Этьен и его тень(изд.1978) - Воробьев Евгений Захарович 33 стр.


Но тут произошел случай, который едва не выбил Этьена из колеи, заставил его изрядно поволноваться. В «волчью пасть», за окно, упал воробышек с перебитым крылом и никак не мог выбраться обратно на волю. А Этьен ничем не мог помочь! В ту ночь он не сомкнул глаз, нервы были напряжены до предела. Примириться с тем, что воробей умрет здесь, как многие люди, переступившие порог этой тюрьмы? Он вызвал надзирателя, потом явился капо гвардиа и распорядился, чтобы развинтили железную ловушку. Капо гвардиа знал, что заключенный досиживает последние дни, и, может быть, захотел на прощанье прослыть отзывчивым, кто его знает. Так или иначе, но полуживого воробья выпустили на волю.

Этьен сидит на тюремном пайке последние дни, можно позволить себе часть хлеба скармливать птицам. И ведь каждое утро слетаются на его подоконник, будто знают, что тут для них кормушка. А может, птиц кормил его предшественник? Кертнер спросил об этом у Рака-отшельника, но тот, по обыкновению, ничего не ответил.

«Вот так же ничего не узнает обо мне тот, кто поселится в камере после меня. Кто приклонит голову на это подобие подушки, набитое соломенной трухой? И сколько лет отмучается мой преемник – дольше моего или короче? Может, бедняга промытарится в тюрьме, подобно мне, целых три года? Больше тысячи дней!! Сколько раз надзиратель подсматривал в замочную скважину, гремел засовами, повертывал с ржавым скрипом ключ, простукивал железным прутом решетки – целы ли, – а я все сидел и сидел под ключом у него… Откуда происходит слово «заключенный»? Заключенный – тот, кто сидит под ключом, – осенило вдруг Этьена. – Удивительно, как это не пришло мне в голову раньше? А сколько замков придется открыть тюремщикам, чтобы выпустить меня на волю? Замок в камере – раз, замок на решетке в коридоре – два, замок, которым запирается лестница, – три, замок на двери, ведущей в галерею, – четыре и, наконец, замок на воротах крепости – пять…»

А кто из стражников явится к нему вестником радости, ангелом-освободителем?

Может, Рак-отшельник? Мрачный рыжебородый сицилиец уже в летах. Ему легко сойти за глухонемого, потому что никогда не вступает в разговоры с узниками. Во всей тюрьме, даже среди заключенных, нет, пожалуй, человека столь мрачного, как этот надзиратель. Вчера Этьен попросил у Рака-отшельника зеркало, тот даже не ответил…

«Сколько времени я не видел себя в зеркале? Все годы заточения. Лишь несколько мимолетных отражений в стеклах, когда меня водили в тюремную канцелярию, да еще зыбкие отражения в лужах.

Кажется, я сгорбился, а все негодная привычка мерить шагами камеру, опустив голову, заложив руки за спину. Кажется, сильно поседел. Как пишут в газетных очерках: «Время посеребрило его голову…» Узнают ли меня близкие? «Я уже столько раз видела тебя входящим в дом, что верю – скоро ты вернешься на самом деле», – писала Надя еще два года назад. Не переговорить будет с Надей обо всем ни за день, ни за неделю. А впрочем, никто не знает, как это произойдет.

Интересно, от чего я успел отвыкнуть за эти годы, от чего отучился? Может, уже не умею плавать? Ездить на велосипеде? Бегать? Или рука разучилась держать штурвал, кисть, чертежный карандаш? Столько лет пишу тюремным стилем, недоговаривая что-то, скрывая, скрытничая и таясь, обращаясь к иносказаниям и намекам».

В то утро он проснулся, дрожа от восторга, с предощущением пронзительного счастья. Последнее пробуждение в камере. Последнее утро в тюрьме. Последний взгляд на небо, перечеркнутое решеткой.

Накануне Кертнер сдал книги в тюремную библиотеку, в том числе и полученные с воли книги на испанском языке; по этим книгам он упражнялся в сравнительных переводах на французский, итальянский и немецкий.

Счет пошел на часы. Самые длинные часы, какие Этьен провел в тюрьме. Боже мой, ему осталось мучиться в каменном мешке еще шесть-семь часов! Где набраться терпения и выдержки, чтобы прожить эти самые шесть-семь часов? Раньше чем разнесут хлеб и воду, за ним никто не явится.

