Паскуале Бруно - Александр Дюма 9 стр.


Али повиновался с покорностью, лучше всяких слов говорившей о его преданности. Паскуале разорвал полотенце, надергал из него ниток, соединил их, густо посыпал порохом, заложил этот самодельный фитиль в бочонок и замазал отверстие влажным порохом, укрепив таким образом фитиль; едва он закончил эти приготовления, как снизу донеслись удары топора: солдаты ломились в ворота крепости.

— Что, разве я плохой пророк? — спросил Бруно.

Он подкатил бочонок к порогу комнаты, откуда начиналась лестница, спускавшаяся во двор, затем вернулся и взял из очага горящую еловую ветвь.

— А, — протянул мальтиец, — начинаю понимать.

— Отец, — сказал Али, — они возвращаются со стороны горы, у них лестница.

Бруно подбежал к окну, из которого стрелял в первый раз, и увидел, что враги в самом деле несут лестницу, необходимую им для осады, и что, стыдясь своего поспешного отступления, идут на приступ не без лихости.

— Ружья заряжены? — спросил Бруно.

— Да, отец, — ответил Али, подавая ему карабин.

Не оборачиваясь, Паскуале взял ружье, протянутое ему юношей, и стал целиться еще более сосредоточенно, чем до сих пор; раздался выстрел, и один из двух солдат, несших лестницу, упал.

Убитого солдата тут же сменил другой; Бруно взял второе ружье — и этот солдат рухнул рядом с товарищем.

Двое других заменили убитых и были убиты в свою очередь; казалось, лестница обладала роковой особенностью ковчега Завета: стоило человеку прикоснуться к ней, как он падал мертвым. Осаждающие бросили лестницу и вторично отступили, ответив Бруно залпом, столь же бесполезным, как и предыдущие.

Между тем солдаты, осаждавшие крепость со стороны ворот, с удвоенной силой стучали топорами, а собаки ожесточенно лаяли и выли; удары становились все глуше, а собачьи голоса все яростнее. Наконец одна створка ворот поддалась и два-три человека проникли через это отверстие во двор; но по их отчаянным крикам товарищи поняли, что те имеют дело с врагами более страшными, чем это казалось вначале; стрелять же в собак было невозможно из опасения убить своих людей. Осаждающие вошли поочередно во двор; вскоре он наполнился солдатами, и тут началось нечто вроде циркового представления — борьба людей с четырьмя молосскими псами, неистово защищавшими узкую лестницу, ведущую на второй этаж. Внезапно дверь на верху этой лестницы отворилась, бочонок с порохом, приготовленный Бруно, покатился, подпрыгивая на ступеньках, и разорвался, как снаряд, среди сгрудившихся тел.

От этого чудовищного взрыва часть крепостной стены рухнула и все живое во дворе было уничтожено.

Среди осаждающих произошло замешательство; однако оба отряда успели соединиться и все еще представляли собой значительную силу — более трехсот боеспособных солдат. Жгучий стыд охватил их при виде того, что они не могут одолеть одного человека; командиры воспользовались настроением подчиненных, чтобы подбодрить их. По приказу офицеров осаждающие построились в колонну и строем двинулись по направлению к пробоине, образовавшейся в стене; развернувшись, они беспрепятственно вошли во двор и оказались прямо против лестницы. Солдаты снова остановились в нерешительности. Наконец несколько человек стали подниматься по ней, поощряемые криками товарищей; за ними последовали другие, и на лестнице стало так тесно, что, пожелай передние солдаты отступить, они не могли бы этого сделать; волей-неволей им пришлось налечь на дверь, но, против их ожидания, она сразу же отворилась. С громкими победными криками осаждавшие вбежали в первую комнату. В эту минуту дверь второй комнаты распахнулась, и солдаты увидели Бруно: он сидел на пороховой бочке, держа по пистолету в каждой руке; одновременно из той же двери выскочил мальтиец и крикнул с выражением, не оставлявшим сомнений в истинности его слов:

— Назад! Все назад! Крепость заминирована! Еще один шаг, и мы взлетим на воздух!..

Дверь захлопнулась словно по мановению волшебной палочки; победные крики сменились воплями ужаса; раздался топот множества ног по узкой лестнице; несколько солдат выскочили из окон; всем этим людям казалось, что почва колеблется у них под ногами. Спустя каких-нибудь пять минут Бруно снова оказался хозяином крепости; что до мальтийца, то он воспользовался случаем, чтобы убежать.

