— Это, бабушка, маневр, стратегия такая, — говорит мичман, думая, однако, совсем о другом, о том, что, должно быть, не везде крепка граница, если полк, стоявший в Килии, действительно переброшен на другой участок…
Капитан-лейтенант Седельцев, осунувшийся после двух бессонных ночей, встречает Протасова невесело.
— Где катер? Почему погубили людей? — сердито говорит он своим обычным назидательным тоном.
— Война, — оправдывается Протасов.
— Война не война, а все должно быть цело!
— Нельзя ли без крика? — тихо просит Протасов, чувствуя, как снова наливается голова тяжелой болью.
— Что?! — Седельцев багровеет, опираясь на кулаки, медленно поднимается из-за стола. — Угробил людей, технику и еще оправдывается. Да мы тебя судить будем!
У Протасова холодеет лицо. Он чувствует, что вот сейчас, сию минуту может не выдержать, стыдно упасть на земляной пол.
— Разрешите выйти? — хрипло говорит он. И не дожидаясь разрешения, идет к двери.
Суржиков сидит на крыльце, покуривает, подставив лицо солнцу. Протасов тяжело опускается рядом, откидывается к стене.
— Что с вами?
— Ничего. Дай курнуть…
Когда отступает от глаз темная тяжесть и остается только медленно затухающий звон, Протасов встает, устало отряхнув китель.
— Посиди тут, — говорит он. — Если меня хватятся, скажи — сейчас буду. Я прогуляюсь чуток, курева куплю на рынке.
— Какой теперь рынок?
— Все равно. Надо пройтись…
Еще издали он видит — рынок есть. Человек пятьдесят толкутся у лотков, что-то покупают, что-то продают. Протасов медленно идет к этой толпе, понемногу успокаиваясь, удивляясь неизменности человеческих привычек. И вдруг замечает в небе звено самолетов, идущих к Килии с севера. Судя по курсу, самолеты должны были пройти стороной. Но они разворачиваются и летят прямо на центр города. Где-то в улицах, за домами, сдвоенным эхом стучат винтовочные выстрелы.
— Расходитесь!
Протасов бежит к первой подводе, вскакивает в мягкую солому и, полуобернувшись, взмахивает рукой, чтобы показать людям самолеты. И замирает на миг, поймав взглядом выпуклую надпись над тяжелой дверью соседнего магазина — «РЕТРО» — «керосин». И кричит совсем неистово, срываясь на фальцет.
— Разбегайтесь! Во-оздух!
Но происходит непонятное: люди не бегут врассыпную, а любопытной толпой подаются к телеге.
— Чего вин гуторить?
— Бомбить будут!
Передние догадываются, бегут в соседние дворы, лезут под телеги. Паника катится по толпе, как волна. Толпа тает, рассыпается по площади. Но тут из-за крыш обрушивается рев самолета и сразу же — раскатистый треск бомбы. Сбитая на землю лошадь сухо бьет копытом по передку телеги. Молодая крестьянка застывает в недоумении от неожиданной и непонятной боли. Падает старик, резко, словно его ударили под коленки. Маленькая девочка в цветастом сарафанчике вдруг распластывается на камнях. И кто-то кричит, кричит на одной высокой, отчаянной ноте. И сыплются с лотков вишни, застывают на истоптанной земле, словно капли крови.
Второй взрыв сбрасывает его с телеги. Он больно падает боком на колесо, тут же вскакивает, бросается к девочке, лежащей на камнях. Не понимая случившегося, девочка болезненно улыбается. Из ее широко распахнутых испуганных глаз часто-часто выкатываются слезинки, смешиваются с кровью на подбородке и падают на серый от пыли китель мичмана.
— До-оча!
К нему подбегает женщина, грубо вырывает девочку и, припадая от тяжести, быстро идет, почти бежит по улице и все говорит, говорит что-то, вскрикивая и всхлипывая…
Через полчаса санитары увозят раненых и убитых, и Протасов с удивлением замечает, что базар все тот же. Кто-то снова торгует вишней с воза, на деревянных лотках лежит пирамида абрикосов, женщины, как и полчаса назад, трясут на толкучке своим немудреным барахлишком.
Протасов покупает мешочек своего любимого мелко нарезанного крепкого, как спирт, местного табака, стараясь унять дрожь в руках, набивает трубку, затягивается и закрывает глаза.
