Приключения 1975 - Рыбин Владимир Алексеевич 9 стр.


Страшный «документ»!

Платонов задумался. А ведь он когда-то слыхал о его существовании и помнит по сей день о пресловутом «лжезавещании».

Нет, господин Геббельс, липа все это! Липа! Фальшивка!..

Дверь открылась, и вместе с клубами морозного пара в хату ввалился Богданов.

— Ну как, архивная крыса? Ничего себе документик?

— Знаешь, я только-только дочитал до конца и силюсь припомнить, из каких это «секретных архивов» сия липа могла быть извлечена?

— Вот и я думаю, что липа. Но ты представляешь, как она работает против нас? Не говоря уж о немецком обывателе — тот привык верить тем, кто отдает приказы. Да, да, не спорь, эти средненемецкие Фрицы, Гансы, Гретхен и даже Лореляй успели уверовать в высшую миссию Гитлера, в тысячелетний рейх. Но газета с завещанием пришла в Чехословакию, Болгарию, Турцию, Венгрию. И там кто-то поверит… Хотя не то я говорю. Шут в ними, кто поверит там.

Богданов не договорил, сорвался с места, споткнулся о лавку, хотел в сердцах пихнуть ее ногой, но в последнее мгновение сообразил — лавка-то дубовая.

— Послушай, Володя, я очень на тебя рассчитываю. Ну поломай мозги, докажи, понимаешь, докажи, что это фальсификация, очередной подлог. Ведь ты же занимался когда-то историческими подделками, я-то помню!

— Занимался, Гарик, занимался. Но вся беда в том, что я имел дело с подлогами и подделками русского изготовления. И при этом в руках у меня были, так сказать, «подлинники» подделок.

— А может, и эта русская? Может быть, колченогий доктор ее только выудил откуда-нибудь?

— Нет, Игорь. Не русская. Это я уже и сейчас могу сказать. Если бы была русской, да еще петровской поры, то даже в переводе на немецкий чувствовался бы довольно тяжелый стиль Руси восемнадцатого века. А тут высокопарность, напыщенность. Петр писал — чеканил. Ни одного лишнего слова. И вообще в восемнадцатом веке писали по-иному, другим стилем и другими оборотами.

— Знаешь, Володя, не буду тебе мешать. Мой «кабинет» в полном твоем распоряжении на всю ночь. Боюсь только, поторопился я. Сейчас встретил члена Военного совета, тот интересуется, как дела с «завещанием», ну я и брякнул, что так, мол, и так — над ним уже корпит крупнейший знаток таких штучек, и к утру мы сможем кое-что передать через фронт. Сможешь все распутать к утру?

— Эх, Игорь, ни черта ты не изменился, торопыга!

Платонов оглядел «кабинет». Какие-то словари на полочке, а там, где, наверное, раньше стояла икона — кипа газет, брошюрки.

— Ведь у меня под рукой ни одного справочника…

— То-то и оно! Будь я в Москве, в Ленинке, сам бы разобрался…

— Кстати, в Москву доложили?

— Доложить-то доложили, но сам знаешь, какое сейчас положение… Я вот о Ленинке вспомнил, а она, наверное, частично эвакуирована или законсервирована… Профессора выехали в тыл вместе со студентами. Пока-то там специалистов разыщут… А мы оперативники, нам поспешить надобно!

— Вот-вот, поспешишь…

— А ты не смеши, доцентиузус, не смеши! Тебя что, зря учили на народные деньги?

— Может быть, в штабе фронта знают об этой газете и у них найдется целый, а не скуренный экземпляр?

— Звонили уже, да там все в разгоне, заместитель начальника отделения сам хотел приехать и нашу газету прочитать, да я заверил, что своими силами справимся.

— М-да, положеньице!

— Володя, а может быть, мне остаться?

Платонов не ответил, он вновь перечитывал «завещание».

«Пусть себе вчитывается, он действительно не любит торопиться». Богданов отошел к окну, прислушался к глухому грому артиллерийской дуэли. На душе было скверно. Докатились до самой Москвы. Их участок фронта, пожалуй, самый отдаленный от столицы, он клином врезался в фашистские расположения. И все одно — до Москвы рукой подать. Два дня назад Богданов ездил в столицу — за полтора часа «эмка» доскакала…

Сводки нерадостные. От Калинина фашист жмет и жмет. На юге обложил Тулу. Москва поразила своей суровостью, никогда не видел такой столицу, даже в годы гражданской. Болью отозвались баррикады у застав — значит, будут драться тут, на улицах города…

Нет! Этого не будет! Не будет никогда!

