Вишин сидел молча, смотрел в окно, руки его, лежащие на столе, чуть дрожали. Лицо было непроницаемо.
— Одно мне непонятно, — продолжал Лукоянов, — как вы, уважаемый, обеспеченный, в конце концов, человек, могли пойти на преступление? Да еще своего же друга ограбили. Вот этого не могу понять!
— Какой обеспеченный! — неожиданно обиженным голосом сказал Вишин. — Триста пятьдесят в месяц и премия, как подачка! Мне в студенчестве отец столько ежемесячно давал только на карманные расходы.
— Вы сын академика?
— Нет, — отчужденно произнес Вишин. — Папа работал в райпищеторге. Он умер несколько лет назад. Осталось после него кое-что, но это для мамы. Она почти не работала, и пенсия у нее крошечная. Мне пришлось выкручиваться самому. А к жизни я привык совершенно другой. Купеческими кутежами никогда не увлекался, но в элементарном комфорте отказывать себе не привык. И не хотел. Зарплаты не хватало. Вечно в долгах как в шелках. Надоело! Как назло, Глеб подвернулся... На кой черт ему такая сумма? Через год он ее опять соберет. А тут...
В комнату вошел участковый, с ним понятые — пожилой мужчина и девушка. Оба недоуменно смотрели на сидящих.
— Антон Михайлович, — сказал Лукоянов, — отдайте деньги сами. Это хоть как-то вам зачтется. Ведь все уже ясно. И лежат они рядом, в столе, за которым вы сидите, в ящике. Ну?
Вишин отдернул руки от стола, будто обжегся, потом медленно протянул одну из них к ящику, открыл его и стал выкладывать обандероленные пачки купюр.
Вечер уже спустился на город, когда они вышли на улицу. Сверкнув красными огоньками, отъехала от подъезда машина, в которой увезли Вишина. Асфальтовая дорожка у дома была пуста. Только в самом конце ее стояли парень с девушкой.
— Как ты его вычислил? — спросил Соловьев.
— Аккуратность Тосика подвела. Он же все-таки ученый. Когда мы разговаривали в отделении, в его паспорте квитанция из ломбарда лежала и листочек с какими-то непонятными буквами и цифрами. Я ни о чем и не подумал, просто по привычке попросил сделать фотокопии и отпечатки снять, пока повестку подписывал. Смотрел потом на этот ребус и понять не мог, что он означает. Как древние письмена: ТЧК — 150, СРЖ — 200, КВП — 350, ЛМБ — 485, КВП-3 — 95, БРЦ — 200. Такой вот ребус. А потом вспомнил, что Кузнецова назвала машину Вишина тачкой. Вообще-то так многие говорят. И я подумал, может, он записывает какие-то имена и названия одними согласными. Попытался вставить гласные. Что-то получилось. Ну, например, СРЖ — Сережа. Мне эта мысль ночью в голову пришла. Утром решил проверить, помчался в институт. В коридоре увидел объявление, где членов КВП просили погасить задолженность. Оказалось — касса взаимопомощи. И Сережа нашелся, есть у Вишина такой коллега в институте, Тосик ему двести рублей был должен и отдал как раз в день свершения кражи. Это я потом выяснил. БРЦ — Бурцева, которого ты разрабатывал по моей просьбе, помогла найти Марина Борисовна, вспомнила фамилию приятеля, к которому спешил вечером после кражи Вишин, чтобы долг отдать. К тому же «станционный смотритель» опознал Вишина. Это он его имел в виду, когда говорил про директоров и прощелыг: башка седая, штанцы с наклепками. Вот КВП-3 я долго разгадывал. А оказалось — всего-навсего — квартплата за три месяца. А в ЛМБ, в ломбард, шустрый химик отправился прямо из нашего отделения. Благо отпрашиваться на работе не пришлось. Повестку-то я ему подписал с запасом. Он и воспользовался, чтобы заклад выкупить. Такие вот дела. Ты на автобус?
— Ага. Надо еще Черика выгулять, совсем, наверное, озверел.
— Ну, давай! Кланяйся своему лохматому. А я пройдусь до метро, подышу хоть.