«Черт с ним, — думает он о Седельцеве, — пусть судит. И в штрафбате можно воевать…»
Но капитан-лейтенант Седельцев встречает Протасова неожиданно ласково.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивает он, улыбаясь. И обиженно складывает губы. — Что же вы меня подводите, товарищ мичман? Почему сразу не рассказали, что героической схваткой с вражеским монитором сорвали высадку десанта?
— Я докладывал.
— Что вы докладывали? Что пошли в открытую против монитора? Что погубили катер и людей? Как прикажете реагировать на такой доклад? А ваш подчиненный, матрос Суржиков, рассказывает, что был героический бой, были и мужество и самопожертвование. Я звонил на заставу — все подтверждается… О героизме надо в трубы трубить, а не просто докладывать.
— Ну трубить нам еще рано. Сначала надо фашистов отбить.
— Нет, не рано. Примеры героизма сейчас вот так нужны!..
Седельцев, словно обидевшись, отворачивается и долго молчит.
— Как вы себя чувствуете? — опять спрашивает он.
— Как можно себя чувствовать? На базаре баб да детей бомбили. Фашистам глотки рвать надо, а мы тут рассусоливаем!
— Товарищ мичман!
— Мы по вооруженным нарушителям не стреляли, а они по безоружным…
Снова почувствовав тяжелую боль в голове, он судорожно сглатывает воздух и добавляет торопливо:
— Товарищ капитан-лейтенант. Отправьте меня на катер. Кем угодно, лишь бы к пулемету…
— Зачем же — кем угодно. Нам смелые командиры нужны. Принимайте другой катер. Вопросы есть?
— Никак нет! — радостно чеканит Протасов. — Разрешите выполнять?
И он щелкает каблуками, как не щелкал с курсантских времен.
* * *
Лейтенант Грач разглаживает ладонями лицо, смятое дремотной бессонницей, застегивает ворот и выходит на крыльцо. Звенят цикады. Шумят осокори под ветром. Млечный Путь лежит над головой широкой живой дорогой. Где-то далеко одна за другой взлетают ракеты и теряются в звездной каше.
— Тишина-то какая! — говорит из дверей старший лейтенант Сенько.
— Бывало, ничего так не желали, как тишины. А теперь она тревожит.
— А вы что бродите?
— Звонили, дед вернулся. Ведут сюда…
Бойкий говорок деда Ивана они слышат еще издали.
— …Давай все говори, как где воюют.
— Обыкновенно воюют.
— Ты радиву слушал?
— Некогда было. — Голос у сопровождающего пограничника усталый, почти сонный.
— Некогда, — передразнивает дед. — Небось пообедать успел…
Он умолкает, увидев командиров, торопливо идет к крыльцу.
— Товарищ начальник заставы! Твое приказание выполнил!
Обнимая старика, Грач чувствует через гимнастерку холодную мокроту его пиджака. Он ласково ведет его в свою канцелярию, наливает водки в солдатскую кружку.
— Согрейтесь, дедушка.
И только тут, в желтом свете лампы, замечает под запавшим глазом деда Ивана темный кровоподтек.
— Где это вы?
— Звезданул, аж светло стало.
— Кто?
— Да сигуранца ж, солдат ихний. Пошел я лодки глядеть, а он мне и заехал.
— Какие лодки?
— Всякие, их там в камышах штук сорок.
— Вы не ошиблись?
— Что я, в лодках не понимаю? — обижается дед. — Потому и торопился, что понял: десант собирают.
— А как с батареей?
— Да в Тульче она, прямо в городском парке стоит. Это мне рыбак знакомый сказал. Почитай, два года не виделись…
Когда за дедом закрылась дверь, Грач принялся раскладывать на столе карту, всю в синих жилках проток.
— «Язык» нужен. Этой же ночью.
И решительно поднял телефонную трубку:
— Хайрулина ко мне! Быстро!..
Час спустя, он стоит в камышах, едва не черпая голенищами воду, и смотрит, как растворяется в темноте силуэт маленького рыбачьего каюка. Грач знает, что в сорока метрах от берега тихая река свивается в струю и стремительно мчится к невидимой в этот час одинокой вербе на том берегу. За вербой струя бьет в дернину чужого берега. Но если загодя сойти со струи, то можно вплотную прижаться к камышам, а потом, прикрываясь ими, пройти против течения те полтораста метров, которые оставались до заросшего камышом устья ерика, что дугой уходит а чужие болотины. Ериком надо было проплыть полкилометра, спрятать лодку, пересечь плавни по колено в воде, затем проползти лугом и подобраться к одинокому шалашу, где, как засекли наши наблюдатели, находится вражеский пост.