Не слыша более шума, Паскуале подошел к окну: осада крепости превратилась в блокаду, против всех входов были установлены сторожевые посты, солдаты укрылись за бочками и повозками. Очевидно, был принят какой-то новый план кампании.

— Кажется, они хотят взять нас измором, — сказал Бруно.

— У, собаки! — выругался Али.

— Не оскорбляй несчастных животных: они погибли, защищая меня, — с улыбкой заметил Бруно, — и не называй людей иначе как «люди».

— Отец! — воскликнул Али.

— Что случилось?

— Видишь?

— Нет.

— Вон там, светлая полоса…

— В самом деле, что бы это значило?.. До рассвета еще далеко. К тому же свет этот на севере, а не на востоке.

— Деревня горит, — сказал Али.

— Кровь Христова! Неужели это правда?

В эту минуту издали донеслись крики отчаяния… Бруно бросился к двери и оказался лицом к лицу с мальтийцем.

— Это вы, командор? — воскликнул он.

— Да, да, я… собственной персоной… Смотрите, не ошибитесь и не примите меня за кого-нибудь другого. Я ваш друг.

— Добро пожаловать. Что там происходит?

— Видите ли, отчаявшись захватить вас, начальство приказало поджечь деревню. Пожар потушат лишь тогда, когда крестьяне согласятся выступить против вас. Властям надоела вся эта канитель.

— Ну, а крестьяне?

— Отказываются.

— Да… да… я так и знал: они скорее дадут сгореть своим домам, чем тронут хоть волос на моей голове. Хорошо, командор, возвращайтесь к тем, кто вас послал, и скажите, чтобы они тушили пожар.

— Как так?

— Я сдаюсь.

— Ты сдаешься, отец? — воскликнул Али.

— Да… но я дал слово сдаться лишь одному человеку, и сдамся только ему. Пусть потушат пожар, как я сказал, и доставят сюда из Мессины этого человека.

— Но кто же он?

— Паоло Томмази, жандармский бригадир.

— У вас нет других пожеланий?

— Еще одно.

И он что-то тихо сказал мальтийцу.

— Надеюсь, ты не просишь сохранить мне жизнь? — спросил Али.

— Разве я не сказал, что после моей смерти мне потребуется от тебя еще одна услуга?

— Прости, отец, я позабыл.

— Ступайте, командор, и сделайте все, как я сказал. Если пожар будет потушен, я пойму, что мои условия приняты.

— Вы не сердитесь на меня, что я взялся за это поручение?

— Ведь я же говорил, что назначаю вас своим парламентером.

— Да, правда.

— Кстати, — спросил Паскуале, — сколько домов они успели поджечь?

— Горели два дома, когда я отправился к вам.

— Вот кошелек, в нем триста пятнадцать унций. Раздайте эти деньги погорельцам. До свидания.

— Прощайте.

Мальтиец вышел.

Бруно отбросил далеко от себя оба пистолета, вновь сел на пороховую бочку и погрузился в глубокую задумчивость. Юный араб вытянулся на шкуре леопарда и остался лежать в полной неподвижности с закрытыми глазами: можно было подумать, что он спит. Понемногу зарево от пожара побледнело — условия Бруно были приняты.

Прошло около часа; дверь комнаты отворилась, и на пороге остановился человек; видя, что ни Бруно, ни Али не обращают на него ни малейшего внимания, он несколько раз нарочито кашлянул: это был способ деликатно заявить о своем присутствии, который, как он видел, с успехом применялся на подмостках мессинского театра. Бруно поднял голову.

— А, это вы, бригадир? — проговорил он, улыбаясь. — Одно удовольствие посылать за вами: ждать вас не приходится.

— Да… они встретили меня в четверти мили отсюда на пути к вам. Мой отряд перебросили сюда… и мне передали вашу просьбу.

— Да, мне хотелось доказать вам, что я человек слова.

— Черт возьми, я и так это знал.

— Я обещал дать вам заработать те пресловутые три тысячи дукатов, и мне захотелось выполнить свое обещание.

— Черт!.. Черт! Черт возьми! — произнес бригадир с возрастающим волнением.

— Что вы хотите этим сказать, приятель?

