Князь находился в Кастро Джованни, на своей вилле, когда ему подали послание Бруно; пробежав его, он спросил, не ждет ли кто-нибудь ответа. Когда выяснилось, что человек этот ушел, он положил письмо в карман с таким хладнокровием, словно то была обыкновенная записка.
Настала ночь, назначенная в письме Бруно; указанное им место находилось на южном склоне Этны возле одного из тех многочисленных потухших вулканов, что обязаны своей однодневной вспышкой вечно горящему пламени, которое, вырвавшись из земных недр, уничтожало целые города. Вулкан именовался Монтебальдо (каждая из грозных вершин Этны получала особое название при своем возникновении из земли). В десяти минутах пути от подножия горы стояло огромное одинокое дерево, называвшееся Каштаном Ста Коней, так как возле его стволов, под сенью его листвы, имевшей в окружности сто семьдесят восемь футов и подобной целому лесу, могли найти приют сто всадников вместе с конями. У корней этого дерева Паскуале и велел спрятать затребованные им деньги. Он вышел часов в одиннадцать из Ченторби и около полуночи заметил при свете луны гигантское дерево и устроенный между его стволами сарайчик для хранения богатого урожая собираемых с него каштанов. Чем ближе подходил он, тем яснее рисовалась чья-то тень: казалось, какой-то человек стоит, прислонившись к одному из пяти стволов каштана. Вскоре эта тень приобрела более четкие очертания; бандит остановился и, заряжая карабин, крикнул:
— Кто здесь?
— Человек, черт возьми! — ответил чей-то громкий голос. — Неужели ты полагал, что деньги придут без посторонней помощи?
— Нет, конечно, — продолжал Бруно, — но я никогда бы не подумал, что посланец отважится подождать меня.
— Просто ты не знал князя Эрколе Бутера. Все дело в этом.
— Так это вы, монсиньор? — спросил Бруно, вскидывая карабин на плечо и со шляпой в руке подходя к князю.
— Я самый, бездельник! Я подумал, что бандит может нуждаться в деньгах, как все прочие смертные, и не пожелал отказать в помощи даже бандиту. Но мне взбрело в голову лично привезти ему деньги, чтобы он не подумал, будто я из страха оказываю ему эту услугу.
— Ваше сиятельство достойны своей громкой славы, — сказал Бруно.
— А ты своей славы достоин? — спросил князь.
— Все зависит от того, что вы слышали обо мне, монсиньор, ведь про меня говорят разное.
— Вижу, — продолжал князь, — что сообразительности и отваги тебе не занимать: люблю храбрецов, где бы они ни встречались. Послушай, хочешь сменить свой калабрийский костюм на мундир капитана и повоевать с французами? Обещаю набрать для тебя солдат в моих владениях и купить тебе офицерский чин.
— Спасибо, монсиньор, спасибо, такое предложение мог сделать только настоящий вельможа; но меня удерживает на Сицилии дело кровной мести. А там посмотрим.
— Хорошо, — сказал князь, — ты человек свободный. Но, поверь мне, тебе следовало бы согласиться.
— Не могу, ваше сиятельство.
— В таком случае вот кошелек, что ты у меня просил. Убирайся ко всем чертям вместе с ним и постарайся, чтобы тебя не повесили против двери моего дома.[8]
Бруно взвесил на руке кошелек.
— Кошелек что-то очень тяжел, монсиньор.
— Конечно. Мне не хотелось, чтобы наглец вроде тебя похвалялся, будто он назначил предел щедротам князя Бутера, и вместо двухсот унций, о которых ты просил, я положил в него триста.
— Какую бы сумму вы ни соблаговолили принести, монсиньор, деньги будут вам возвращены сполна.
— Деньги я дарю, а не ссужаю, — возразил князь.
— А я беру их взаймы или краду, милостыни мне не надо, — ответил Бруно. — Возьмите обратно свой кошелек, монсиньор. Лучше я обращусь к князю Вентимилле или к князю Каттолика.
— Будь по-твоему, — сказал князь. — В жизни не видел более привередливого бандита. Бездельник вроде тебя может с ума меня свести, а посему я удаляюсь. Прощай!
— Прощайте, монсиньор, и да хранит вас святая Розалия!
Князь удалился, положив руки в карманы замшевой куртки и насвистывая свой любимый мотив. Бруно неподвижно смотрел ему вслед, и только когда князь скрылся из виду, он, в свою очередь, спустился с горы, тяжело вздохнув.
