Вытянув шеи, раздув ноздри, глядят на меня как волки все трое...
— Не веришь, стреляй, какого черта, — говорю... Будь я на их месте, тоже бы не поверил в двойную игру адмиральского адъютанта, прикатившего на тройках с пьяными иностранцами на пустырь, куда по ночам прокрадывались люди опознавать трупы... И, хотя давеча я и послал записочку Петру Лутошину, до конца верить он не мог... Если они не пристрелили меня тут же у забора, то только потому, что окончательно им было трудно и безвыходно, если можно было поверить мне на ничтожную долю, — стиснув зубы, поверили. Петр сказал:
— Ну ладно, вертайся к своим... Отчета спрашивать пока не будем... Ты еще нам пригодишься...
Не помню, как вернулся в сани к Уорду... (Он меня поджидал, остальные тройки умчались.) Кажется, объяснил ему, что получил контузию, а те сочли меня убитым... Залез под полсть, но ни шкура, ни полушубок не грели, точно я был голый на морозе... Озноб, и затем — провал окончательный в сознании и в памяти...
«Уорд сказал, — конференция уже потому невозможна, что с большевиками придется здороваться и посадить их за стол, — в одном этом уже какой-то намек на признание. Адмирал отказывается верить слухам. Зато из России хорошие известия — Ревель и Рига очищены от красных, генерал фон-дер-Гольц формирует добровольческую армию против Петербурга. Германское правительство (Шейдеман и Носке) снабжают его деньгами и оружием. В Пскове появился легендарный народный герой Булак-Булахович, — новый князь Пожарский... Говорят, Петроград давно бы уже пал, если бы финны, эстонцы и латыши не предъявляли наглых требований о самостоятельности. Адмирал на днях сказал: «Ни вершка земли чухонцам. Лифляндия, Эстляндия и Курляндия исконные русские вотчины. Что касается Финляндии, — этот нарыв вскроет будущее. Генерал Маннергейм был и будет офицером русской службы. Он такой же финн, как я. Провозглашая независимость Финляндии, он совершает акт государственного преступления, караемого военно-полевым судом. За очищение Финляндии от красных я пошлю ему офицерский георгиевский крест. За предательство я его расстреляю».
Дальше опять мелочь... Колчак едет на фронт, генерал Нокс посылает адмиралу личную охрану — пятьдесят английских стрелков. Французская миссия спохватывается и требует, чтобы охрана была из англичан и французов поровну. После целого дня переговоров англичане не соглашаются. Но оказывается, в Омске французских солдат нашлось всего девять душ, и те занимаются не военным ремеслом. Поезд правителя под парами. Перед салон-вагоном два взвода рослых, рыжих, великолепно одетых шотландцев. Французов еще нет. Адмирал нервничает в парадных комнатах вокзала, ломает спички: «Господа, я еду». Когда он поднимается на площадку вагона, свита раздается и пропускает красного, сердитого, маленького французского офицера (граф де Мерси). Он встает впереди английского караула, спиной к генералу Ноксу и, надутый, с торчащими усами, очень небрежно подносит руку к козырьку. Рассказывают, когда поезд тронулся, адмирал разорвал в клочки замшевую перчатку...
Магдалина записывает:
«...Сегодня меня удивил Уорд. Мы работали в его кабинете: я за машинкой, он ходил по ковру и диктовал воззвание (от имени английских союзных войск) к уральским рабочим. Воззвание составлено в очень либеральном тоне, но, по-моему, несколько наивно, хотя в этом есть своеобразная прелесть. Остановившись, почесал переносицу:
— Вы знаете, Магдалина, это факт: великий князь Дмитрий Павлович скрывается в Сибири под видом крестьянина... (Взглянув на меня с мальчишеской смущенной улыбкой.) Клянусь вам, я безумно боюсь монархического переворота...
Я рассмеялась, и он, схватившись за нос, затрясся от смеха...