Он развернул Библию – она лежала во всех камерах как непременный инвентарь – и попытался скоротать время за чтением, но быстро захлопнул книгу.

Наконец-то принесли хлеб и воду! Сегодня Этьен решил скормить воробьиному племени весь хлеб – самому обедать в тюрьме уже не придется.

Накрошил хлеб, насыпал крошки на подоконник – последний завтрак, приготовленный для пернатых приятелей. Завтра они слетятся к знакомому оконцу и тщетно будут ждать угощения. Воробьи все годы пользовались симпатией Этьена, эти шустрые птахи ему гораздо милее, чем голуби. Хорошо, что сегодня голуби не подлетали к его оконцу, не обижали воробышков.

Каждый дальний отголосок, слабый отзвук тюремной жизни вызывал нервную дрожь.

Вот-вот послышатся шаги, загремит засов, заскрипит замок, откроется дверь, войдет Рак-отшельник, а то и капо гвардиа, Кертнеру подадут ту самую, отчаянно-радостную команду, и он возьмет в руку свой тщедушный узелок с «имуществом».

Кто бы мог подумать, что последний день будет полон таких мучений? Все равно что бесконечно ждать экзамена, от которого зависит вся твоя жизнь. Или сидеть в ожидании допроса и слышать крики, стоны истязуемых, вызванных на допрос до тебя. Или сидеть у двери операционной, ждать, когда тебя положат на стол и станут резать без наркоза, – в общем, пребывать в напряженном ожидании не минуты и даже не часы, а длинные-предлинные сутки.

Приступ ожесточенной тоски не проходил.

Снова шаги в коридоре, сейчас за ним придут.

За ним пришли, но как ни в чем не бывало вызвали на прогулку. Он еще раз попрощается с чахлой травой в каменных щелях, с персиковым деревцом в углу тюремного двора.

Он всматривался в лица тюремных надзирателей – может, прочитает свою судьбу? Но лица тюремщиков были, как всегда, непроницаемы, сумрачны. Может, они сами ничего не знали, а может, профессионально скрывали все от узника 2722.

Вернулся в камеру и вновь стал с содроганием и ужасом ждать. Время идет к обеду, вот-вот начнут раздавать баланду, к которой он легкомысленно не оставил ломтика хлеба. Ведь если принесут обед, значит, его не сняли с довольствия, значит, администрация продолжает числить его и сегодня среди заключенных.

Правильно ли он следил за календарем, не сбился ли со счета, отсчитывая дни?

Может, не десять, а только девять дней просидел он тут, в одиночке?

Загремел засов, повернулся ключ, откинулась дощатая форточка с глазком, и Рак-отшельник протянул руку за пустой миской, которую узнику полагалось уже приготовить.

Машинально подал Кертнер миску, так же машинально взял ее, полную. Он спросил у Рака-отшельника, какое сегодня число – одиннадцатое или двенадцатое, но тот лишь помотал головой, прикрыв притом глаза, будто захлопнул сразу две щелки в двери, два «спиончино».

А больше справиться не у кого, капо гвардиа весь день на вызовы не являлся…

Прошла вечность, прежде чем подоспели сумерки. Вот уже Рак-отшельник прошагал по коридору, контрольно поигрывая по решеткам длинным железным прутом. Говорят, надпиленную решетку сразу слыхать, звук совсем другой, надтреснутый. Но нет, дуче всегда прав, все решетки целы. В дальнем конце коридора затих тюремный ксилофон Рака-отшельника. Утром другой тюремщик пройдется прутом по ржавым переплетам.

«Как же я сбился со счета? Наверное, меня подвело нетерпение. Так часто считал, пересчитывал дни и все-таки сбился. Проснулся сегодня на рассвете неизвестно какого дня. Так можно и до мартобря здесь дожить…»

72

С радостным испугом услышал Бруно заветную фразу. Он давно и часто слышал ее в своих мечтах:

– Номер две тысячи тридцать четыре! На выход со всем имуществом! Не задерживаться, быстрее!