На следующий день хозяин сожженного постоялого двора получил из рук Али триста унций князя Бутера.
VI
Вскоре после этого Бруно узнал, что из Мессины в Палермо должен выехать фургон с деньгами под охраной четырех жандармов во главе с бригадиром. Это был выкуп за князя Монкада-Патерно, но благодаря хитрости, делавшей честь изобретательности Фердинанда IV, эти деньги должны были увеличить неаполитанский бюджет, а не обогатить казну Казбы. Вот, кстати, эта история в том виде, в каком я услышал ее на месте; поскольку она столь же занятна, сколь и достоверна, будет уместно рассказать ее читателям, к тому же она даст им представление о том, с каким простодушием взимаются подчас налоги на Сицилии.
Мы уже говорили в начале нашего повествования, что князь Монкада-Патерно был взят в плен берберийскими корсарами возле деревни Фугалло на обратном пути с Пантеллерии. Князя отвезли вместе со свитой в Алжир, где он согласился уплатить за себя самого и за своих людей пятьсот тысяч пиастров (2 500 000 французских франков); половина этого выкупа подлежала оплате до его отъезда, а половина после того, как он вернется на Сицилию.
Князь написал своему управляющему, уведомив его о случившемся и потребовав поскорее выслать двести пятьдесят тысяч пиастров — цену его свободы. Так как князь Монкада-Патерно был одним из богатейших вельмож Сицилии, нужные деньги были без труда найдены и срочно посланы в Африку; дей, как истый последователь Пророка, выполнил свое обещание и тут же отпустил князя в обмен на обещание выслать ему в течение года оставшиеся двести пятьдесят тысяч. Князь вернулся на Сицилию; он как раз собирал деньги для последнего взноса, когда в дело вмешался Фердинанд IV, не желавший, чтобы во время войны с Регентством его подданные обогащали врагов Сицилии, и приказал внести означенные двести пятьдесят тысяч пиастров в мессинскую казну. Князь Патерно был одновременно человеком чести и законопослушным подданным: он подчинился приказу своего короля и послушался голоса совести; таким образом, выкуп обошелся ему в семьсот пятьдесят тысяч пиастров, две трети которых были посланы корсару-мусульманину, а треть передана в Мессине в собственные руки князя Карини, доверенного лица корсара-христианина.
Эту сумму вице-король и решил послать в Палермо, резиденцию правительства, под охраной четырех жандармов и одного бригадира; последнему было поручено, кроме того, передать от князя письмо его возлюбленной Джемме с просьбой прибыть к нему в Мессину, поскольку его еще на несколько месяцев удерживали дела государственной важности.
Вечером того дня, когда повозка с ценным грузом должна была проехать неподалеку от Баузо, Бруно отвязал своих четырех корсиканских псов, вышел с ними из деревни, где он был признанным хозяином и повелителем, и засел у дороги между Дивьето и Спадафорой; он ждал там уже около часа, когда послышался стук колес и топот всадников. Он проверил, в порядке ли карабин, убедился, что стилет не застревает в ножнах, свистнул собак, которые тут же прибежали и легли у его ног, и встал посреди дороги. Через несколько минут из-за поворота выехала повозка под охраной жандармов; когда до человека, ожидавшего ее, оставалось шагов пятьдесят, жандармы заметили его и окликнули:
— Кто идет?
— Паскуале Бруно, — ответил бандит.
По особому свистку своего хозяина превосходно выдрессированные псы поняли, что от них требуется, и бросились навстречу маленькому отряду.
При имени Паскуале Бруно четыре жандарма обратились в бегство; собаки, естественно, погнались за ними. Бригадир, оставшись один, выхватил из ножен саблю и направил коня прямо на бандита.
Паскуале приложил карабин к плечу и стал целиться так медленно и хладнокровно, будто стрелял по мишени, ибо он решил выпустить свой заряд лишь тогда, когда всадник окажется от него шагах в десяти, но не успел он положить палец на курок, как лошадь с седоком рухнули на землю. Оказалось, что Али незаметно последовал за Бруно и, увидев, что бригадир собирается напасть на него, по-змеиному подполз к лошади врага и перерезал ей ятаганом коленные сухожилия; всадник, не успев опомниться — так быстро и неожиданно упал его конь, — ударился головой о землю и лишился чувств.
