Удар решено было нанести на Килию-Веке. Небольшой городок этот разбросал свои одноэтажные домики в километре ниже нашей левобережной Килии. Судоходная протока подходила к нему из глубины румынской территории, и там, у небольшой пристани, каждую ночь гремели мостки: прибывали новые и новые подразделения. По данным разведки, к 25 июня в Килии-Веке было до тысячи солдат и офицеров противника, крупнокалиберные пулеметы, пушки.
Карачев мог выделить для десанта лишь мелкие подразделения 3-й пограничной комендатуры численностью до батальона. Вместе с оставленным в Килии батальоном ушедшего на север стрелкового полка это было уже кое-что. И все же очень мало для форсирования такой водной преграды, как Дунай, для наступления на численно превосходящего противника.
Но начальник отряда был уверен в успехе. Ибо катера Дунайской флотилии обеспечивали господство на реке. И еще потому, что верил в своих пограничников, знал: каждый может и должен драться за двоих.
…И вот пришла эта ночь, ночь первого в Великую Отечественную войну десанта.
Мичман Протасов стоит на палубе своей «каэмки», искусно спрятанной в узкой протоке со странным названием — Степовый рукав, и слушает, как замирает ночная Килия в ожидании неизвестного. Вот громыхает по булыжнику батарея сорокапяток, выходя на позицию против Килии-Веке. Вот шагают по мосткам десантники, заполняют лодки, палубы катеров. Люди идут молча. Неожиданно мичману слышится незлобивая, шепотком, ругань.
— Да отстань ты. Что я, враг?
— Кто тебя знает. Давай документы.
— Врагов на том берегу ищи.
— На этом тоже попадаются.
— Моряк я, не видишь? Свой катер ищу.
— В самоволке был?..
Протасов соскакивает на мостки и видит перевязанную физиономию старшего матроса Суржикова.
— Ты почему здесь?
— Товарищ мичман! — радостно шепчет Суржиков. И спохватывается, говорит сердито: — Да вот, больно бдительный попался, на свой катер не пускает. Полчаса мне голову морочит.
— Марш на судно! — говорит Протасов. И хлопает часового по плечу: «Ничего, мол, сами разберемся».
Он перешагивает на палубу, подталкивает Суржикова в рубку.
— Ну? Как прикажешь понять?
— Они меня завтра эвакуировать собрались. Что я им, больной, что ли? Ну я сам взял и эвакуировался сегодня…
— Раз решили, значит, надо.
— Кому надо? Вы в десант, а я в тыл?..
Протасов морщится. Кто-кто, а Суржиков спорить горазд. Сколько было у него взысканий — все за язык.
— Ладно, — говорит мичман. — После боя разберемся. Если что, эвакуируешься как миленький…
Из темноты доносятся всплески шестов, и темное пятно соседнего катера начинает медленно смещаться.
— Пошли! Пошли!..
Десантники наваливаются на шесты, и «каэмка» тоже отходит от берега и плывет по течению, покачиваясь, поворачиваясь на водоворотах.
Тихая ночь лежит над рекой. Сонно всхрапывает волна под бортом. В прибрежных камышах стонут мириады лягушек, и птицы перекликаются торопливо и страстно.
Протасов поеживается: то ли холод пробирает, то ли нервы. Он знает, что в этот момент по ту сторону Дуная тайно пробираются чужими заросшими ериками наши катера, и завидует морякам, кому выпало участвовать в том рисковом рейде. Он знает, что катера идут на тихом подводном выхлопе, стремясь подойти к Килии-Веке с тыла и ударить внезапно. Но в узких извилистых протоках легко можно сесть на мель, да и фашисты могут обнаружить катера на подходе, и тогда неминуем бой в невыгодных условиях, бой, в котором десантникам придется пробиваться к городу через насквозь простреливаемые открытые сырые луга.
«Вот это да! — завистливо думает он. — Не то что тут — всем кагалом». И вдруг напрягается. Там, в далекой глубине чужих плавней, ясно, знакомо зарокотали двигатели катеров. Тотчас вскинулись в небо два прожекторных луча, зашарили по редким тучам. От едва различимого на фоне неба сдвоенного конуса колокольни ударил пулемет. Сразу откликнулись ДШК наших катеров. Лучи прожекторов вмиг опали. Через темень зачастили светящиеся ниточки трасс, вонзаясь в конус колокольни, высекая яркие магниевые вспышки.