— Я хочу сказать… хочу сказать… что лучше бы я заработал эти деньги другим манером… получил бы их за что-нибудь другое… выиграл бы в лотерею к примеру.

— А почему, спрашивается?

— Да потому, что вы храбрец, а храбрецов не так уж много на белом свете.

— Полно, не все ли равно? А для вас это повышение, бригадир.

— Знаю, знаю, — ответил Паоло в полном отчаянии. — Итак, вы сдаетесь.

— Сдаюсь.

— Сдаетесь именно мне?

— Именно вам.

— Честное слово?

— Честное слово. Вы можете отослать весь этот сброд? Не желаю иметь с ними никакого дела.

Паоло подошел к окну.

— Можете все разойтись! — крикнул он. — Я отвечаю за пленника. Сообщите в Мессину об его аресте.

Солдаты встретили это сообщение громкими криками радости.

— Теперь, — сказал Бруно, обращаясь к бригадиру, — садитесь за стол, и давайте закончим ужин, прерванный этими болванами.

— Охотно, — ответил Паоло, — ведь я только что проделал за три часа целых восемь льё. Умираю от голода и жажды.

— Ну, что ж, — продолжал Бруно, — раз вы так хорошо настроены и нам остается провести вместе одну-единственную ночь, надо провести ее весело. Али, сбегай за нашими дамами. А пока что, бригадир, — продолжал Бруно, наполняя два стакана, — выпьем-ка за ваше производство в вахмистры.

Пять дней спустя после описанных нами событий князю Карини сообщили в присутствии красавицы Джеммы, которая лишь неделю назад вернулась из монастыря визитанток, где она отбывала свое покаяние, что его приказ наконец выполнен: Паскуале Бруно схвачен и заключен в мессинскую тюрьму.

— Превосходно, — сказал он, — пусть князь Гото уплатит обещанные три тысячи дукатов, а затем велит судить и повесить бандита.

— О, мне было бы так интересно взглянуть на этого человека, — проговорила Джемма тем нежным, ласкающим голоском, услышав который князь ни в чем не мог отказать этой женщине. — Я никогда не видела его, а ведь о нем рассказывают чудеса…

— Не беспокойся, мой ангел, — ответил князь. — Мы прикажем повесить его в Палермо!

XI

Князь Карини, верный обещанию, которое он дал своей любовнице, велел перевести заключенного из Мессины в Палермо, и Паскуале Бруно был доставлен под усиленной охраной жандармов в городскую тюрьму, расположенную за Палаццо Реале, рядом с домом умалишенных.

К вечеру второго дня в его камеру явился священник; при виде его Паскуале Бруно встал, но, сверх всякого ожидания, отказался исповедоваться; священник стал настаивать, однако ничего не могло побудить Паскуале выполнить этот христианский долг. Видя, что ему не побороть упорства заключенного, священник осведомился о причине такого умонастроения.

— Дело в том, — ответил Бруно, — что я боюсь совершить святотатство.

— Каким образом, сын мой?

— Скажите, ведь во время исповеди надо не только раскаяться в своих преступлениях, но и простить преступления других?

— Несомненно, без этого не может быть подлинной исповеди.

— Так вот, — продолжал Бруно, — я не простил, следовательно, исповедь моя будет не настоящей, а я этого не хочу…

— А может быть, под вашим упорством кроется другое? — продолжал священнослужитель. — Вы страшитесь признаться в своих грехах, ибо они так велики, что отпустить их не может ни один священник? Успокойтесь, Господь Бог милостив, и надежда не потеряна, если раскаяние грешника искренне.

— И все же, отец мой, если после отпущения грехов перед смертью мне придет в голову грешная мысль и я не смогу отогнать ее?

— Плоды вашей исповеди будут потеряны, — ответил священник.

— Значит, мне нельзя исповедоваться, — сказал Паскуале, — ибо грешная мысль все равно придет мне в голову.

— И вы не можете ее изгнать из своих помыслов?

Паскуале улыбнулся.

— Она-то и дает мне силу жить, отец мой. Неужели вы думаете, что без этой дьявольской мысли, без последней надежды на месть я позволил бы выставить себя на посмеяние перед собравшейся толпой? Ни за что на свете! Скорей бы задушил себя вот этой цепью. Я решился на это еще в Мессине, но тут был получен приказ о моем переводе в Палермо. Я понял, что она пожелала видеть, как я умру.