...Вчера ночью в помещение офицеров первого Сибирского полка забрались три большевика, вооруженные наганами. Оказывается, ошиблись помещением и вместо солдат попали к офицерам. По счастью, никто не спал, и большевиков приняли как нужно — один убит на месте, другому скрутили руки, третий выбил окошко и убежал. Захваченного шомполовали, и он сознался.
Ходят слухи о волнениях во Владивостоке, будто стоящие там канадские войска потребовали созыва солдатского комитета, их не то усмирили, не то сменили. В общем, много слухов, много тревог, но меня волнует такая жизнь. Я начинаю мириться с грязью Омска и нашим обществом. Великие эпохи неопрятны, и кто хочет пройти их на цыпочках, всегда поскользнется. ...Опять банкет, на этот раз в честь прибывшего из Парижа мосье Арну, представителя горнопромышленных предприятий. Конечно, Савватий Миронович (во фраке и трезвый) подносит адрес от сибирских промышленников. Речи — о кузнецком угле, о золоте на Алдане, о неисчерпаемых сибирских богатствах. Арну слушает очень серьезно, благодарит и восторгается, а на самом деле знает о Сибири в сто раз больше наших. Ему лет сорок, — великолепный законченный тип волевого жестокого мужчины... Ах, много, много еще неизведанного!..
...Сегодня Уорд вызвал к себе. Я поехала с твердым намерением поговорить об изменении наших деловых отношений. Сидеть за машинкой становится скучным. Я уже чувствую — этим начинаю себя снижать. Звание секретаря нужно переменить на «консультанта по русским делам». Я вошла, сухо поздоровалась, не снимая шляпки, села в кресло у письменного стола. Он внимательно, вопросительно взглянул:
— Вы сегодня не в духе, Магдалина? Простите, что я вас так экстренно вызвал, но вы мне нужны. (Торопливо вынул из письменного стола грязный клочок бумажки, сел против меня.) Сначала, — что такое с вами?
— Уорд, я хочу это кончить.
— Что кончить, Магдалина? — бумажка задрожала в руке, поднял рыжие брови и глядит голубыми, ни в чем не виноватыми, простодушными глазами. Не хватило суровости, и я изложила мою точку зрения в очень мягкой форме.
Поджав губы, он долго думал:
— Мистрис Франк, я сделаю все, что вы пожелаете... Вы позволите мне закурить?
Отойдя к окну, долго возился с трубкой, раскурил, надымил и затем с прежней дружественностью, весело:
— Я очень хотел, чтобы вы перевели мне вот это (помахал листочком). Для моего альбома курьезов. Ценнейший автограф. Дело было так. Вчера в двенадцать ночи, мне звонит комендант Волков, — «приезжайте в тюрьму». Я понял, в чем дело, и сразу поехал. Меня поджидали. Как только я вошел, Волков приказал ввести преступника, — чуть ли не московского комиссара. Да, да, да. Не Ленин, но кто-то из них... Очень редкая птица. Невзрачный, плохо одетый, общее впечатление — фабричный рабочий, каких много... Руки связаны за спиной, голова опущена, волчий взгляд. Тот самый, кого схватили в казарме. Волков прочел ему протокол допроса и приговор. Комиссар стоял так, будто чтение его не касалось. Я попросил у Волкова разрешение задать преступнику вопрос. Я спросил: «Что побудило вас к поступкам, которые, как вам, конечно, известно, признаны всем цивилизованным миром антигосударственными, антиморальными и уголовно преступными? Неужели, — я сказал ему, — вы настолько самонадеянны, что мнение всего культурного человечества для вас ровно ничего не стоит? Кроме того, если бы ошибка касалась одной вашей судьбы, я могу еще примириться с такой точкой зрения, — каждый сходит с ума по-своему, — но вы втягиваете в круг преступлений целый народ... Вы посягаете-на судьбы совершенно вам чужих и вас никаким образом не касающихся наций... (Тут, сознаюсь, я повысил голос.) Представляете — какой груз преступлений вы взваливаете на свою совесть?!» Знаете, что он мне ответил, Магдалина?.. Ни-че-го. Он даже и не