И тотчас кроваво засвечивается водная гладь: над рекой огненной птицей взвивается красная ракета — сигнал общей атаки. И взрывается тишина треском моторов, командами, частыми выстрелами. Десятки пулеметов, установленных на десантных катерах и лодках, вонзают в темный вражеский берег огненные полудуги трасс.
Какой-то миг Протасов любуется живым сверкающим серпантином, связавшим невидимые в предрассветной темени пулеметы и едва различимый чужой берег. И спохватывается, сбрасывает с себя это мирное праздное любопытство.
— Десанту приготовиться! — кричит он сквозь глухой треск пулеметных очередей.
И вдруг чувствует, как толкнулась, поднялась палуба, а потом пошла, пошла из-под ног. Близкий разрыв окатывает десантников штормовой волной. Двигатель затихает, и сразу становится слышным шум воды под бортами: катер еще движется по инерции к близкой теперь отмели.
На берегу снова ослепительно вспыхивает. Кажется, что пушка стреляет прямо по ним.
— Бей по вспышкам! — командует Протасов.
Казалось, его услышали все: огненные трассы заскользили по берегу, конусом сходясь к тому месту, где была пушка.
— Бей же! — снова кричит он, не слыша своего ДШК.
— Заело!..
Пулеметчик зло ругается и звонко шлепает ладонью по металлу. Возле него появляется перевязанная голова Суржикова, и пулемет, сердито клацнув, сразу оживает и бьет торопливо и долго, словно стремится наверстать упущенное.
И вдруг все вокруг озаряется ярким трепещущим светом: над рекой запоздало вспыхивают ракеты, выхватывают из тьмы катера, лодки, согнутые спины десантников.
— В воду! Прыгай! — кричит Протасов, как только катер врезается в отмель.
Бой сразу уходит от берега. То выстрелы гремели вблизи и эхо скакало в соседних улицах, рокотало над низким берегом, облепленным лодками, а то все затихает здесь, и выстрелы ухают уже где-то вдали, в плавнях.
Серый рассвет медленно расползается по воде, высвечивает окраинные дома города. Оттуда из-за домов вдруг появляются белые, как привидения, фигуры, торопливо идут к берегу, и Протасов скорее догадывается, чем узнает, — пленные. Глядя на это шествие призраков, он ощущает необыкновенную легкость. Словно вдруг отваливает давнее напряжение, оставив облегчающую радость свершенного.
«Ловко мы их, — удовлетворенно думает он о пленных, только что бывших опасными врагами, а теперь ставших такими безобидными и жалкими. — Ловко мы их. Даже штаны надеть не успели…»
Поминутно оглядываясь на длинные штыки конвоиров, пленные подходят к воде, переминаются босыми ногами на сыром песке, равнодушно озираются. И в этой их отрешенности чувствуется мужицкое безразличие к этой непонятной им войне — воевать так воевать, в плен так в плен. Но по некоторым видно и другое — угрюмую настороженность, растерянность, чванливую злобу. Протасов уже знает — это немцы, отпетые гитлеровцы, приставленные к инертной солдатской массе в качестве погонял.
На затихший берег обрушивается гул: откуда-то выныривают самолеты, нестройным треугольником проносятся над берегом, сбрасывают бомбы на песчаную отмель. Одна бомба падает неподалеку от «каэмки», взметнув выше мачты белопенный куст. Суржиков, ревниво не отходивший от пулемета, присев на корточки, пускает в небо длинную очередь. Но самолеты уже скрываются за рощицей на другом берегу неширокой протоки, и низкий рев их замирает вдали. И тотчас в плавнях за городом снова вспыхивает винтовочная пальба. Толпа пленных оживает. Некоторые вскакивают на ноги, что-то кричат, то ли зовут, то ли командуют. Конвоиры беспокойно сбрасывают с ремней винтовки.
— Сидеть! Сидеть!
Протасов стоит на палубе, вглядывается в просветы между домами. Ему кажется, что стрельба то удаляется, то снова подступает к городу.