Убедившись, что опасность миновала, Паскуале подошел к бригадиру. Он перенес его с помощью Али в повозку, которую тот за минуту перед этим пытался защищать, и, передав вожжи юному арабу, велел доставить к нему в крепость бригадира и повозку. Сам же он направился к раненой лошади, отстегнул карабин, прикрепленный к седлу, вынул из седельных сумок свернутые трубочкой бумаги, свистнул собак, прибежавших с окровавленными мордами, и отправился вслед за своей богатой добычей.
Войдя во двор своей маленькой крепости, он запер за собой ворота, взвалил на плечи бесчувственное тело бригадира, внес его в комнату и положил на матрас, на котором любил отдыхать не раздеваясь; затем, то ли по рассеянности, то ли по неосторожности, поставил в угол карабин бригадира и вышел из комнаты.
Пять минут спустя бригадир очнулся, осмотрелся, увидел, что находится в совершенно незнакомом месте, и, думая, что это сон, ощупал себя. Тут он почувствовал боль в голове, поднес руку ко лбу и, заметив на ней кровь, понял, что ранен, а затем вспомнил, что был арестован одним-единственным человеком, подло брошен подчиненными и что в ту самую минуту, когда он хотел расправиться с разбойником, лошадь под ним упала как подкошенная. Что было после, он уже не помнил.
Бригадир был храбр; он почувствовал всю тяжесть лежащей на нем ответственности, и сердце его сжалось от стыда и гнева. Внимательно оглядев комнату, он попытался уяснить себе, где находится, но все окружающее было ему незнакомо. Он встал, подошел к окну и увидел, что оно выходит в поле. Тогда перед ним блеснул луч надежды: он решил вылезти из окна, сбегать за подмогой и расквитаться с бандитом. Он уже отворил окно, чтобы выполнить свое намерение, но, осмотрев в последний раз комнату, заметил свой карабин, стоявший неподалеку от изголовья покинутого им ложа; при виде оружия он почувствовал, как у него в груди бешено заколотилось сердце, ибо мысль о побеге сменилась другой властной мыслью. Он посмотрел, не подглядывает ли за ним кто-нибудь, и, убедившись, что никто его не видит и не может увидеть, поспешно схватил карабин, посчитав его средством спасения, правда рискованным, но позволяющим ему немедленно отомстить бандиту, затем поспешно взвел курок, убедился, что порох на полку насыпан, проверил шомполом, заряжен ли карабин, поставил его на прежнее место и снова лег, притворившись, будто еще не приходил в себя. Едва он проделал все это, как вернулся Бруно.
В руке он держал горящую еловую ветвь; бросив ее в очаг, где тут же запылали сложенные там дрова, он открыл стенной шкаф, достал две тарелки, два стакана, две фьяски вина и жареную баранью ножку, поставил все это на стол и, видимо, решил подождать, пока бригадир очнется, чтобы пригласить его на эту импровизированную трапезу.
Вот как выглядело помещение, где развернутся дальнейшие события: это была вытянутая комната, с окном в одном конце, с дверью в другом и камином между ними. Бригадир (он теперь служит жандармским капитаном в Мессине и передал нам все эти подробности) лежал неподалеку от окна; Бруно стоял перед камином, обратив невидящий взгляд на дверь, и, казалось, глубоко ушел в свои мысли.
Настала минута, которую ждал бригадир, решительная минута, когда предстояло все поставить на карту, рискнуть головой, жизнью. Бригадир приподнялся, оперся на левую руку и медленно протянул правую к карабину; не спуская глаз с Бруно, он взял оружие между спусковой скобой и прикладом, после чего застыл на мгновение, не решаясь пошевелиться, испуганный ударами собственного сердца, которые бандит вполне мог услышать, если бы он не витал в мыслях где-то очень далеко; наконец, сообразив, что он, можно сказать, сам готов себя выдать, бригадир постарался успокоиться, приподнялся, бросил последний взгляд на окно — единственный путь к отступлению, — приставил карабин к плечу, тщательно прицелился, сознавая, что жизнь его зависит от этого выстрела, и спустил курок.
Бруно спокойно нагнулся, поднял что-то у своих ног, разглядел этот предмет на свету и повернулся лицом к бригадиру, потерявшему дар речи от изумления.