— Кто это?

— 

Она.

— Но если вы умрете нераскаянным грешником, Бог не простит вас.

— Отец мой,

она тоже умрет нераскаянной грешницей, ибо умрет в ту самую минуту, когда меньше всего этого ожидает.

Она тоже умрет без священника, без исповеди.

Она тоже не получит Господнего прощения, и мы будем прокляты оба.

В эту минуту вошел тюремный сторож.

— Святой отец, — сказал он, — все готово для заупокойной службы.

— Вы упорствуете в своем отказе, сын мой? — спросил священник.

— Да, — спокойно подтвердил Бруно.

— В таком случае я больше не буду настаивать и отслужу за вас заупокойную мессу. Впрочем, надеюсь, что во время службы Дух Божий снизойдет на вас и внушит вам иные помыслы.

— Возможно, святой отец, только вряд ли.

Вошли жандармы, отвязали Бруно и отвели его в ярко освещенную церковь святого Франциска Сальского, находившуюся как раз напротив тюрьмы. Согласно обычаю, осужденный должен был присутствовать на собственной заупокойной службе и провести в церкви ночь перед казнью (она была назначена на восемь часов утра).

В одну из колонн клироса было вделано железное кольцо; Паскуале подвели к этой колонне и привязали цепью к кольцу, однако цепь была достаточно длинна, чтобы он мог подойти к алтарному ограждению, возле которого принимали причастие коленопреклоненные прихожане.

Перед началом мессы служители из дома умалишенных принесли гроб и поставили его посреди церкви; в гробу лежала покойница, безумная женщина, скончавшаяся в тот же день, и управляющему больницы пришла в голову мысль сэкономить и совместить отпевание приговоренного к смерти преступника и умершей больной.

Впрочем, это было удобно и для священника, так как позволяло ему сберечь время и силы, — словом, распоряжение управляющего устраивало решительно всех, а потому не встретило ни малейшего возражения. Пономарь зажег две свечи — одну у изголовья, другую в ногах усопшей, — и заупокойная месса началась; Паскуале с благоговением выслушал ее всю, от начала до конца.

По окончании мессы священник подошел к осужденному и спросил, не смягчилось ли его сердце, но тот ответил, что ни церковная служба, ни молитвы, которые он сам прочел, не ослабили его чувства ненависти. Священник обещал прийти еще раз в семь часов утра, чтобы узнать, по-прежнему ли Паскуале думает о мести после ночи, проведенной в Божьем храме, перед распятием, в одиночестве и размышлениях.

Бруно остался один. Он погрузился в глубокую задумчивость. Вся прожитая жизнь прошла у него перед глазами, начиная с раннего детства, когда ребенок еще только начинает познавать мир; но напрасно он перебрал прожитые годы в поисках своей вины, ведь должен был он в чем-то провиниться, чтобы навлечь на себя несчастья, поразившие его в юности. Он ничего не нашел, кроме почтительного, сыновнего повиновения родителям, данных ему Богом. Он вспомнил отчий дом, прежде такой мирный и счастливый, ставший затем по неизвестной ему тогда причине обителью горя и слез; он вспомнил день, когда отец куда-то ушел, вооружившись стилетом, и вернулся в крови; он вспомнил ночь, когда человек, даровавший ему жизнь, был арестован, как теперь он сам; вспомнил, что мальчиком его привели в церковь, подобную этой, и он увидел там отца в цепях, таких же, как вот эти цепи. И ему показалось, что причиною всех бед, обрушившихся на его семью, было некое роковое влияние, игра случая, торжество победоносного зла над добром.

Дойдя до этой мысли, Паскуале перестал понимать что-либо в обещаниях блаженства, якобы уготованного людям на Небесах; он не мог припомнить, как ни старался, чтобы ему хоть раз в жизни явилось столь хваленое Провидение; подумав, что в эти последние минуты ему, быть может, приоткроется извечная тайна, он бросился ничком на пол, всей душой моля Бога поверить ему суть страшной загадки, приподнять край непроницаемой завесы, предстать перед ним в образе отца или тирана. Надежда оказалась тщетной: ответом ему была тишина, лишь голос собственного сердца глухо повторял: «Мщение! Мщение! Мщение!»

Назад Дальше