День пламенеет - Лондон Джек 6 стр.


В тот день они были в пути шестнадцать часов; собаки так измучились, что даже перестали рычать и не заводили драк, а Кама последние несколько миль заметно прихрамывал; однако на следующее утро Пламенный тронулся в путь в шесть часов. К одиннадцати он был у подножия Уайт-Хорс, а на ночь расположился лагерем у Бокс-Кэнон; последний тяжелый перегон остался позади — впереди тянулись озера.

Он не убавил скорости. Их рабочий день был по-прежнему двенадцать часов — шесть часов в сумеречном свете, шесть — в темноте. Три часа уходили на стряпню, починку упряжи и устройство ночлега, остальные девять часов люди и собаки спали как убитые. Железная сила Камы сломилась. День за днем чудовищная работа подтачивала его. День за днем он расходовал запасы своих сил. Он стал медлительнее в движениях, все время прихрамывал, а мускулы его потеряли упругость. Однако он работал стоически, ни от чего не отказываясь, никогда не жалуясь. У Пламенного осунулось лицо. Он выглядел усталым, но благодаря своему удивительному организму несся вперед — все время вперед, упорно и безжалостно. В эти последние дни пути он больше чем когда-либо казался Каме божеством; измученный индеец был поражен этой неистощимой выносливостью — он не подозревал, что в человеческом теле могут таиться такие запасы энергии.

Пришло время, когда Кама был уже не в силах пробивать тропу; очевидно, состояние его было очень скверно, если он позволил Пламенному весь день идти впереди, утаптывая снег лыжами. Они миновали ряд озер от Марша до Линдерманна и начали подъем на Чилкут. По всем правилам, Пламенному следовало к концу дня разбить лагерь у подножия Чилкута, но он продолжал путь, перевалил через гору и спустился к Шип-Кэмп, а за ним бушевала снежная буря, которая задержала бы его на двадцать четыре часа.

Это последнее напряжение окончательно сломило Каму. Наутро он не смог тронуться в путь. Когда Пламенный разбудил его в пять часов, он с трудом поднялся, застонал и снова лег. Пламенный — один — нагрузил сани, впряг собак и, готовый к пути, завернул беспомощного индейца в три меховых тулупа — все, какие были, — и привязал сверху к саням. Дорога была хорошая; это был последний перегон; он погнал собак вниз через Дайя-Кенон и по плотно убитому пути на Дайя-Пост. Кама стонал на верху поклажи, Пламенный прыгал у шеста, чтобы не попасть под полозья летящих саней; так они въехали в Дайя.

Верный своему слову, Пламенный не сделал здесь остановки. Через час сани были нагружены обратной почтой и провиантом. Пламенный впряг свежих собак и нанял нового индейца. С самого приезда Кама не говорил ни слова до тех пор, пока Пламенный не пришел к нему попрощаться, отправляясь в обратный путь. Они пожали друг другу руки.

— Ты убьешь этот бедный индеец, — сказал Кама. — Знаешь, Пламенный? Ты убьешь индеец.

— Ну, до Пелли-то его хватит, — усмехнулся Пламенный.

Кама недоверчиво покачал головой и в знак прощания повернулся к нему спиной.

В тот же день Пламенный перевалил через Чилкут, в темноте спустился с высоты пятисот футов и в метель расположился на ночлег на озере Кратер. Это была «холодная» стоянка; леса остались позади, а он не обременял саней топливом. В ту ночь их занесло снегом на три фута, а утром, в темноте, когда они откапывались, индеец попробовал удрать. Ему не улыбалось путешествовать с человеком, которого он считал сумасшедшим. Но Пламенный мрачно убедил его остаться на месте. Они миновали Глубокое и Длинное озера и спустились на уровень озера Линдерманн.

На обратном пути Пламенный развил ту же бешеную скорость, а индеец был менее вынослив, чем Кама. Он тоже никогда не жаловался и больше уже не пытался удрать. Он пробивал путь и делал все, что было в его силах, но решил держаться в будущем подальше от Пламенного. Дни сменялись днями, чередовались ночи и сумерки, холод уступил место снегопаду, потом снова хватил мороз, и все это время они покрывали огромные расстояния, оставляя позади бесконечные мили.

