Иди полным ветром - Давыдов Юрий Владимирович 11 стр.


А подвахтенные уже выбираются из кубрика. Дробно стучат сапоги. Лица спросонок хмурые. Однако свежие. Свежее, пожалуй, нежели в Кронштадте год назад. Кого ни возьми – и рулевого, и марсовых, и служителей первой и второй статьи, – всех хоть сейчас на смотр. Вот только с Егором Мочаичевым беда. Ударило беднягу еще в Рио-де-Жанейро вымбовкой в живот, а он скрыл, работал ровней со всеми. И лежит теперь в корчах. Должно быть, не жилец. Надо б навестить парня после вахты…

Два месяца шел «Кроткий» от берегов Нукагивы к берегам Камчатки. И вот Петропавловский рейд. И небо в облаках, пышных, белых, взбитых, как большие подушки. Июнь, тишина.

За бортом «Кроткого» на деревянных скамеечках-беседках сидели, словно дятлы, матросы; лопаточками-шпателями сшибали они с корпуса старую краску: корабль требовалось выкрасить заново.

Негромко стучат лопаточки-шпатели, перекликаются матросы за бортом, поскрипывают блоки. А в нескольких кабельтовых – город. В городе пыль, тишина, скука. Смиренный Петропавловск-городок, какие страшные вести обрушил ты на Матюшкина!..

Запершись в каюте, Федор пил водку. Пил, не пьянея, не обретая забвения, а только чувствуя, как голова наливается тяжелой чугунной мутью.

Где ж ты был, Федор, в тот декабрьский день, когда друзья твои вышли на Сенатскую площадь? О чем думал в тот сумеречный час, когда пушки стреляли картечью по друзьям твоим, по солдатам Московского полка, по матросам Гвардейского экипажа?

В декабрьский день 1825 года «Кроткий» покидал Рио-де-Жанейро. В Питере была зима, студеный ветер нес ледяную крупу; в Бразилии полыхало лето, влажный ветер нес аромат кофе. Нет, не думал Федор, не гадал, что там, в России, умер император Александр и Тайное общество подняло восстание. Не думал, не гадал, что восставших разгромили. И, глядя, как истаивают бразильские горы, не знал, что в Петербурге, на Сенатской площади, полицейские подбирают трупы, волокут к темным прорубям на Неве…

Страшные вести обрушил Петропавловск на лейтенанта Матюшкина. Что-то надломилось в душе его и погасло. В Петропавловской церквушке, в той, где некогда венчалась Ксения, команда «Кроткого» была на молебне во здравие и благополучие нового государя императора всероссийского Николая Павловича. И Федор, окаменев, с отсутствующим выражением на обветренном лице, с выгоревшими до рыжины бровями, отстоял службу, а потом присягал, как и все, Николаю I.

А теперь сидел он, запершись в каюте, и пил водку. Где нескладный, милый Кюхля? Где Ваня Пущин? Где пылкая ватага мичманов-гвардейцев? Что с Рылеевым?

Ни слова об этом в единственном письме, полученном Федором в Петропавловске. Ни слова об этом в письме Мишки Яковлева, лицейского «старосты». Да ведь и не могло в нем быть никаких известий: письмо помечено десятым декабря двадцать пятого года. За четыре дня до «злодейского возмущения» повезли почтари послание Яковлева.

Со слов Яковлева узнал Федор, что Пушкина выслали из Одессы в глушь Псковщины, что опала продолжается и что Пушкин ознаменовал 19 октября – годовщину лицейскую – таким поэтическим творением, каких не знала русская словесность. И Яковлев – низкий ему за это поклон – посылал «Пустыннику Федору» чудные эти стихи.

Печален я: со мною друга нет,

С кем долгую запил бы я разлуку,

Кому бы мог пожать от сердца руку

И пожелать веселых много лет.

«Веселых лет»?.. Не будет ни у тебя, Александр, ни у меня…

Чей глас умолк на братской перекличке?

Кто не пришел? Кого меж нами нет?

«Кто не пришел»? И больше не придет…

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,

Чужих небес любовник беспокойный?

Иль снова ты проходишь тропик знойный

И вечный лед полунощных морей?

Счастливый путь! С лицейского порога

Ты на корабль перешагнул шутя,

И с той поры в морях твоя дорога,

О волн и бурь любимое дитя!