Из лодки выглядывает моторист, до неузнаваемости вымазанный маслом, равнодушно любопытствует:
— Что там?
— Как мотор? — сердито спрашивает Протасов.
— Счас будет. А что там?
— Должно, контратака. Теперь им Килия как кость в горле.
— Ну-ну, — говорит моторист, будто речь о чем-то обыденном.
А пленные все идут и идут из-за домов, одинаково белые — в исподнем, словно это их униформа. Красноармейцы сдают пленных конвоирам, шумно удивляются позору врагов, и в этом их веселье чувствуется радость минувшей опасности, быстрой победы. Шумит берег громкими шутками, шлепаньем босых ног, сдержанным разноязыким говором толпы, сухим стуком сваливаемого в кучи трофейного оружия…
— Какое сегодня число?
— Двадцать шестое. А что?
— Пятый день воюем.
— Только пятый?
Протасова поражает эта простая мысль. Бывало, месяц пройдет, и вспомнить нечего. А тут!.. Он перебирает в памяти час за часом трагичное и радостное, что было в эти дни: черный монитор на блескучей глади Дуная, последний всплеск взрыва перед форштевнем, рев самолетов над притихшим базаром, короткий перехлест выстрелов у вражеского пикета, сверкающий серпантин трасс над темной водой. Он вспоминает лица павших и живых и вдруг замирает от нового для себя чувства тоски и нежности. «Даяна!» Протасов достает удостоверение личности, долго разглядывает чернильный штамп и прикидывает, когда сможет снова увидеть ее. Завтра? Или придется мучиться несколько дней?..
Он еще не знает, что разлука эта — на годы. Что на пути к Даяне будут Одесса, Севастополь, Новороссийск — сотни боев, тысячи километров фронтовых дорог.
Он не знает, что эти первые победы будут вспоминаться ему в самые трудные минуты, что они не заслонятся лавиной грозовых дней, а в точности, как говорил комиссар Бабин, станут не гаснущим факелом, поддерживающим уверенность в окончательной победе. (Ведь здесь, на Дунае, несмотря на непрерывные контратаки, они так и не сдадут своих позиций, а лишь много дней спустя отойдут сами, подчинившись приказу, учитывающему интересы всего огромного фронта…)
— Шурануть бы вверх по Дунаю. До самой Германии.
Суржиков потягивается, хлопает ладонью по гулким доскам рубки. Протасов будто все это время говорил со старшим матросом, вдруг обращается к нему:
— Так же шуранем и по Германии…
— Когда?
— В свое время.
Он говорит это не в утешение матросу, в совершенной уверенности, что так и будет, что такое не может остаться без возмездия. Не знает он только, что тогда станет уже бравым командиром дивизиона тяжелых бронекатеров и бросок вверх по Дунаю будет не просто контрударом защитников Родины, а большим стремительным наступлением освободителей народов. В то время перед ним откроются совсем другие горизонты, и, утюжа мутные дунайские волны, он будет понимать одно: дорога в его Лазоревку лежит через всю Европу…
Ничего этого еще не знает мичман Протасов. Он стоит на палубе, переполненный предчувствиями чего-то грозного и большого. А над далекими вербами левого берега встает заря, пятая заря войны. Она разливается во всю ширь, багровым огнем заливает живое зеркало Дуная…
ВАДИМ ПРОКОФЬЕВ
«Завещание» Петра Великого
Штаб полка со всеми своими службами разместился неподалеку от передовой. В эти первые дни декабря 1941 года ему уже дважды приходилось менять место. Оборона уплотнялась, штабы дивизий занимали землянки полковых, а те перебирались в батальоны.
Мороз мешал думать, он забирал у Платонова все силы. «Только бы не раскашляться, только бы не раскашляться», — Платонов знал за собой этот недуг отчаянного курильщика — на сильном морозе у него начинался кашель и потом целый час не мог угомониться. Платонов направился к землянке Особого отдела, куда его так неожиданно вызвали утром. Зачем понадобился особистам лейтенант Платонов, в прошлом доцент-историк, специалист по вспомогательным историческим дисциплинам?
В Особом отделе капитан попросил минутку обождать, куда-то позвонил.