Невеселые мысли подполковника нарушил отчаянный визг тормозов закамуфлированной «эмки». Богданов пригляделся. Ого, генерал прибыл, а с ним полковник. Наверное, подошло новое соединение и командир с начальником штаба явились представиться по начальству. Да, уплотняются, уплотняются фронтовые порядки. Солдатский телеграф уже давно вещает о наступлении. Похоже, очень похоже… Да нет, он знает, конечно, что ведется подготовка к наступлению. Вот только когда оно начнется?

— Гарик!

Богданов оглянулся. Фу-ты, так задумался, что и о Володьке забыл.

— Слушай, Гарик, а ты, юрист, ничего не кумекал насчет этого документика? Ведь он тоже «юридический»?

Богданов прошелся по тесной избе.

— Знаешь, Володя, в истории я не очень-то силен, все больше на юриспруденцию нажимал. Но вот когда прочел это «завещание», вдруг припомнил рассказы отца, вернее, нечто вроде семейного предания, что ли. В детстве не раз слышал и запомнил, не особо даже вдаваясь в смысл, потом и не вспоминал, а теперь всплыло. — Богданов помолчал, словно собирался с мыслями. — Не знаю, говорил ли я тебе прежде, что батька мой из семинаристов?

— Постой, он же старый большевик?

— Ну и что? Разве мало большевиков получили образование в духовных семинариях? Не в том дело. И мой дед, и прадед были священниками. И фамилия наша не Богдановы, это отец сменил в подполье, а Преображенские. Сестра прадеда моего вышла замуж за Мурзакевича. Теперь, правда, Мурзакевичи приходятся нам дальней родней — десятая вода на киселе, но именно с одним из Мурзакевичей и произошла та история, которой так гордился мой отец.

— А ну, я ведь кое-что знаю об одном Мурзакевиче, священнике, кстати, из моего родного города Смоленска.

— Да, да, только теперь я вспомнил, что и у меня в Смоленске тоже проживали предки. А произошло все это во время Отечественной войны двенадцатого года…

— Ах, значит, этот Мурзакевич — священник церкви Одигитриевской божьей матери?

— Он самый. Но ты послушай, послушай…

— Погоди. Ну при чем тут «завещание»?

— Да слушай, тебе говорят!

…Два дня гудят орудия, отдельных выстрелов не слышно. И над Смоленском, над угрюмыми еловыми лесами стоит неумолчный гул. Ночью от пожаров светло, как днем. А днем солнце не может пробиться сквозь плотный занавес дыма.

В церкви Одигитриевской божьей матери и день и ночь теплятся свечи, день и ночь усталый священник Мурзакевич читает проповеди, вершит богослужения. Он уходит с амвона только для того, чтобы наскоро пообедать, полчаса-часок подремать тут же, в ризнице. И снова перед воспаленными глазами мерцают, постреливают, слегка коптят свечи, и голову дурманит сладкий запах ладана и пригоревшего воска.

Бог пока миловал, в церковь не попало ни одного ядра. И звонница стоит целой, и глухой Васька-пономарь уже второй день не спускается с колокольни. Там же и спит. Он забыл о колоколах, да и кто услышит их всполошный перезвон в этом грохоте? Глухой же Васька даже не слышит, как колокола сами откликаются на пушечные выстрелы, на близкие разрывы бомб. Глухому заменили уши глаза. С колокольни ему видно на десятки верст и к восходу, и к закату. Его кошачий взор различает зарево над городом Красным — там тоже пожары. Это оттуда отступали, сдерживая «шаромыжников», львы Неверовского. В узком дефиле лесного проселка Ней не мог развернуть против недоукомплектованной дивизии свою многотысячную армию. Но до Смоленска дошла лишь сводная рота, дивизия осталась лежать на дороге.