Спасибо, Пушкин…

Ты сохранил в блуждающей судьбе

Прекрасных лет первоначальны нравы:

Лицейский шум, лицейские забавы

Средь бурных волн мечталися тебе;

Ты простирал из-за моря нам руку,

Ты нас одних в младой душе носил

И повторял: на долгую разлуку

Нас тайный рок, быть может, осудил!

«На долгую разлуку нас тайный рок, быть может, осудил…» Пушкин помнил эпиграф к его, Федора, дневнику, к тому дневнику, который он писал по совету и настоянию Пушкина: «Судьба на вечную разлуку, быть может, съединила нас».

Часть третья

Борись за свободу, где можешь…

1

– Они были в мундирах, при орденах, при саблях… Бестужев и Торсон шли первыми. Потом Антоша Арбузов… Ты знаешь всех: Вишневский, Дивов, Беляевы-братья… Да-да, ты всех знаешь, Федор.

«Кроткий» только что пришел на Малый кронштадтский рейд; на корабль приехали знакомые моряки: поздравить со счастливым окончанием двухлетнего кругосветного похода. Эразм Стогов, лейтенант, товарищ Федора по кронштадтскому береговому житью, явился к Матюшкину. Эразм захватил рейнвейна, но бутылка осталась непочатой. Стогов рассказывал, как свершилась гражданская казнь над друзьями, над теми из моряков, кто принял участие «в злодейском происшествии 14 декабря».

В тот июльский день – солнце и дождик – на кронверке Петропавловской крепости повесили Рылеева, Пестеля, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Каховского. А моряков-декабристов привезли из крепости на эскадру – «для поучения флота». Привезли на фрегат «Князь Владимир». И подняли на фрегате черный флаг. Арестантов окружило каре. Адмирал фон Моллер аккуратно читал приговор: «Каторжные работы навечно… Каторжные работы навечно… Двадцать лет каторжных работ… Двадцать лет каторжных работ…» Бог весть, кто первым бросился обнимать осужденных, каре смешалось, матросы плакали… Потом осужденные братья спустились в тюремную баржу, пароходик потащил баржи в Питер, в крепость… Теперь-то уже все на каторге, в рудниках Сибири.

– А вы? Что же вы?

– Мы?.. Ничего, – пробормотал Стогов.

– Ничего… – повторил Федор.

2

Давно уж осознал Федор, что произошло на Сенатской площади. И все-таки надеялся: государь не озаглавит царствование виселицами. С этой надеждой прошел Тихим, Индийским, Атлантическим. Не покидала она ни на Филиппинах, где «Кроткий» чинили, ни в штилевом безмолвии Зондского пролива, ни у базальтовых скал острова Святой Елены, последней обители Наполеона Бонапарта.

Правда, потом, говоря по совести, иное теснило сердце. Каждая миля приближала к Портсмуту. «Ксения, Ксения, Ксения… Должно быть, – думал он, – фрегат «Блоссом», тот, что заходил в Петропавловск, доставил уже в Англию не только англичан, подобранных близ Нукагивы, но и известие о гибели капитана Кокрена».

В Портсмуте, в домике из красного кирпича, что был рядом с отелем «Джордж», Федор нашел Кокрена-старшего.

– Миссис Кокрен? – переспросил старик, отирая слезящиеся глаза. – Она уехала.

– Куда? – вскрикнул Федор.

Старик вздрогнул.

– Куда? – тихо повторил Федор.

Старик понял: так не спрашивают из простого любопытства. «Вот этот, – подумал он, глядя на статного темноглазого лейтенанта, – этот будет счастлив». Старик процедил:

– В Кронштадт, к благодетелям. – И прибавил резко: – Прощайте!

А нынче – кронштадтский рейд, иссеченный сентябрьским дождем. Смутно виден Кронштадт – церковь Богоявления, дома, казармы. И среди тех домов – дом командира кронштадтского порта Петра Ивановича Рикорда…

– Эге-ге-гей! – кричит боцман.

– Дава-а-ай! – доносится из трюма.

Топот на палубе, началась разгрузка. «Кроткий» привез из Русской Америки, с острова Ситхи, шкурки морского котика.

