но тот в ответ только головой замотал, с ужасом оглянувшись на Сеню.
В это время фотокорреспондент из районной газеты уже нацелился своим аппаратом на кубок, вскочил на стул, потеснив ребят в первом ряду. И один из мальчиков, с гордостью вызвавшись в этот день быть его помощником, подключил к штепселю тысячесвечовую лампу. Крак!.. Где-то раздался легкий щелчок, и все погрузилось в полную темноту. Должно быть, старые пробки не выдержали.
И в полной темноте, в которую погрузился зашторенный зал, раздался голос Пьера:
— Ргебята, погодите! Я сейчас все скажу. Это я, Пьерг Кондргатов. Пргавда, ргебята, надо возвргатить кубок…
Зал в темноте грозно закричал, зашумел, но потом пронеслось:
— Тесс!..
— Да… надо отдать… Потому что было неспргаведли-во, непргавильно… За меня и за Шибенцрва Ргему кон-тргольную написал Гргачик. И по математике он ргешил нам…
Так было темно и тихо в зале, что казалось, будто все ушли из него и закрыли плотно за собой двери и живой души вокруг не осталось. И вдруг разом все закричали, затопали, загремели скамьями.
— Переиграть! — гремела тьма в зале.
— Несправедливо отдавать!
— Неправильно!
— Переиграть!..
Где-то уже загремели спичечные коробки и даже чиркнули там и здесь огоньки, чиркнули и разом погасли. Были-таки у некоторых про запас спички, но каждый боялся, что его еще, чего доброго, заподозрят в курении.
Послышался топот, скрип дверей, кто-то выбежал в темный коридор. Где-то с грохотом повалили стул, послышались голоса снаружи из коридора. Оттуда блеснул луч карманного фонарика, и вдруг все залил яркий, а после темноты нестерпимо слепящий свет. Пробки исправили.
Но пораженный зал словно онемел сначала. А потом все вдруг заполнилось тревожным, круто нарастающим гулом. Все смотрели в левую сторону сцены. Некоторые испуганно моргали и жмурились и снова открывали гла-уа, словно не верили тому, что видят.
Все вглядывались в тумбочку, на которой только что стоял кубок у края сцены. Кубка там не было.
Глава VIII
Новый след старой тайны
Он так и исчез таинственно и бесследно, этот кубок… Осмотрели все помещения, лазили на чердак, открывали дверцы кладовок, заглядывали в топки печек-голландок, но все поиски были безуспешны: кубок пропал самым непостижимым образом. Праздник был сорван, и все оставалось огорчительным и донельзя загадочным. Недоумевали гости, руками разводили учителя и школь-ники-тулубеевцы. Кто-то из ребят сказал Ирине Николаевне, что слышал странный всплеск за шторами окна, к которому примыкала сцена как раз той стороной, где возле занавеса у самого края стояла тумбочка с кубком. Другие уверяли, что до них как будто донесся звук лодочных уключин за дамбой. Третьи твердили, что кто-то, когда было темно, топал по чердачной лестнице через кухню. Словом, слухи и сведения, одни противоречивее других, ходили по школе из класса в класс, из дортуара в дортуар, где в этот вечер никто не спал до поздней ночи. Но следов кубка не было.
А когда все наконец понемножку угомонились, к Ирине Николаевне, уже укладывавшейся спать в учительской, постучался семиклассник Витя Халилеев — он был лучшим электротехником в школе и первым бросился чинить пробки, когда погас свет.
— Ирина Николаевна, странное дело, пробка-то ведь не перегорела. Ее просто кто-то нарочно вывернул. А я как посветил фонарем — так и вижу…
Все запуталось еще больше.