взглянул в мою сторону. Его повели во двор, и мы вышли вслед. Он шел, низко уронив голову. Любопытная подробность: связанные за спиной руки не переставая торопливо перебирали пальцами... Виселица очень примитивная, просто перекладина, концом упертая в стену, другим концом приколоченная к телефонному столбу. Служители накинули на комиссара мешок и заставили встать на табуретку. Я ожидал, что он крикнет что-нибудь вроде: «Да здравствует революция!» Но он так нас всех презирал, что повис на веревке молча... Но вот что замечательно интересно, — перед казнью у него нашли эту записку:
«Товарищи! я умираю на заре новой жизни, не изведав плодов рук своих. Но не для себя я работал, как мог и как умел. Мир обновится, — я знаю, я твердо верю, ибо старый строй рушится, обломками убивая нас, но нас много: все новые и новые силы идут под красное знамя, и они непобедимы. А как хочется жить, как хочется знать, верить и трудиться за идеалы человечества! Но судьбе было угодно бросить жребий на меня, и я пойду на смерть с верой в жизнь, завещая оставшимся не месть, а борьбу. Прощайте, товарищи. Не отчаивайтесь, если волна революции уменьшится. Верьте, снова поднимется ветер. Будьте всегда сильны духом. Мы всегда с вами. Да живет мировая революция!»[10]
Видимо, кое-какие слухи о безобразиях атаманов Красильникова, Калмыкова, Анненкова, Семенова и других дошли до Парижа. Оттуда погрозили. В Омске всполошились. Правитель кричал в совете министров о моральной грязи, о попрании прав человека и гражданина. Из тюрьмы выпустили дюжину меньшевиков, членов городской думы. Красильников с казаками выехал за три станции от города. Интеллигенты (и в салоне Магдалины Франк) заговорили о весне. В газетах появились чуть-чуть подмигивающие стишки, создающие приятное впечатление свежего воздуха. Один петроградский литератор из бывших декадентов взялся за перо и начал печатать в журнале «Русская армия» очень живые сценки под общим названием «Беседа белогвардейца с красногвардейцем». (Одна из сценок, отпечатанная листовкой, приложена к дневнику.)
Б е л ы й. Слепые вы там, в вашей Совдепии, или очумели на самом деле?
К р а с н ы й. А чаво?
Б е л ы й. А то, все вы там насквозь сумасшедшие.
К р а с н ы й. Какие такие сумасшедшие?
Б е л ы й. Такие, что хлопаете глазищами, да видеть не видите, в чем заключается ужас вашего положения?
К р а с н ы й. Какие ужасти?
Б е л ы й. Оглянись да посмотри хорошенько кругом. Что стало с Россией, нашей общей родиной?
К р а с н ы й. Расея нонеча хведеративная режпублика. Энту самую режпублику... режпублику-то...
Б е л ы й. Эх ты, Гамаля-Гамаля! Скоро два года, как вы «режете публику», и все еще этой кровавой бойне конца-краю не видно.
К р а с н ы й. Что же: я пролетарий... с лозунгами.
Б е л ы й. Скажи, есть у тебя жена?
К р а с н ы й. А как же: Маланьей зовут.
Б е л ы й. Прекрасно. Вот эту самую жену-то, Маланью твою, вдруг комиссарам вздумалось социализировать, то есть сделать ее общей женой всех мужчин, так, чтобы ее ласками кроме тебя могли пользоваться и комиссары, и китайцы, и евреи с латышами. Ну что, брат, ты скажешь на это? Как поступил бы ты, если около жены твоей увидел грязного, гнилозубого китайца с косищей?
К р а с н ы й. М-мерзавцы! Нешто можно? Голову им свернул бы, окаянным! Пущай попробуют. Мокрого пятна от них не останется. Своих хранзолей, чай, недохватка?..
Б е л ы й. Видишь, брат. После этого ты даже очень умный человек. Так знай, что все эти ужасы красного разгула — далеко не все. Что ж, и поделом вам: большинство ваших комиссаров — вчерашние убийцы, каторжники, пропойцы и голь перекатная. Им пристало грабить и убивать, а вы — честный люд, крестьяне и рабочие — по их пьяному зову, который они называют лозунгами, спешите им содействовать. В конце концов, в дураках остаетесь вы.