Офицеры – и Врангель, и Лавров, и мичман Нольке – не раз уже ездили в Кронштадт. А Федор соберется – и стоп. Что-то мешает ему. Стыдно быть счастливым. Эх, Эразм, лучше бы ты повременил со своим рассказом…

Приняли чиновники заморские грузы, на судне паруса отвязали, реи спустили. И корабль утратил свой гордый облик. Портовые баркасы поволокли его в док. «Кроткий» брел покорно, как матрос-ветеран в божедомку.

При входе в гавань лейтенант Лавров скомандовал:

– Флаг долой!

Барабанщики ударили «поход». Матросы и офицеры обнажили головы. Флаг, прощально всплескивая, медленно полз вниз.

Дождь перестал, закатное солнце пробилось сквозь тучи, тишина воцарилась в Кронштадте.

Разбрызгивая грязь, прошла рота моряков 19-го экипажа. Рота шла хорошо, лицо у молоденького мичмана было самозабвенное. Прогремела коляска, какой-то обрюзглый бородач, развалясь на сиденье, клевал носом. И опять тишина. Только пощелкивают, срываясь с крыш, дождевые капли.

Федор пошел сперва быстро, но чем ближе был к цели, тем шаги его делались медленнее, неувереннее. «Послушай, – сердито приструнил он себя, – это уж ни к черту. Ну-ка, прибавь рыси!»

Но рыси не прибавилось. Куда там! Хоть беги без оглядки. Он даже подыскал оправдание: нельзя, мол, прямо с палубы – и «честь имею», и все такое прочее… И тут вдруг изумленный, радостный, негромкий оклик:

– Федор Федорович? Вы?.. – Закатное солнце светило ей в лицо. Она щурилась, растерянно улыбаясь, чуть склонив голову. – Вы? – повторила Ксения, защищаясь ладонью от солнца.

Он шагнул к ней, схватил руку, прильнул к перчатке. Они вошли в дом. В прихожей показалась Людмила Ивановна Рикорд.

– Вот так и отпускай тебя, душа моя, – певуче и добродушно сказала Людмила Ивановна, не глядя, однако, на Ксению, а всматриваясь в Матюшкина.

Федор представился.

– Погодите, погодите, – сказала она, вводя Федора в гостиную. – Нет, батюшка, не помню, не обессудьте старуху.

Федор вдруг заговорил бойко, сам на себя удивляясь и радуясь. Он говорил, что вспомнить Людмиле Ивановне, пожалуй, и невозможно, потому что виделись они недолго, да и то, почитай, вот уж лет десять назад тому, что он гостил у них вместе с офицерами «Камчатки», когда они пришли в Петропавловск… И Федор принялся описывать, как он, тогда волонтер, командовал перевозкой фортепьяно с корабля в дом Петра Ивановича.

– А! – Людмила Ивановна рассмеялась. – Вы, батюшка, совсем-совсем зелены были.

Матюшкин развел руками: дескать, был, а нынче – вот глядите – старикан.

– Ну-ну… – Людмила Ивановна погрозила ему пальцем. – В морях, говорят, молодеют. А вы что же, нынче только явились? Вы уж, сделайте милость, обождите Петра Ивановича. Он скоро пожалует и так вас умучит расспросами, что и дух перевести не даст… Извините, я пойду распоряжусь. Вы у нас ужинаете, надеюсь? – И она удалилась, шурша длинным платьем.

Федор онемел. Ксения сидела в кресле и серьезно, прямо, вопрошающе смотрела ему в лицо синими влажными глазами. На ней было черное платье, на левой руке желтело вдовье колечко.

Никогда потом Федор не мог понять, что с ним произошло в ту минуту, когда они сидели вот так, друг против друга, никогда он не мог понять, какая сила подняла его с места и перенесла к Оксиньке. Да, он подошел и произнес с отчаянной решимостью:

– Ксения Ивановна, я люблю вас.

3

Матюшкин зажил у лейтенанта Стогова по-холостяцки, по-приятельски. Каждый вечер тащил он Эразма в дом Петра Ивановича, уверяя, что Рикорд ему уж очень по душе пришелся. Стогов ухмылялся и послушно сопровождал Федора. А однажды вскользь заметил, что такая уж у него, видно, планида – быть шафером. Федор и рассердился, и обрадовался, и задумался. Ему и в самом деле пора бы уж сделать предложение. В согласии Ксении сомнений нет. Он беден? Это так. Но ведь с милым и в шалаше рай. Только где он, шалаш? Каюта корабельная – вот где. А разве мало в Кронштадте женатых моряков, над которыми он прежде столь глупо посмеивался? Не мало. Так за чем остановка?