— Приятель, — сказал он ему, — когда вы вздумаете стрелять в меня, берите серебряные пули. Видите ли, все другие непременно сплющатся, как сплющилась вот эта. Впрочем, я рад, что вы очнулись. Я проголодался, и сейчас мы с вами поужинаем.
Бригадир застыл на месте, волосы стояли у него дыбом, лоб был в поту. В ту же минуту дверь открылась и Али с ятаганом в руке ворвался в комнату.
— Все в порядке, мальчик, все в порядке, — сказал ему Бруно по-франкски, — бригадир разрядил свой карабин, только и всего. Ступай спать и не тревожься за меня.
Али вышел, нечего не ответив, и растянулся перед входной дверью на служившей ему постелью шкуре леопарда.
— Ну, а вы? Не слышали, что я вам сказал? — продолжал Бруно, обращаясь к бригадиру и наливая вино в оба стакана.
— Разумеется, слышал, — проговорил бригадир, вставая, — и, раз я не сумел вас убить, я выпью с вами, будь вы самим чертом.
С этими словами он решительно подошел к столу, взял стакан, чокнулся с Бруно и залпом выпил вино.
— Как вас зовут? — спросил Бруно.
— Паоло Томмази, жандармский бригадир, к вашим услугам.
— Так вот что, Паоло Томмази, — продолжал Паскуале, кладя руку ему на плечо, — вы храбрый малый, и я хочу кое-что пообещать вам.
— Что именно?
— Дать заработать вам одному три тысячи дукатов, обещанных за мою голову.
— Недурная мысль, — отозвался бригадир.
— Да, но надо ее зрело обдумать, — ответил Бруно. — А пока что — ведь жить мне еще не надоело — давайте-ка сядем к столу и поужинаем. О серьезных делах поговорим после.
— Можно мне перекреститься перед ужином? — спросил Томмази.
— Разумеется, — ответил Бруно.
— Дело в том… я боюсь, как бы крестное знамение вас не обеспокоило. Всякое бывает.
— Что вы? Нисколько.
Бригадир перекрестился, сел за стол и взялся за баранью ножку с аппетитом человека, чья совесть вполне чиста, ибо, несмотря на сложную обстановку, он сделал все, что может сделать честный солдат. Бруно не отставал от него, и, право, глядя, как эти два человека едят за одним столом, пьют из одной бутылки, тянутся рукой к одному и тому же блюду, никто не поверил бы, что на протяжении какого-нибудь часа они сделали все возможное, чтобы убить один другого.
Наступило недолгое молчание, вызванное отчасти важным занятием, которому предавались сотрапезники, отчасти мыслями, не дававшими им покоя. Паоло Томмази первый нарушил его, чтобы выразить мучивший его вопрос.
— Приятель, — сказал он, — кормите вы на славу, что правда, то правда; вино у вас отменное, с этим нельзя не согласиться; угощаете вы как хлебосольный хозяин, все это так. Но, признаться, я нашел бы угощение куда лучше, если бы знал, когда выберусь отсюда.
— Думается мне, что завтра утром.
— Разве я не ваш пленник?
— Пленник? За каким дьяволом вы мне нужны?
— Гм… — пробормотал бригадир, — видно, дела мои не так уж плохи. Но, — продолжал он с явным замешательством, — это еще не все.
— Вас еще что-нибудь тревожит?
— Видите ли… — сказал бригадир, разглядывая лампу сквозь стекло своего стакана, — видите ли… это довольно щекотливый вопрос.
— Говорите, я слушаю.
— Вы не рассердитесь?
— Мне кажется, вы имели возможность узнать мой характер.
— Правда, вы не обидчивы, я в этом убедился. Итак, я хочу сказать, что на дороге есть, вернее был… что я не один был на дороге…
— Конечно, с вами были четверо жандармов.
— Да не о них толк. Я говорю о… некоем фургоне. Вот в чем загвоздка.
— Он во дворе, — ответил Бруно, в свою очередь разглядывая лампу сквозь стекло стакана.
— Догадываюсь, что он именно там, — сказал бригадир, — но, видите ли, я не могу покинуть вас один, без этого фургона.
— А посему вы уедете вместе с ним.
— И он окажется в целости и сохранности?
— Как вам сказать? — проговорил Бруно. — Недостача будет невелика по сравнению с общей суммой. Я возьму лишь то, что мне крайне необходимо.