Лукоянов не спеша двинулся вдоль дома. Парень с девушкой так и стояли в конце дорожки. Они молчали и не заметили Лукоянова. Шел месяц май.
В январе 193... года с первым сквозным поездом из Москвы в числе других делегатов мы прибыли в Берлин на конференцию русско-германских писателей.
Мы высадились, как обычно, на Фридрихсбанхоф, хотя после налета французских бомбовозов еще не закончились исправления вокзала, под грудами мусора все еще находили трупы, и в огромных крышах не было ни одного целого стекла.
За поздним временем мы решили не ходить на первое заседание и, оставив в гостинице наши путевки, поспешили в ближайшее кафе утолить голод. В окно кафе мы видели площадь, залитую электрическим светом, и неимоверное скопление людей. Берлин переживал недели «октября». Рупоры громкоговорителей увеличивали возбуждение, крича о (всем теперь известных) событиях, прокатившихся по Западной Европе от Калабрии до севера Шотландии.
Мы курили и болтали. Сосед по столику — седой немец — поглядывал на нас поверх газеты.
— Товарищи, насколько я понял, вы — русские писатели, — обратился он к нам. — Я доктор. Неделю тому назад во время моего дежурства в госпитале умер ваш соотечественник, военный корреспондент Мосолов. Капелька так называемого «парижского газа» попала ему через разорванную перчатку на кожу, беднягу уже ничем нельзя было спасти. В его вещах найден дневник, который я прочел с величайшим интересом и считаю долгом передать вам эту рукопись.
Вслед за доктором мы поднялись по внутренней лестнице из кафе в гостиницу средней руки, где на площадке еще стояли пулеметы и красный фронтовик спрашивал пропуска.
Доктор ввел нас в свою комнату, сбросил с дивана ворох противогазов и предложил сесть. Стены были завешены необычайными рисунками плакатов, созданных суровым гением тех недель, — мрачными, как ненависть, и упрощенными, как движение руки, зачеркивающей старый мир.
— Искусство великого голода, щедро брошенное на перекрестки, на волю ветра и дождя, — сказал доктор, указывая на рисунки. Он вытащил из-под кровати, из чемодана, три клеенчатые тетради, видимо, не раз побывавшие в походной сумке. Это были дневники Мосолова, корреспондента «Известий», погибшего тридцати семи лет от роду в Берлине во время последней попытки остатков армии генералиссимуса Воргана подавить коммунаров.
Эти дневники, записки и материалы мы решили не только опубликовать, но и дополнить их тем, чему были свидетелями сами и что слышали от современников...
Ноябрь 1918 г.
...Все это до чрезвычайности просто, дешево и, если бы не было так кроваво гнусно, — походило бы на скверно разыгранную пьесу где-нибудь в пожарном сарае...
Шестнадцатого ноября экстренный поезд французского генерала Жанена задержался в пути на три часа... Жанен назначен Парижем главнокомандующим всеми военными силами белых в Сибири... Полковник Уорд — в сдержанном бешенстве. У него под командой один только Мидльсекский батальон. У Жанена кроме русских — пятьдесят тысяч чехословаков... Итак, Франция кроет Англию, и у нас в Омске спешно перестраивают ориентацию.
...Роту Омского полка, стоящую в почетном карауле, несколько раз уводили греться в зал третьего класса. Там по неделям сотни пассажиров ожидают маршрутного поезда... Все это валяется на полу, старики и дети ходят под себя, потому что на улице пятьдесят градусов мороза... Поминутно визжит дверь, морозный туман ползет сквозь вонь... Это наш тыл...
Солдатешки тоже зябнут в английских шинелях и злобно поглядывают на чешских легионеров... Эти одеты с шиком, — в белые валенки и короткие нагольные полушубки... На вокзале они появляются, чтобы достать спирта у казаков атамана Красильникова. Атаман встречает генерала Жанена. Казаки — у себя в теплушках, окутанных дымом и паром от пельменей, — варят их в чайниках, торгуют спиртом, режутся в карты. Женщинам прохода нет мимо их эшелона. Вот это жизнь!