Но на Пятидесятой Миле их настигла катастрофа. Переходя ледяной мост, собаки провалились, и их затянуло под лед. Постромки, соединявшие упряжку с первой собакой, оборвались, и вся упряжка погибла. Осталась только одна собака; Пламенный впряг в сани индейца и впрягся сам. Но человек не может в такой работе заменить собаку, а эти двое пытались заменить пять собак. Через час Пламенный разгрузил сани. Он выбросил лишние вещи, провиант для собак и запасной топор. На следующий день собака от чрезмерного напряжения вытянула сухожилие. Пламенный пристрелил ее и кинул сани. Он взвалил себе на спину шестьдесят фунтов почты и провианта и навьючил на индейца сто двадцать пять фунтов. Большую часть припасов он выбросил без всякого сожаления. Индеец пришел в ужас, видя, что оставлена никому не нужная почта, а выброшены бобы, чашки, кастрюли, тарелки и запасная одежда. На каждого осталось по тулупу, по топору, жестяной котелок и незначительный запас муки и сала. Сало в случае надобности можно было есть в сыром виде, а мука, размешанная в горячей воде, могла поддержать силы. Даже ружье и несколько десятков патронов остались позади.

Таким образом они сделали двести миль до Селькирка. Пламенный вставал рано и шел до поздней ночи. Часы, уходившие раньше на устройство стоянки и кормежку собак, посвящались теперь пути. К ночи они разводили костер, завертывались в свой мех, пили навар из муки и оттаивали сало, надетое на концы палок. Утром, в темноте, они поднимались, не говоря ни слова, навьючивали на себя свою поклажу, завязывали наушники и пускались в путь. Последние мили до Селькирка Пламенный гнал индейца перед собой; тот походил на призрак со своими ввалившимися щеками и запавшими глазами; если бы за ним не следить, он повалился бы на снег и заснул либо бросил бы свою ношу.

В Селькирке Пламенный нашел свою старую упряжку собак отдохнувшей и в прекрасном состоянии. В тот же день он пустился дальше, чередуясь у шеста с индейцем с Ле-Баржа, который вызвался его сопровождать. Пламенный запаздывал на два дня, снегопад и неубитая тропа помешали ему нагнать расстояние до Сороковой Мили. Здесь погода ему благоприятствовала. Пришло время ударить морозам, и он, рассчитывая на это, урезал запас провианта для собак и людей. Обитатели Сороковой Мили зловеще покачивали головами и желали узнать, что он будет делать, если снегопад затянется.

— Мороз хватит наверняка, — смеялся он и отправился дальше.

За эту зиму немало саней пролетело уже туда и назад между Сороковой Милей и Сёркл, и путь был хорошо убит. И морозы действительно ударили, а до Сёркл было всего двести миль. Индеец с Ле-Баржа был молодым человеком, еще не испытавшим своих сил и исполненным гордости. Он с радостью отметил быстроту продвижения Пламенного и даже мечтал сначала проявить свое превосходство над белым человеком. Первые сто миль он присматривался к своему хозяину, стараясь подметить признаки усталости, и, не находя их, удивлялся. На второй сотне миль он стал замечать эти признаки у себя, но заскрежетал зубами и сдержался. А Пламенный все время несся вперед, то прыгая около шеста, то отдыхая на летящих санях. Последний день, самый холодный и ясный, дал им возможность покрыть семьдесят миль. Было десять часов, когда они въехали на берег и понеслись вдоль главной улицы Сёркл, а молодой индеец, несмотря на то, что была его очередь отдыхать на санях, спрыгнул и бежал позади саней. Это было почетное тщеславие; хотя ему открылся предел его выносливости и он отчаянно боролся с усталостью, но бодро бежал вперед.

Глава VI

В Тиволи набилась толпа — та же толпа, какая два месяца назад провожала Пламенного, ибо это была шестидесятая ночь, и мнения — выдержит ли он испытание или провалится — разделились. В десять часов все еще бились об заклад, хотя ставки против его успеха все время росли. В глубине души Мадонна думала, что он потерпел неудачу, но все же держала пари с Чарли Бэйтсом на двадцать унций против сорока, что Пламенный вернется до полуночи.