— Слишком мудрено, — говорил Сенько, когда Грач излагал ему этот план. — Заблудятся в темноте.
Он и сам знает, что нелегко. Зато этот болотистый берег фашисты считают безопасным, здесь не свербят ракеты, нет ни пулеметных гнезд, ни частых постов. Здесь по ночам всегда тихо, а днем лишь один раз проплывает ериком лодка, сменяя солдат…
Грач лежит на влажном от росы плаще возле пулемета, выдвинутого сюда на случай прикрытия, глядит неотрывно в черноту под звездами.
— Вы бы поспали, товарищ лейтенант, — говорит пограничник Горохов, бывший за второго номера. — Я разбужу, если что.
Грач и сам понимает, что теперь самое время вздремнуть, но гонит эту мысль. Ему кажется чуть ля не преступлением спать в такой момент, когда его подчиненные выполняют ответственную задачу. Он еще не знает, что очень скоро война научит спать и под бомбежками, что придет время, когда подчиненные станут для него не просто людьми, которыми нужно командовать, а еще и товарищами по войне, по крови, по общему делу, способными и побеждать и умирать без команды…
— Товарищ лейтенант, слышите?
Из монотонного шороха камышей выделяется какой-то булькающий глухой стук.
— Катер идет, — говорит Горохов. И торопливо объясняет, радуясь своей сообразительности: — У него выхлоп в воду, вот он и стучит тихо, и булькает…
Звук приближается. И растет тревога. Ибо ясно, что катер этот чужой и что идет он сюда, к протоке, куда вот-вот должны выйти разведчики. Скоро Грач различает на темном фоне того берега маленькое движущееся пятно.
— Разрешите, а, товарищ лейтенант? Нельзя их к протоке пускать.
— Давай!
Пологая огненная арка трасс повисает над водой. Оттуда, из сумерек, тоже частит пулемет, пули шлепают по дамбе, ноют в рассветном небе.
И еще до того, как катер ушел, растворился в серых сумерках, Грач услышал частые, странно ритмичные, выстрелы в той стороне, где были разведчики.
— Наши бьются!
Горохов вскакивает, с недоумением оглядываясь на лейтенанта.
— Ложись! — приказывает Грач. И добавляет спокойно: — Разве это бой? Лупят раз за разом. Так стреляют только с перепугу. В белый свет, как в копеечку…
Вскоре на выбеленную рассветом водную гладь вылетает лодка и мчится по стремнине наискосок реки. Она вонзается в камыши, скрывается из глаз, невидимая, шуршит днищем.
Грач бросается навстречу, хлюпая сапогами по илистому топкому мелководью, и в камышах почти натыкается на разведчиков, мокрых, осунувшихся, незнакомо ершистых от травы и водорослей.
— Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено! — докладывает Хайрулин, вытянувшись по-строевому. И кивает на лодку, в которой, перевесившись через скамью, лежит пленный.
— А он живой?
— Был живой… Счас мы его водичкой, — засуетился Хайрулин. Он брызгает илистой мутью, отчего на лице пленного появляются темные пятна и полосы.
— Он все удирать хотел, лодку чуть не опрокинул, пришлось его маленько стукнуть…
Пленный открывает глаза и вдруг начинает дрожать, оглаживая непослушными руками мокрый мундир. И тут Грач замечает на его плечах узкие офицерские погоны.
— Офицер?
— Так точно! Он по своим делам в кусты пошел, мы его и взяли.
— Ну, молодцы! — говорит он радостна и ласково.
— Служу Советскому Союзу! — громко, как на плацу, чеканит Хайрулин. И опасливо оглядывается на посветлевшую реку.
* * *
Весь день с того берега гремят выстрели. Малокалиберные снаряды вгрызаются в белые стены домов на килийской окраине, с сухим, кашляющим звуком рвутся на мостовой. Килия не отвечает. Лишь когда над городом появляются самолеты, улицы и дворы горохом рассыпают винтовочные залпы. Самолеты бросают по нескольку бомб и поспешно улетают за Дунай.