Ну какое у него имущество? Зубная щетка, ложка, потрепанный томик Данте, немецко-итальянский словарь. Была еще шерстяная фуфайка, но все, что может пригодиться другим, уходящий обязательно оставляет в камере. Бруно оставил фуфайку рыжему мойщику окон из Болоньи. Бруно перевели в одиночку. Он давно припас талоны тюремной лавки, чтобы подкормиться в последние дни: очень не хотелось, чтобы родные увидели его таким слабым.

Окно одиночной камеры, в которую перевели Бруно, обращено в тюремный двор и потому не затемнено «волчьей пастью». Он стоял и смотрел сквозь решетку на узников, которые скорбной вереницей возвращались с прогулки.

А в соседнем отсеке двора…

Бруно отшатнулся от окна, будто его ударили по глазам. Не поверил себе, прильнул вновь к решетке, вгляделся в узника, бредущего по тесному дворику, – Кертнер!

«Верный брат, мудрый учитель, дорогой сердцу товарищ, что с тобой?! А мне в разлуке так помогала радость за тебя, свободного! Надеялся, ты давно среди своих».

Тошнотный ком подступил к горлу, подогнулись колени, он едва не упал тут же у окна. Хорошо бы улечься на койку, но как бы не потерять из виду друга… Бруно ухватился руками за решетку и буквально повис на ней, прижавшись лбом, щеками к ржавым прутьям и положив подбородок на узкий каменный подоконник.

«Милый и несчастный друг! Значит, все эти месяцы мы жили с тобой под одной крышей, вдыхали ту же сырость, хлебали червивую похлебку из одного вонючего котла, одновременно вслушивались в далекий, едва различимый благовест церкви, когда ветер дул от Модены. И так прошел почти год. Таким длинным умеет казаться только последний год заключения…

К сожалению, я был прав, когда до последней минуты не верил фашистам. Все-таки поверил этим негодяям после того, как тебя перевели в карантин, в одиночку! Как я мог, наивный простофиля?»

Бруно знал, что Кертнера задержали в прошлом декабре сверх десяти дней. Рыжий мойщик окон захворал тогда и поневоле встречал Новый год в тюремном лазарете. Он узнал от санитара, что несколькими днями раньше там лежал Кертнер, жаловался на боль в груди и сильно кашлял по ночам. Бруно сделал тогда вывод, что Кертнер задержался в тюрьме из-за нездоровья. Позже следы Кертнера затерялись, и Бруно был уверен, что тот на свободе. Но чтобы заключение Кертнера превратили в бессрочное?!

Фашисты еще раз обманули Бруно. Ах, негодяи! Он не смог предусмотреть, до какой низости они дойдут, как подло вывернут наизнанку закон!

Где же твоя амнистия? Где же твоя совесть, изолгавшееся величество, старый враль Виктор-Эммануил, король Италии, Албании и цезарь Абиссинии?!

Острая жажда свободы, которая владела Бруно все последние дни, сменилась вдруг апатией. Какая-то одеревенелость и вялость – физическая и душевная. Он уходит, а старший брат Кертнер остается здесь. Вот вам и амнистия, вот вам и законники в черных рубашках!

Между тем прогулка Кертнера подошла к концу. Стражник повел его к тому самому подъезду, через который вчера вошел Бруно. Значит, Кертнер сидит в одиночке где-то по соседству.

Как сильно он изменился за девять месяцев! Ссутулился, хотя и не держит голову опущенной. А как поседел! Походка и та изменилась – короче стал шаг, что ли?

На Рака-отшельника рассчитывать никак нельзя, но, к счастью, Бруно в тот же день удалось установить контакт с подметальщиком из уголовников. Верно говорят, что табак – тюремное золото. Началось с того, что Бруно угостил его сигаретой, а кончилось тем, что отдал ему полпачки сигарет. Сказочное богатство!

Подметальщик сообщил, где сидит Кертнер, – совсем, оказывается, близко, через три камеры, в том же самом коридоре. Только камера его на противоположной, внешней стороне и глядит на волю, значит, его окошко закрывает «волчья пасть».

Слава богу, что подметальщик мучился без курева, он оказался покладистым. Бруно послал с ним Кертнеру клочок газеты и булавкой наколол на бумаге несколько фраз.

В тот же вечер подметальщик, тоже на обрывке бумаги, принес ответ, наколотый булавкой.

Кертнер сообщил, что лишен права переписки, его держат без передач. В знак протеста он дважды объявлял голодовку и подолгу не выходил из камеры.