К р а с н ы й. И вправду...
Б е л ы й. Должна же наконец восторжествовать правда на Руси святой. Настанет светлый час и смоет, всю нечисть с лица родной земли, и Россия — великая, неделимая — воскреснет к новой жизни!
К р а с н ы й. Значит, наши комиссары брешут, ежели все сваливают на буржуев да антильгентов?
Б е л ы й. Я уже объяснил тебе, кто ваши комиссары такие: какую правду можете ожидать вы от вора-каторжника? Чего доброго может дать вам убийца, бежавший из острога?
К р а с н ы й. И верно...
Б е л ы й. Вы — честной народ — влопались в такую мерзопакостную кашу, что вряд ли сумеете расхлебать ее.
К р а с н ы й. Господи боже! Да что ж нам делать?
Б е л ы й. Ты оказался умней, чем я ожидал. Ловите везде ваших живодеров-комиссаров и тащите их к нам. Сами же являйтесь к нам как друзья. Мы дадим вам доподлинно и землю, и волю, и правду. А ворам, пропойцам и тунеядцам, живущим на шее мирных граждан, пощады не будет. Наши войска неудержимой силой движутся к сердцу России — Белокаменной. Спешите и вы с нами, пока не поздно.
К р а с н ы й. Спасибо на добром слове! Теперича для меня все ясно. Побегу к своим. Беспременно расскажу обо всем им...[11]
...В дневнике Магдалина утверждает, будто Уорд первый подал идею агитационной поездки по заводам, с тем чтобы в смятенные души рабочих заронить надежду на скорый отдых и лучшую жизнь. Но кого было послать? Левые (кадеты, меньшевики) могут опять увлечься несбыточными мечтами, правые — усложнят и без того натянутые отношения. Уорд предложил себя. Блестящий выход, — тред-юнионист, член английской рабочей партии, государственник-либерал. За интимным завтраком (где присутствовала и Магдалина) Колчак вспомнил, что Наполеон тоже был когда-то якобинцем, и одно другому не помешало. «Скажите моим рабочим, полковник, что я душой весь с ними. Я болею их нуждами, и лишь необходимость войны с большевиками, этими истинными врагами народа и рабочего класса, объясняет некоторые временные жестокости государственного строя...» Прощаясь, он обнял Уорда и Магдалине поцеловал руку.
Перед отъездом Уорд набросал воззвание (перевод Магдалины) и размножил в миллионах экземпляров. С этим грузом он поехал по городам Сибири. Магдалина сопровождала его (одетая в замшевую куртку, в папахе с бело-зеленой лентой наискось). Летучки они начали разбрасывать с первого же разъезда. Ваня принес мне один из таких листочков:
«БРАТЬЯ, РУССКИЕ![12]
Мы пришли сюда, чтобы помочь русским людям в борьбе против большевиков. Мы пришли по доброй воле, желая, чтоб у вас воцарился тот мир, которым сейчас пользуется Англия. Мы знаем, что большевики тираны, поправшие правду. Уже 20 английских кораблей прибыли во Владивосток. Они нагружены военным снаряжением, ружьями и амуницией. Нам самим нужны корабли для подвоза пищи и сырья в Англию, но мы охотно даем их вам, желая послужить святому делу вашего освобождения. Мы, английские офицеры и солдаты, опытные в обращении с нашими орудиями, охотно явились научить наших русских братьев употреблению танков, аэропланов, ружей и пулеметов английской системы.
Обращаемся ко всем, кто хочет мира и восстановления прежних дружеских отношений с Англией, прийти и соединиться опять с нами. Придите к нам, братья! Приводите к нам обманувших вас комиссаров, а уж мы им покажем правду!