...Перрон подметен, посыпан песком. Убожество вокзала скрашено хвойными гирляндами, трехцветными флагами и гербами Французской Республики... Есаул в голубом казакине, в белом башлыке с золотой кистью командует казакам построиться. Солнце висит в ледяной мгле, все скрипит... Красномордые, гладкие казаки — шатаются. Пьяны как дым. У пехотинцев Омского полка настолько жалкий вид в плохо пригнанной амуниции, выданной только ради торжественного случая, что их решено построить редкой цепью вдоль линии, с французскими флажками на штыках... Жанен их увидит из окна вагона...
Я дежурю при военном министерстве директории.
Колчак необыкновенно возбужден.
Вообще он подвержен резким сменам настроений. Так, перед тем как ехать на вокзал, он сидел у стола (в военном министерстве), мрачно подперев голову руками... Затем он попросил оставить его одного и через минуту-две вышел с блестящими глазами.
В автомобиле он расспрашивал меня, где я научился так хорошо говорить по-английски, люблю ли я англичан. Слушал мои ответы рассеянно и вдруг вернулся к нашей вчерашней беседе:
— Так вы жили в Сербии?
— Да, ваше превосходительство.
— Напомните мне об этом... через несколько дней.
Все это очень прозрачно... Затем он закрыл глаза и откинулся на сиденье. Нас так подкидывало на ухабах, что с него слетела вице-адмиральская фуражка.
— Тысячи бездельников валяются на вокзалах, — сказал он с досадой, — а улицы разметать некому... Это очень характерно, очень характерно... (Очевидно, характерно для правительства директории...)
Колчак — петербуржец, брезгливый, привыкший к хорошему уходу, к торжественным подъездам со швейцарами и прочее... И вдруг — омская дыра... У вокзала он бодро выскочил из машины, оправил романовский полушубок с морскими погонами, заскрипел обсоюзенными валенками. Из морозного пара вырос перед нами атаман Красильников — грузный, рыхлый, со всклокоченной рыжей бородой на мучнистом опойном лице. Крикнул резким бабьим голосом:
— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство!.. (Не просто, а высокопревосходительство... Знаменательно!)
Адмирал что-то сказал ему тихо (я не расслышал), атаман хлопнул себя по серебряным ножнам шашки:
— Все будет в порядке! — но не выдержал тона, захохотал, как филин. Адмирал нахмурился. Атаман тотчас подавился смехом и, извинительно согнув спину, проследовал за военным министром в особые комнаты вокзала. Казаки лихо взяли на караул. Колчак метнул под козырек. Двери сами собой распахнулись. Проходя мимо членов директории (Авксентьев, Зензинов, товарищ Нил — весьма жестокий демократ, занимающий должность что-то вроде секретаря при директории), Колчак поклонился небрежно. Он прямо обратился к полковнику Уорду:
— Сэр Джон Уорд. Я не вижу ни одного из ваших солдат в карауле.
Полковник показал все свои желтые зубы, потом так, будто слова доставались ему с величайшим трудом, ответил по-русски:
— Я нахожу, что пятидесяти тысяч чехословаков вполне достаточно для торжественной встречи главнокомандующего.
Ко мне подошел командующий округом генерал Матковский:
— Решительно ничего не понимаю. Полковник Уорд до сих пор не дает ответа, почему караульным частям не выдали английских фуфаек. Поручик, найдите Франка и попросите его сегодня же добиться толку. Если бы я знал, как по-английски именуют матушку, с удовольствием кое-кого бы обложил.
Франка в буфете не оказалось. Я подошел к его жене. На ней были черно-бурые меха, дьявольски пахнущие французскими духами. Она держалась в манере сломанного цветка, что должно было произвести на Жанена несомненное впечатление. С ней была неразлучная Имен, тоже в мехах, с французским флажком в руке, — вздернутый носик, великолепные веселые глаза, — стиль кокотки, что, по-моему, здесь гораздо более к месту.
Дамы накинулись на меня с вопросами о сегодняшнем банкете. Весь Омск взбудоражен этим банкетом. Ни одной свободной портнихи. Дамы сами переворачивают довоенное тряпье, — Жанен должен увидеть, что революция революцией, но русские женщины, как всегда, на высоте.