Ваське хорошо видно, как с Королевского бастиона палят пушки. И как от могучей каменной груди бастиона отскакивают французские ядра. Второй день французы пытаются пробиться к Смоленску в лоб. Васька стратег невеликий, но и ему понятно, что в лоб «ключи государства Московского» не возьмешь. А вот отец Алексей, видно, думает иначе. Ходит хмурый и все о чем-то думает, думает… Поэтому пономарь решил на случай обзавестись пистолетом. Этого добра сейчас в Смоленске сколько угодно. Раненые меняют на хлеб и ружья и пистоли, им они ни к чему, не пригодятся более, а хлебушек — он каждодневно нужен. Пистолет Васька и заряды к нему выменял на черствые просвирки. Спрятал в ризнице — отец Алексей не найдет…

Василий уважал и боялся отца Алексея, он был уверен, что во всем Смоленске не сыскать второго такого ученого священника. Раньше, до беды этой, день и ночь сидел над книгами, писал что-то. И Ваську грамоте обучил. Теперь, ежели что, враз ему граматицу в нос сунет и, пожалуйте, исполняй! Да Васька с радостью… Эх, прошла бы глухота! Ведь еще намедний год он слышал, когда грамоте-то обучался, а как узнал, что узурпатор на Россию войной пошел, так с того дня ровно кто затычки в уши заколотил. Пушки палят, а он только дым да пламя видит… Отец Алексей Василия в город не пускает, со двора ни шагу. В писульке написал, что, ежели бомба будет в Васькину сторону лететь, он не услышит, ну и…

Пальба со стороны Заднепровья вдруг внезапно прекратилась. Разгоряченные пушкари на Королевском бастионе еще два-три раза ухнули в белый свет и тоже угомонились, знай, банниками шуруют. Отец Алексей обеспокоился. Кое-как закончив службу, он торопливо прошел в Царские ворота и выбрался из церкви

Что бы это означало? Неужели Наполеон понял, что, штурмуя Смоленск в лоб, он только теряет солдат? А почему, собственно, Наполеону этого не понять? И уж если священник, столь далекий от ратных дел, понимает, что, обойди французы Смоленск с юго-востока, переправься через Днепр выше города да встань на Московской дороге, вот и в капкане окажутся обе русские армии. А Барклай только об одном и печется — как бы сохранить армию. От самой Вильны сюда, в Смоленск, прибежал, так и не подумав о генеральном сражении. Начнет Наполеон обходный маневр, Барклай Смоленск бросит, выведет войска на Московскую дорогу…

И хотя Мурзакевич хорошо понимал, что у русского командующего нет иного выхода, все человеческие чувства восставали против такого исхода.

Смоленские улицы встретили священника клубами едкого дыма. К августовской теплыни прибавился нестерпимый жар пожарищ. Ветер гнал вдоль улиц черные шлейфы пепла, подхватывал, забрасывал в тлеющие головешки от бывших домов чудом не сгоревшие книги. Несмотря на ветер, на угарный запах, в нос ударило зловонье гниющих трупов. Если убитых людей еще подбирали, хоронили, то на конские вздувшиеся туши никто не обращал внимания.

Мурзакевич оказался не единственным, кого всполошили умолкшие пушки. В приемной губернатора, забыв о чинопочитании и, наверное, даже не замечая друг друга, плотно стояли люди. Стояли молча. Стояли терпеливо, обращенные в слух. Собравшиеся пытались разобраться в неясном шуме голосов за дверью губернаторского кабинета, ловили обрывки фраз, которые решали и их участь.

Еще неделю назад, когда в Смоленске наконец соединились две русские армии, губернатор созвал в дворянском собрании сливки городского общества и торжественно, ссылаясь на Барклая, заверил, что отступление русских армий закончилось, а посему Смоленск не будет сдан узурпатору. Мурзакевич тоже присутствовал на этом сборище, и, может быть, не он один обратил внимание и был покороблен тем, что губернатор говорил по-французски, хотя не мог не знать, что в мраморном зале собрались не только дворяне и что смоленское купечество, недовольное его довоенным самоуправством, с начала войны открыто поговаривает о «шаромыжном корне» губернатора. Но тогда всем хотелось верить, что, да, кончилось отступление, что русские солдаты, промаршировавшие на запад от Смоленска к Рудне, встретят там и, конечно же, разобьют, раздерут багинетами «двунадесятиязыцую армию». И словам губернатора поверили, ему простили французский. Теперь же эти люди вслушивались в обрывки фраз, долетающие сквозь неплотно прикрытые двери губернаторского кабинета, — у него сидит генерал Ермолов.

Мурзакевич не мог да и не хотел дожидаться окончания аудиенции. Интуиция подсказала ему — Смоленск будет оставлен русскими. И каждый должен решать, что ему делать — уходить вслед за армией или затаиться в городе, уповая на господа бога. На этот вопрос каждый должен ответить в одиночестве, а не в толпе, которой правят стадные инстинкты. Мурзакевич повернулся, чтобы покинуть губернаторский дом, и вдруг обнаружил, что он со всех сторон окружен и путь к двери отрезан. Мурзакевич колебался… Пробиваться? Просить? Это означает нарушить напряженную тишину.