Нетрудно догадаться, почему Кертнера держат без передач, без писем: никто не должен знать, где он томится в беззаконном заключении.

Утром Бруно удалось послать Кертнеру через подметальщика четвертинку молока, а также новую записку. Он спрашивал: как здоровье, есть ли виды на освобождение?

Ответ был написан карандашом на изнанке коробки сигарет. Записка выглядела так: слово по-немецки, слово по-французски, слово по-испански. Кертнер знал, что Бруно изучал в тюрьме немецкий язык, а во время занятий в камере испанским языком многое запоминал.

«Исчерпал все легальные возможности для освобождения. Написал двенадцать жалоб. Потерял всякую надежду. Остается только рассчитывать на помощь извне.

Срок заключения Бруно заканчивался 4 сентября, а накануне в одиночку к нему зашел капо гвардиа. Несколько смущенный, он объявил, что завтра Бруно не смогут выпустить из тюрьмы – не прислали карабинеров, которые должны его сопровождать до места жительства, поскольку он освобождается под надзор полиции.

Звонили из Милана, из полицейской канцелярии. Всех карабинеров куда-то мобилизовали.

«Значит, там новая забастовка», – догадался Бруно, и настроение его сразу улучшилось.

Очевидно, капо гвардиа за пять лет узнал характер заключенного 2334 и после своего сообщения ждал скандала. Но ему ответил сговорчивый, послушный, даже покорный человек:

– Знаете, синьор? Это меня устраивает! Ничего не имею против. Пусть карабинеры приедут за мной даже через неделю. Вы же знаете, я парень холостой и необрученный. Ни одна синьора или синьорина по мне не тоскует. Могу набраться терпения и подождать. Тем более – чувствую слабость и хочу окрепнуть…

Бруно не хотел уйти из тюрьмы, не сделав для Кертнера то немногое, что было в его силах.

У них завязалась ежедневная переписка. Бруно решил в оставшиеся дни пересылать Кертнеру молоко. Кроме того, решил оставить Кертнеру весь свой капитал, правда не очень-то богатый, который лежал на его тюремном счету. Бруно заготовил завещание-доверенность и, соблюдая все формальности, отправил в канцелярию. Заключенный может распорядиться лицевым счетом по своему усмотрению. Бруно готов выйти из тюрьмы без единого сольдо в кармане, а все лиры, какие оставались на счету № 2334, перешли в распоряжение Кертнера, на счет № 2722.

Подметальщик-уголовник передал узнику 2334 на словах: седой арестант беспокоится, почему вы находитесь в тюрьме после того, как кончился срок вашего заключения? Боится, что вас задержали сверх срока, подобно ему самому.

Как Бруно был благодарен Кертнеру, тот помнит дату освобождения – 4 сентября 1940 года, тревожится за него. Он попросил подметальщика передать седому арестанту, что в тюрьме задержался добровольно на несколько дней и оформляет на его номер свой лицевой счет в тюремной лавке.

«Что можно для тебя еще сделать? – отправил Бруно записочку на следующий день. – Через несколько дней я буду на свободе».

Утром подметальщик передал письмецо на незнакомом языке, написанное мелко-мелко, а также записку на итальянском языке. Эту записку Кертнер просил уничтожить тотчас же по прочтении. В ней он просил Бруно связаться с посольством, сотрудники которого тепло одеваются зимой, передать туда прилагаемое письмецо и сообщить о его положении.

Записку, написанную по-итальянски, Бруно уничтожил, а непонятное письмецо на папиросной бумаге вклеил в свой немецко-итальянский словарь.

Он знал, что при выходе из тюрьмы его ждет тщательный обыск, и готовился к нему тоже тщательно. Две смежные страницы в словаре он артистически склеил хлебным мякишем. Письмецо на папиросной бумаге хранилось между страницами словаря, как в потайном конверте. Тюремщики с наибольшим подозрением относились к переплетам книг, на переплеты обращали наибольшее внимание, именно потому Бруно решил спрятать записку между страницами.

– Что вы там изучаете? – спросил Бруно, когда хромоногий надзиратель, которого возненавидела Орнелла, в последний раз осматривал, ощупывал его имущество; в голосе бывшего узника 2334 не было и оттенка тревоги, только усталость. – Надо смотреть, что у меня в голове спрятано!

Назад Дальше