Я еще раз заговорил с Магдалиной Франк о полковнике Уорде. Она все еще колеблется, — по-моему, от лени. Ее чем-то нужно пришпорить. Франка я нашел на перроне. Он тряс за грудки низкорослого, в сосульках, солдатика, — у него болталась голова, и, как от лошади, шел пар, в руках держал поднос с хлебом-солью.
— Опоздал, сукин сын!.. Шомполов захотел! Иди, иди к барыне, мерзавец! Да не урони!
Он толкнул солдатешку в дверь, сунул застывшие руки в карманы полушубка, накокаиненными глазами глядел на дымы, застилающие морозное солнце. Я спросил его об английских фуфайках. Он опять обозлился:
— Русскому командованию нечего впутываться в дела Уорда. Раз он фуфаек не дает, значит, имеет основание. Еще Жанен приедет, тоже будет распоряжаться. Вообще, — публичный дом!..
— Планы Уорда смелы и решительны, — сказал я Франку, — Жанен, конечно, будет им противиться. Мы должны поддерживать Уорда всеми силами. Ты согласен?
Для меня не было сомнений, что отсутствие в почетном карауле Мидльсекского батальона будет принято как враждебный ход со стороны Англии. Директория, разумеется, в таких тонкостях не разбиралась, понимает это один Колчак (он замещает главнокомандующего генерала Болдырева, так как тот внезапно уехал на фронт). Тем более знаменательно его замечание Уорду, сказанное в форме скорее дружеского упрека. А по существу, он должен был бы намылить голову англичанину.
Поезд подходит к семафору. Все вываливаются на перрон. Четыре военных оркестра дуют «Марсельезу». В облаках пара проносятся два курьерских паровоза. На площадке салон-вагона генерал Жанен. На нем короткая французская шинель с бобровым воротником. Серого каракуля кепи, блистающая золотом шнурков (наши дамы обмирают). Он коренаст, среднего роста, с бородкой, густой румянец, строгие галльские глаза. Ему лет сорок. Едва он подносит руку к кепи, — двойная шеренга красильниковских казаков неистово орет «ура!». Атаман в административном восторге. У Колчака каменное лицо. Уорд дымит трубкой. Жанен хочет говорить. Атаман простирает руки вдоль фронта. Жанен начинает на прекрасном русском языке, отчеканивая слова по-гвардейски:
— Рад снова видеть русских орлов...
Красильников, казаки, не выдержав, снова ревут «ура!». Жанен с улыбкой здоровается с членами директории; у этих, кстати сказать, вид крайне жалкий: ради демократического кокетства они — в стоптанных валенках и обтерханных шубах. Затем Жанен здоровается с Колчаком. Происходит как бы очень короткая, но торжественная пауза. Дамы задыхаются от любопытства. Жанен передает ему приветы от президента Вильсона, от генерала Марша, с которым он виделся в Нью-Йорке. Колчак не успевает ответить. Дама-благотворительница, самарская купчиха Олимпиада Ивановна Курлина, выхватывает у здешнего купчины Савватия Мироновича Холодных серебряный поднос с хлебом и солонкой (по крайней мере, человек двадцать стоят с хлебом-солью) и кидается, как в церкви, на колени перед Жаненом.
— Спаситель! Же сюи а во пье! — с ужасающим акцентом, но упоенно.
Жанен втягивает голову в плечи, раздаются бурные аплодисменты, все улыбаются, все растроганы, у Курлиной текут слезы, Жанен поднимает ее и целует.
Жанена ведут в вокзал. Хор кадетов и учениц института благородных девиц затягивает какую-то французскую песенку сочинения омского танцмейстера Теставена. Жанен любуется детьми, но пение слишком затягивается. Выручает атаман Красильников, — в облаке морозного пара влетает с перрона, за ним — казаки, и — во всю глотку — с присвистами:
Нам, казакам, не годится
Пехотинский русский штык,
На седле у нас девица,
А на пике большевик!
В общем, все это похоже скорее на восторг, чем на заранее обдуманную встречу. Жанен наконец отбывает в автомобиле Колчака, убранном бело-зелеными лентами.