Ничего этого Протасов не слышит: он спит, выполняя строжайшее предписание доктора. Накануне доктор потребовал госпитализации. Мичман, уже испытавший бой, стыдился оказаться на больничной койке без ран. Они крепко поспорили. Порешили на том, что Протасов, не спавший до этого двое суток, прежде хорошенько выспится и завтра снова покажется врачу.
А Суржикову отвертеться не удалось. И у него тоже не оказалось серьезных ранений, но вид окровавленных бинтов привел еще не обстрелянного доктора в состояние невменяемости.
— А если в царапины попадет инфекция? — говорил он. — А психические травмы?..
Суржиков стал доказывать, что «психические травмы» теперь только на пользу, что к ним все равно надо привыкать, но доктор был непреклонен…
Мичмана разбудили ночью. Прибежал связной, передал приказ капитан-лейтенанта Седельцева срочно явиться в штаб. Пошатываясь от тяжести в голове, Протасов выходит на палубу своей новой «каэмки», точно такой же, как та, что стала могилой механику Пардину и его, мичмана, неусыпной болью. Он гладит шероховатую стену рубки, ровную, без царапинки, трогает жесткий новый чехол на пулемете, сходит на скрипучий дощатый причал и оглядывается. Небо над Килией светится крупными немигающими звездами. Ночь стонет разноголосым лягушечьим хором. Перекликаются птицы в прибрежных камышах, громко и безбоязненно, как до войны.
Потом он идет вслед за связным по темной парковой дорожке, стараясь справиться с зябкой дрожью во всем теле.
— Что сказал доктор? — с улыбкой спрашивает Седельцев, едва мичман переступает порог.
— Велел выспаться.
— Значит, все в порядке. Я его знаю, он бы не выпустил.
Мичман молчит, боясь расспросов.
— Дорогу в Лазоревку не забыли?
— Никак нет!
— Получены сведения, что там снова готовится десант. Выходить надо немедленно, пока темно. Пойдете протоками. Если обстреляют, не отвечайте, пусть думают, что рыбацкий катер. Ясно? Вопросы есть?
— Так точно! Никак нет! — И Протасов расплывается в широкой улыбке…
На рассвете новая «каэмка» Протасова входит в темень под вербами, прижимается к зыбким мосткам Лазоревки. Задыхаясь от нетерпения, мичман бежит по тропе сквозь влажные заросли лозняка. Но ожидаемой «бурной» встречи с лейтенантом Грачем не получается: начальник заставы спит за столом, положив голову на руки. В окно косым пробивным лучиком заглядывает солнце, высвечивает трещинки на белой стене мазанки. Но вот лучик гаснет, мичман оборачивается и видит в окне деда Ивана. Старик улыбается всем своим щербатым ртом и манит пальцем.
— Что, дед, не спится? — спрашивает Протасов, выходя на крыльцо.
— Откуда ты взялся? — дед легонько толкает мичмана в грудь, поджимает губы, стараясь посерьезнеть, и не может справиться с улыбкой.
— Оттуда. — Протасов показывает в сторону солнца.
— А я в разведку ходил, — хвастает дед. И начинает рассказывать о своем путешествии на тот берег, о вылазке сержанта Хайрулина, о плененном офицере, о лодках, заготовленных в задунайских протоках.
— Милый мой дед, — говорит Протасов, обнимая старика. — Я всегда знал, что ты молодец.
— Что я! Да разве я… Вот про тебя все говорят. Даянке прямо проходу нет…
— Где она сейчас?
— Где ей быть? У ворот дожидается.
— Что же сюда не идет?
— Стесняется.
— Прежде я этого не замечал.
— Прежде она была девка, а теперь — баба.
— Ты откуда знаешь?
— Все говорят. Народ говорит — зря не скажет. Ты б женился на ней, а?..
Протасов идет к воротам, но там уже никого нет. И понимает — ушла. Услышала разговор и ушла от стыда.
Незнакомая печаль давит ему горло, сковывает ноги. Он смотрит на залитые ранним солнцем плетни, переминается в мягкой, словно пудра, дорожной пыли, не решаясь бежать за Даяной. И чем дольше стоит, тем сильнее опутывает его странная нерешительность…
— Товарищ мичман! Вас лейтенант Грач вызывает!..
Они обнимаются, как и подобает старым друзьям, перешагнувшим через разлуку.
— Отдышался?
— Только голова побаливает. Доктор говорит — контузия.
— Правильно говорит доктор.
— Может быть. — Протасов отводит глаза. — Я действительно стал каким-то контуженным, нерешительным стал.