Он и сам не знал, что его удерживает. Она подсказала, что нужно делать. «У вас матушка в Москве?» – «В Москве». – «Вы не видели ее…» – «Три года с лишним». – «И вам не совестно?» – «Совестно». И впрямь совестно. Но уехал он не только по этой причине. Уехал, чтобы решиться.

В Петербурге Матюшкин задержался дня на два в обычном своем петербургском пристанище – в гостинице Демута, на набережной Мойки, большой, старой, пропахшей нюхательным табаком и пылью.

Слуга нес его чемодан полутемным коридором. Из сумрака внезапно появился Пушкин: с резкими морщинами, заросший бакенбардами. У Федора дрогнул подбородок. Пушкин обнял Федора с коротким, похожим на всхлип выдохом и, не отпуская его руки, стремительно повлек к себе.

Комната Пушкина выходила окнами во двор. На дворе было мерзко, шел дождь, и в комнате тоже была холодная сиротливая полутьма.

Пушкин не спрашивал Федора, что он, как он. Пушкин прислонился спиной к голландской печке и сказал:

– Я видел Вилю.

Матюшкин знал, что Кюхельбекер после восстания на Сенатской площади бежал, скрывался, но вскоре был пойман. И вдруг: «Я видел Вилю». Федор сел, пристально вглядываясь в Александра. У Пушкина было желтое, как после тяжкой болезни, лицо.

– Когда? – едва слышно спросил Федор.

– Намедни. Я возвращался из деревни и дожидался лошадей в Залазах. Слышу бубенцы: тройки, фельдъегерь, арестанты. Я вышел взглянуть и… – Пушкин сложил руки крест-накрест, сунул ладони под мышки, словно его зазнобило. – И увидел Вилю. Он был во фризовой шинели, с черной бородою, исхудалый, бледный…– Пушкин откинул голову, прислонил затылок к изразцам и продолжал быстро, лихорадочно: – Мы бросились в объятия, жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательствами. Виле сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали…

Он зябко передернул плечами. Из глаз Федора потекли слезы. «Какая гиль, – подумал, злобясь на себя,– все эти мои заботы, колебания!..» Он обнял Пушкина, бережно усадил на диван, и они долго сидели рядом, прижавшись плечом друг к другу.

Что было делать в этой Северной Пальмире?

У Синего моста не шумел рылеевский «клоб». В доме Пущиных, на Мойке, не ждали больше милого Жанно. На Екатерингофском проспекте в казарме Гвардейского экипажа смолкли голоса вольнолюбцев. А на Галерной? Головнин отводил глаза, разговор у них с Федором не клеился.

Нечего ему было делать в этом Санкт-Петербурге…

4

Ямские лошадки звякали колокольцами на Московском тракте. Мокрые вороны каркали с голых деревьев.

Сосновые поленья трещали пороховым треском. Пахло шафраном. Портрет круглолицего, чуть курносого надворного советника, покойного батюшки. А рядом – маменькин. Сколько ей тут? Двадцать два, должно быть. Как ныне Ксении… Годы изживает в одиночестве. Много ль радости от сына? Навигатор, скиталец морей… Ну а какое ждет тебя море? В третий раз не угодишь в дальний вояж. Вот у Врангеля все по ранжиру: получил капитана первого ранга, женился в Ревеле на баронессе Россильон… Прехорошенькая, говорят… Отпросился на службу в Российско-Американскую компанию, укатил с молодой за океан, на остров Ситху. Отслужит пять годков да и воротится в любезную Эстляндию с немалой деньгой. А ты, братец, на лейтенантском коште еще насидишься. И добро бы при настоящем деле, а то ведь экипаж, фрунт, смотры. Тьфу, пропасть!..

Нет друзей. Обитал некогда у Чистых прудов Миша Яковлев – перебрался в Питер, повышаясь в чинах, согласно табели о рангах.

Назад Дальше