Тогда же после исчезновения кубка, когда гости из соседней школы садились на свои лодки, тулубеевцы украдкой успели заглянуть им под скамьи, но кубка не было и в лодках соседей. Да и зачем было им пускаться на такое, когда им открывалась возможность увезти к себе кубок по всем правилам. Не мог же унести кубок обратно сам Артем Иванович. Никто, разумеется, не посмел предложить ему раскрыть чемодан, в котором он привозил кубок. А сидел он на сцене с краю, неподалеку от тумбочки. Если бы он захотел… Но зачем человеку, который только что принес учрежденный им кубок, красть его? И на другой день не могла успокоиться, все еще бурлила школа. По всем классам и дортуарам шу-гаукались, переговаривались. Все были подавлены, все терялись в догадках. Многие склонялись к тому, что это тот же проклятый Махан, которому крепко попало после истории с Сениной байдаркой, подплыл тихонько в темноте к дамбе, на которую выходило окно зала возле сцены, и, когда погас свет, через то же окно похитил кубок. Собирались уже сообщить в уголовный розыск и вызвать собаку-ищейку. Но вряд ли бы она смогла что-нибудь учуять: десятки рук уже касались тумбы, открывали окно, десятки ног наследили на сцене…
…Пьерка терзался. Он не находил себе покоя. Бедняга считал, и не без основания, что он главный виновник всей этой неприятной кутерьмы. Он видел, как огорчен и так сдававший с каждым днем дед: он ведь теперь утратил непонятным образом и второй кубок… Пьеру было нестерпимо стыдно, что он обманул ребят: и Ксану, и других, которые ему так сердечно и радушно доверяли. Ему так хотелось вернуть уважение товарищей и деда, который, наверное, теперь тоже в душе презирал его! Надо было предпринять что-то решительное и сделать какое-то большое, для всех важное дело. И тут Пьер снова и снова возвращался к мысли о зарытых фашистами драгоценностях, о секрете деда, который скрывался там, на дне тайника, неведомого, но, как он знал, расположенного где-то здесь, поблизости. Он решил, что напишет по тому адресу, который его заставили выучить наизусть в Париже. Напишет, и пусть они сообщат место. А он, конечно, ничего не говоря деду, разыщет эти сокровища и сделает все так, чтобы связанная с ними темная тайна больше не мучила деда. Если надо, он уничтожит эту тайну. Ладно, пусть половину берут те, которые укажут ему место тайника. Ведь об этом никто не будет знать. Зато вторую половину он отдаст школе. У него все было продумано.
Почту в школу привозил теперь на лодке старый почтарь Александр Устинович Гаврилюк. В старое время он ходил пешком. Потом получил в премию велосипед. А теперь ему выдали подвесной моторчик. И лодка его, весело тарахтя, подлетала под окна школы. И Гаврилюк, опираясь одной рукой на рукоятку руля, кричал: «Эй, островные, принимай почту! «Пионер» пришел! «Пионерская правда»! «Мурзилка» кому, по малости лет!» Кто не знал в Сухоярке Гаврилюка! Сколько похоронных, сколько повесток разнес он! Как часто приход его предвещал горькие слезы! А иной раз его тут же оставляли выпить на радостях. Ему Пьер и решил вручить для отправки заказное авиаписьмо. Вот что было написано в нем:
— было написано по-французски Пьером на том листке, который был вложен в тщательно заклеенный конверт, помеченный надписью «Авиа». —
В школу имени Тулубея приходило много писем из-за границы. Когда Незабудный раскрыл тайну храброго партизана Богритули и в Генуе узнали, что на кладбище Стальено похоронен Григорий Богданович Тулубей, стали приходить письма из Италии. И ничего не было бы странного в том, что сравнительно еще недавно вернувшийся из-за границы школьник Пьер Кондратов кому-то посылает письмо в Париж.
Но, когда моторчик Гаврилюка уже тарахтел под окнами школы, Пьерка вдруг, как никогда, почувствовал, что совершает, может быть, совсем скверный поступок, решившись напомнить о себе и об этом проклятом, но манящем тайнике тем двоим из мира враждебного, зловещего, отвратительного. О нем хотелось навсегда забыть после того, как все это осталось где-то позади в пространстве и времени. Позволительно ли было снова, на свой страх и риск, хотя бы вот так связаться с тем миром, впустить его опять в свою жизнь, в которой теперь властвовал строгий, но добрый и ясный порядок, много обещающий в будущем. В то же время Пьеру так хотелось, так нужно было сейчас отличиться. Он был парень слабохарактерный, но чрезвычайно честолюбивый. А ради славы порой даже слабые люди готовы идти на самые рискованные поступки.
И все же он не вручил письма почтарю Гаврияюку. Долго потом, оставшись один в дортуаре, смотрел он из окна, как медленно кружились на воде клочки разорванного письма и ветер с берега угонял их все дальше и дальше.