— Товарищ лейтенант, сейчас пойдет машина, забросит вас в штаб армии. Явитесь к подполковнику Воронову… — И не договорил, с удивлением уставившись на Платонова, силящегося сдержать кашель. Потом широко улыбнулся. — Владимир Алексеевич, да что это вы? Успокойтесь. Вас в армию вызывают как специалиста по Смоленску…
Платонов все же раскашлялся. И кашлял долго, сухим, дерущим горло кашлем.
— Товарищ капитан… что я смолянин — это действительно так, но что означает — специалист по Смоленску?
— А это уж, лейтенант, мне знать не дано. Там, в армии, все и объяснят. Хотите мятных конфет? Право, помогает. Я вот уж неделю жую, мечтаю бросить курить…
Платонов наконец отдышался, вытер слезы. И невольно рассмеялся. Теперь он вспомнил, что вместе с этим капитаном чуть не погиб на Соловьевой переправе. Но тогда было лето, и капитан носил бороду.
— Простите, товарищ капитан, из-за этого кашля я вас не узнал…
— И бороды нет. Ничего не попишешь, начальство у меня строгое — каждый день бреется. Приказал бороду того-с… А жаль!
— Товарищ капитан! Можно ехать. Едва отогрел на морозе…
Платонов не заметил, как в блиндаж просунулась ушанка, из-под которой виднелся один только красный нос.
— Закрой дверь, идол! Привык там у себя, в Сибири, избы от тараканов вымораживать…
— Так точно, товарищ капитан, вернейшее средство. Только к лету они опять оживают.
— Спасибо, утешил, «оживают»! А мы-то, что ж, по-твоему, тараканы? Захватишь лейтенанта, да смотри, не заморозь по дороге. Довезешь до штаба армии и мигом обратно.
— Есть доставить лейтенанта в штаб армии!
В машине было тепло, и Платонов окончательно успокоился. Все-таки приятный этот капитан. И смелый. Это он помог тогда выгрести в водоворотах Днепра. Самому бы Платонову не выплыть. Плавал он так себе, а вернее, просто умел держаться на воде, да и то недолго.
Специалист по Смоленску? Это что-то новое. Конечно, историю родного города он знает отменно. Свою «ученую карьеру» начинал экскурсоводом, подрабатывал на каникулах в студенческие годы. Но зачем особистам понадобились его знания сейчас? Тем более что Смоленск захвачен фашистами?
А что, если его хотят забросить в Смоленск с каким-либо заданием? Но это предположение тут же отпало. Во-первых, для выполнения особых заданий существуют и специально подготовленные люди. Во-вторых, в Смоленске его слишком хорошо знают, и не только в, так сказать, академических кругах. Ну и вообще — какой из него разведчик, связной, тем более — диверсант? Глупости!
И вновь мысли о прошлом…
Его прошлое — это архивы, лекционные аудитории, библиотеки. Кажется, самые яркие воспоминания юности связаны у него не с таинственными ночными свиданиями или студенческими шкодами, а со встречами в архивах. Он как бы со стороны увидел того 18-летнего юнца, который робко поднимается по лестнице старого особняка на Большой Пироговской улице в Москве. Здесь помещается архив древних актов. Тогда он назывался еще архивом феодальной эпохи или даже сохранял старое название Главного архива министерства иностранных дел. Здесь все в диковинку. Документы длиною в несколько десятков метров — столбцы, склеенные из сотен и тысяч бумажных полос, испещренных записями, которые он не может прочесть, хотя написано и по-русски. Но в XVI–XVII веках писали скорописью, ее еще предстояло изучить, привыкнуть к различным почеркам. Здесь же лежат какие-то грамоты с печатями, подвешенными к ним на шелковых шнурах. Не печати, а что-то вроде амбарных пломб, но некоторые пломбы сделаны из золота. Впрочем, больше свинцовых, мастичных, сургучных. Золоченые ковчежки, в которых хранятся международные договоры, уложения, гербовники, книги-уродцы, у которых толщина превосходит ширину, евангелия, четьи-минеи. Здесь не считают за находку гусиное перо, забытое переписчиком, и даже высохшее человеческое ухо, ухо какого-то жулика, отрубленное за воровство и приколотое к судебному постановлению, — вещь обычная.