И вдруг грубый окрик, хриплый голос, в котором чувствуется отголосок еще не остывшего раздражения, повернул головы собравшихся к парадной лестнице. В дверях приемной стоял высоченный мужчина. Встрепанная шевелюра и рыжие бакенбарды, неопрятными лохмами торчащие чуть ли не из ушей, говорили о поспешности сборов, панике. В бесцветной глубине глаз застыл гнев. Это был младший из клана Энгельгартов — богатейших смоленских помещиков.

— Сторонись! Прочь с дороги! Я вам, вам говорю!..

За спиной великана тушевались два гайдука. Они крепко держали за руки двух пожилых сельчан. Драные армяки ржавого цвета, неизменные и летом и зимой заячьи треухи, грязные лапти, на которых светлыми пятнами белело свежее лыко, — все это так не вязалось с безвкусным великолепием губернаторской приемной, мрамором и молчаливо-почтительным благолепием собравшихся, что Мурзакевич от неожиданности и нелепости этой сцены чуть было не расхохотался, забыв о тревогах и о своем сане.

— Где губернатор?

Никто не ответил Энгельгарту, но тот и сам понял неуместность вопроса.

— Коспода, простите за столь энергичный вторжений. Но судите сами. Эти фот негодяи… как это по-русски? Тати, да, да, тати, не далее как вчера пожигайт мой дом. Управляющий… э… схватил их на месте. Та-с! На месте! И что б ви думайт? Как это сказать по-русски… Бидло, да, да, бидло утверждайт, что дом поджигаль французский фуражир! О, французский маркинтинер дейстфительно бил в имений. Но, коспода, я подчиняюсь силя. Маркентинер остафиль мне… как это по-русски? Фексель? Нет, нет, толговой токумент…

Энгельгарт внезапно умолк. Никто еще не проронил ни слова, и тишина была прежней. Но уже никто не прислушивался к словам, доносящимся из губернаторского кабинета.

— Господин барон, а вам не кажется, что французские пушкари забыли вложить в свои бомбы… векселя?

— Но, коспода! Я путу трепофайт фозмещений убитка! И примерный наказаний этих… как это по-русски? Шишей. Да, да, шишей!

— Господин барон, извольте немедля выйти вон вместе со своими гайдуками! И, если позволит Буонапарт, я всегда к вашим услугам! Боюсь только, что ваши холопы меня опередят!

— Я пуду шаловаться на фас, косподин Глинка!

Дверь кабинета распахнулась. На пороге выросла медвежья фигура Ермолова.

— Господа! В такой час!… Что здесь происходит?

И собравшихся прорвало. Они забыли о бароне. Каждый перебивал каждого. Угрозы и мольбы, недоуменные вопросы, просьбы, проклятья обрушились на Ермолова. Мурзакевич, улучив момент, выбрался на улицу. Сомнений нет, русская армия оставляет Смоленск…

Мурзакевич не замечал, куда идет. Инстинктивно сторонился пожарищ, огибал воронки, вырытые бомбами, спотыкаясь о ядра, во множестве валяющиеся на мостовых. Еще неделю назад, усталый, он заснул после очередной проповеди, а когда проснулся, ему показалось, что кто-то свыше внушил ему идею спасения Отечества. И эта мысль уже не покидала его ни на минуту. Через несколько дней она созрела, когда он случайно в ризнице нашел пистолет, Васькин, конечно же. Но в тайниках души теплилась и не угасала надежда на то, что ему не придется идти на Голгофу. Что русские войска от Смоленска победоносно двинутся на запад. И тогда Васька забросит свой пистолет в Днепр. А он, Мурзакевич, наложит на себя эпитемию. Теперь и эта надежда рухнула. Страх и отчаяние сжали сердце…

Всю ночь по улицам догоравшего города шли войска, скрипели фурманки, громыхали пушки. В темноте не было видно солдатских лиц, не слышно было разговоров. Ведь когда отступают — молчат. Солдаты открывали рот только для того, чтобы крепким словом помянуть разбитую мостовую и неподъемную тяжесть пушек. Из чудом уцелевших домов в грязь развороченных тяжелыми колесами улиц выползали раненые. Их были тысячи. И они не молчали. Они заклинали забрать их или пристрелить.

Назад Дальше