Между тем оставались уже последние дни жизни старого школьного дома. Через несколько дней предстояло навсегда оставить здание, обреченное на снос. Для Пьера это был новый, недавно лишь обретенный им кров. Для всех других школьное здание давно стало чем-то вроде части и продолжения родного дома. Все вспоминали теперь, как пришли сюда в первый раз, держась за подолы матерей или несвычные руки отцов. Вспоминали, что Елизавета Порфирьевна была тогда еще не очень старой и волосы у нее были рыжеватые, веселые, с золотым отливом, не то что теперь, словно скирда, засыпанная ранним снегом. И сколько разных отметинок хранили давно не ремонтированные стены класса! Тут были начертаны имена, говорившие иной раз не столько о славе, сколько о чрезмерной привязанности к классу, в котором расписавшиеся проводили не один год… Здесь были кляксы и сердечки со стрелами и вензелями, и потайные записи, заменившие шпаргалки во время письменных. И следы чьей-то вражды: «На перемене будешь бит, станешь знать тогда», «Сам держись за землю, а то упадешь»…
Заметы долгой жизни хранили стены школы. У нее была своя сложная судьба.
В дни войны здесь был штаб гитлеровцев. Иногда вдруг проступали сквозь полуслезший слой клеевой краски какие-то немецкие надписи, которые сердито выскребывались ребятами. А в ином углу когтистая свастика или носатый орел выклевывались из-под облупившихся обоев.
А после того как выгнали гитлеровцев, тут размещался штаб одной из дивизий, освободившей весь район от врагов.
И вот теперь все это должно было уйти под воду или быть снесено. Вода продолжала прибывать. Правда, уже не так стремительно, как в первые дни заполнения водохранилища, но все-таки она продолжала подниматься неукоснительно. Это было заметно и во водомерным рейкам, все больше отдалявшимся от берега, и по тому, как уходила в воду дамба, которой была обнесена школа. Заливало улочку за улочкой в снесенных кварталах. И это тоже очень тревожило Пьера. Вдруг тайник скрывается где-нибудь в том районе Сухоярки, который еще будет затоплен. То, что сокровища не были зарыты в районе Собачеевки, ныне уже ушедшей глубоко на дно, было ясно: при сносе домов, при рытье котлованов они были бы уже обнаружены. Но сейчас Пьерка старался уже не думать обо всем этом.
…Славку Махана, когда он отправился промышлять разными неблаговидными способами возле кино «Прогресс», остановил какой-то тип в синем комбинезоне, которые обычно носят монтажники на стройке. Что-то очень недоброе, сразу напомнившее о каких-то опасных знакомствах, разглядел в нем Махан. А тип подошел сбоку, легонько толкнул Махана локтем в бок и, глядя в сторону, произнес:
— Здорово, Маханок! Сколько лет в обед, как мы с тобой не видались.
Махан настороженно молчал, разглядывая типа. Тот приблизился к Махану и, как бы подставив ему свою щеку, слегка склонившись набок, вдруг стал очень ловко двигать одним ухом. Ухо подрагивало, ходило из стороны в сторону и сверху вниз, мелко дрожало.
— Вертоухий? — подавленно ахнул Махан.
— Цыма! Тишина. Если помнишь — забудь. С тем завязано.
— Тебе еще срок не вышел? — шепотом спросил Махан, узнав уже теперь окончательно человека, с которым он не столь давно сам чуть не угодил в очень далекие места. — Что, винта, нарезал?
— Амнистия, — скромно ответил тип, отводя Махана в сторону. — Подчистую, не сомневайся. И вообще ты это оставь. С тем давно завязано. А есть новый разговор.
— Нет, это уж мимо, — сказал Махан.
— Это как понять? Гляди, я мимо не бью.
— Я давно с этим всем кончил, — попробовал возразить Махан, впрочем, не очень уж уверенно.
— Ты мне эту психику не разводи, — проговорил тот в самое ухо Махану. — Я тебя в закон брал, я тебя при-ияд, только я и. могу тебя вчистую отпустить. А стукнуть вздумаешь кому, так за тобой, знай, по двум статьям должок числится. Если все приплюсовать, годков на восемь верных набежит. Давай, если тебе молодой жизни не жалко. Сам я мараться не буду с тобой, суд решит праведный.
Махан молчал. Только глаза у него бегали по сторонам, словно искали лазейку, через которую можно удрать.
— Брось оглядываться, не убежишь. И довольно из себя девочку строить. Я тебе дело предлагаю. Имеется одна работка ударная. От тебя мне многого не потребуется. А будешь в деле. Ясно?