Мадонна первая услышала лай собак.

— Слушайте! — крикнула она. — Это Пламенный!

Все бросились к дверям, но когда наружная дверь распахнулась настежь, толпа отступила назад. Слышались визги собак, щелканье хлыста, ободряющие возгласы Пламенного, и усталые животные увенчали все свои подвиги, втянув сани на деревянный пол. Они ворвались в комнату, а вместе с ними ворвался мороз — белым дымящимся паром, сквозь который проглядывали их головы и спины; они налегли грудью на лямку и, казалось, плыли по реке. За ними, у шеста, появился Пламенный, скрытый до колен клубящимся паром, словно он пробирался через него вброд.

Это был тот же прежний Пламенный, только похудевший и выглядевший усталым, а его черные глаза горели ярче обыкновенного. Парка из бумажного тика окутывала его, как монаха, и прямыми складками падала к коленям. Одежда, почерневшая и опаленная дымом костра, красноречиво рассказывала историю его путешествия. Борода сильно отросла за два месяца; за последний пробег в семьдесят миль она переплелась со льдинками — его замерзшим дыханием.

Появление его было живописно, мелодраматично, и он это знал. Это была его жизнь, ей он отдавался всем своим существом. В среде своих товарищей он был великим человеком — полярным героем. Он гордился этим, для него это был великий момент — проделав путь в две тысячи миль, ввалиться в трактир с собаками, почтой, санями, индейцем и всеми атрибутами путешествия. Он совершил еще один подвиг, и имя его пронесется по всему Юкону — он, Пламенный, король путешественников!

Его охватило изумление, когда раздался взрыв приветствий, и его глазам предстала знакомая обстановка Тиволи — длинная стойка и батарея бутылок, игорные столы, большая печь, весовщик у весов, музыканты, мужчины и женщины, Мадонна, Селия и Нелли, Дэн Макдональд, Беттлз, Билли Роулинс, Олаф Хендерсон, Док Уотсон — все, все. Все было так, как он оставил: казалось, этот день был тем самым, в какой он уехал. Шестьдесят дней неимоверно трудного пути внезапно отодвинулись, перестали существовать во времени. Они были моментом, случаем — и только. Он проник в них через стену молчания и, казалось, в следующую же секунду прорвался назад, через ту же стену, и погрузился в шум Тиволи.

Ему нужно было взглянуть на сани, нагруженные брезентовыми мешками с почтой, чтобы убедиться в реальности этих шестидесяти дней и двух тысяч миль по льду. Как во сне, он пожимал тянувшиеся к нему руки. Он ощутил сильный подъем. Жизнь великолепна. Он любил это все. Чувство человечности и товарищества нахлынуло на него. Все они — его, его собственная порода. Он чувствовал, как сердце его растапливается, ему хотелось пожать им руки всем сразу, заключить их в одном мощном объятии и привлечь к своей груди.

Он глубоко вздохнул и крикнул:

— Победитель платит, а я — победитель. Верно? Поднимайтесь вы все, малемуты и сиваши, наливайте себе яду, вот вам почта из Дайя, прямо с самого моря — и никаких подвохов, развязывайте веревки и полезайте в мешки!

Десятки рук схватились за веревки саней, когда молодой индеец с Лe-Баржа, наклонившийся над санями, внезапно выпрямился. В его глазах мелькнуло сильное изумление. Он дико озирался по сторонам: то, что с ним происходило, было ему ново. Он был глубоко потрясен недостатком своей выносливости, раньше он этого не подозревал. Он закачался, словно его хватил удар, колени подогнулись, и, медленно опускаясь, он упал поперек саней. Непроницаемая тьма заволокла его сознание.

— Истощение, — сказал Пламенный. — Возьмите его, ребята, и уложите в постель. Он — славный индеец.

— Пламенный прав, — произнес секунду спустя свой вердикт Док Уотсон. — Парень вдруг выдохся.

Люди занялись почтой, собак отвели домой и накормили, и когда все выстроились вдоль стойки, чтобы выпить, поболтать и собрать долги, Беттлз затянул песню о «Сассафрасовом корне».

Через несколько минут Пламенный кружился по танцевальной комнате, вальсируя с Мадонной. Он заменил свою парку с капюшоном меховой шапкой и курткой из шерстяного одеяла, стянул замерзшие мокасины и танцевал в носках. В тот день он промок до колен, но продолжал путь, не снимая обуви, и его длинные немецкие носки были до колен покрыты льдом. В теплой комнате лед стал таять и разламываться на кусочки. Эти кусочки звенели, когда он танцевал, и то и дело сыпались на пол, а остальные танцоры скользили по ним. Но все прощали Пламенному: он один из немногих, кто творил в этой далекой стране законы, кто определял этические правила и своим поведением давал мерило для справедливых и несправедливых поступков, независимо от того, разрешалось ли другим совершать то же или нет. Конечно, этим редким смертным благоприятствует тот факт, что они почти всегда неуклонно поступают правильно, делая лучше и тоньше остальных людей. И Пламенный — старший герой в этой молодой стране, а по возрасту один из младших — был особой привилегированной, человеком, стоящим выше остальных людей; и неудивительно, что Мадонна склонилась в его объятиях, когда они танцевали танец за танцем, и терзалась мыслью, что он видит в ней только доброго друга и прекрасную танцоршу. Ее мало утешало сознание, что он никогда не любил ни одной женщины. Она изнемогала от любви к нему, а он танцевал с ней, как стал бы танцевать с любой женщиной или мужчиной, если бы этот последний был хорошим танцором, но с повязанным на руке платком, превратившим его на время танцев в даму. С одним из таких мужчин Пламенный танцевал в ту ночь. В этой стране мужчина считался сильным, если ему удавалось завертеть своего партнера в танце до головокружения, так что тот без сил падал на пол; и когда Бэн Дэвис, банкомет в «фараон», с пестрой повязкой на руке, подхватил Пламенного, потеха началась. Хоровод распался, все отступили назад и наблюдали. Двое мужчин кружились по комнате, оба в одном направлении. Слух распространился и в первой комнате, и игорные столы сразу опустели. Всем хотелось посмотреть, и толпа ввалилась в танцевальную комнату. Музыканты все нажаривали, а пара все кружилась и кружилась. Дэвис был в этом деле ловкач, на Юконе он немало сильных людей положил таким образом на лопатки. Но через несколько минут выяснилось, что начинает сдавать не Пламенный, а он сам.

Еще некоторое время они кружились, затем Пламенный неожиданно остановился, отпустил своего партнера, отступил назад и закружился один, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие. А Дэвис, со смущенной улыбкой на лице, отступил в сторону, повернулся, стараясь удержаться, но во всю длину растянулся на полу. Все еще кружась, шатаясь и ловя руками воздух, Пламенный схватил ближайшую девушку и завертелся в вальсе. Снова он совершил подвиг. Усталый, после двух тысяч миль по льду и последнего пробега в семьдесят миль, он довел до головокружения свежего человека, и этим человеком был Бэн Дэвис.

Пламенный любил быть на виду и занимать высокое положение, хотя его опыт был ограничен, — до сих пор он занимал первых мест немного, но стремился быть выше всех. Мир не знал его имени, но оно гремело по всему молчаливому Северу, о нем слыхали и белые, и индейцы, и эскимосы, от Берингова моря до Проходов, от верховьев далеких рек до тундр мыса Барроу. Жажда власти была сильна в нем, ему было все равно — бороться со стихиями, с людьми или со счастьем в азартной игре. Все было игрой — и жизнь и все житейские дела. А он был игроком до мозга костей. Риск и случай были для него насущным хлебом. Правда, здесь имел место не только слепой случай, так как на стороне Пламенного были ум, сила и ловкость. Но за всем тем скрывалось предвечное Счастье, какое по временам обращается против своих любимцев, сокрушая мудрых и благословляя глупцов, — Счастье, какое все люди мечтают завоевать. Мечтал и он. В глубине его существа Жизнь пела песню сирены о своем собственном величии, настойчиво нашептывая ему, что он может достигнуть большего, чем другие люди, выиграть там, где они терпят неудачу, добиться успеха, когда они погибают. Таково было настойчивое требование Жизни — здоровой и сильной, опьяненной великим самодовольством, влюбленной в свое «я», очарованной своим собственным могучим оптимизмом.

Назад Дальше