(Магдалина записывает:)
«Наш поезд пропускают почти без задержки. На станциях — эшелоны с войсками, идущие на запад, и длиннейшие поезда полуразбитых вагонов и платформ, набитых беженцами. Спасаясь от революции на восток, они везут домашний хлам (унылое впечатление от этих внутренностей человеческих жилищ) — узлы, мешки, чемоданы, ящики, мебель. Мы с Уордом долго смеялись, глядя, как на одной из платформ комфортабельно расположился на двуспальной кровати бородатый человек, в собачьей дохе и полярной шапке. Он курил трубку, защищенный от ветра зеркальным шкафом и рогожами, натянутыми на железнодорожные щиты.
Из теплушек приветливо курится дым, — там тоже кровати, кресла (даже обеденный стол, накрытый клеенкой), дети, собаки. Рассказывают, что эти дома на колесах достаются за очень высокую плату. В них путешествуют целыми месяцами, удирая от надвигающейся революции и возвращаясь, когда она отступает.
Мчимся беспредельными снежными равнинами (конец февраля). Часами не видно человеческого жилья. Суровый и пустынный край: население, страшась горячности атаманов, уходит подальше от полотна, в глушь... Те, кого мы видим из окон, похожи на людей каменного века, — в шкурах, бородатые, рослые, угрюмые... Уорд много фотографирует. На остановке, где был базар, он купил несколько глиняных горшков, украшенных орнаментами, совершенно такими же, как неолитические черепки. (Посылает их в Британский музей.) Мы, как существа из какого-то высшего мира, двигаемся по этому дикому краю. Наш вагон — чудо комфорта. Уорд позаботился украсить салон чудными персидскими ковриками. Блестит лакированное дерево. Тепло, хорошо пахнет трубочным табаком и настоящим мокко. В купе тончайшее полотняное белье — тоже забота Уорда. У нас отличный повар. По всей линии — приказ не задерживать с паровозами, Конечно, мы ломаем все железнодорожные графики, и это свинство, когда посмотришь на посторонившиеся на запасные пути поезда с грязными беженцами и серые солдатские эшелоны. Но наша цель слишком значительна. Уорд должен отослать в Лондон отчет о своих впечатлениях, а от этого зависят и дальнейшие кредиты и температура общественного мнения, несколько, к сожалению, пониженная за последнее время... (В этом направлении большевики стараются вовсю.) Помогают и наши «левые» дурачки, возмущенные какими-то там атаманскими ужасами... Как будто гражданская война ведется в перчатках... Лес рубят — щепки летят...
...Наше первое выступление — в Иркутске. Командующий военным округом, комендант города, городской голова, председатель земской управы, председатель военно-промышленного комитета, — все власти извещены о нашем прибытии. С трудом уклоняемся от официальной встречи (мы — демократы). В ремонтных мастерских — трибуна, украшенная бело-зелеными и английскими флагами. В президиуме почтенные железнодорожные деятели, кооператоры и один рабочий. Уорд с улыбкой входит в трибуну (я стою рядом, перевожу по-русски) и открыто, честно начинает излагать свою точку зрения: он говорит о возрождении спокойной трудовой жизни в рамках законности, свободы и частной инициативы и, как всегда (любимая тема), о счастье, о счастье труженика. Описывает жизнь английского рабочего, шаг за шагом, без резких порывов и насилия, завоевывающего право на счастье... Борьба оружием, разрушение, ненависть — плохой путь.
Я перевожу фразу за фразой, мне жарко, снимаю папаху, чувствую — все глаза устремлены на меня. Я начинаю овладевать этими сумрачными сердцами. Слушают молча, но по выражениям лиц (грубых, запачканных маслом, сажей) замечаю, что слова падают живительной влагой. Мы кончаем. Молчание — они переживают. Уорд вполголоса мне: «Впечатление огромное». Несколько человек пытаются разбить единодушие, — грубыми и насмешливыми голосами с места задают вопросы:
«Почему нужно стремиться восстановить порядок, который позволяет немногим грабить многих?»
«Разве пролетариат, уничтожая собственность, не возвращает только то, что ему принадлежало и принадлежит?»
«Как вы считаете: мировая война — тоже путь к счастью?..»
«Без порывов и насилия...»
В аудитории — сдержанный смех. Председатель косится на Уорда и звонит. Я сбрасываю куртку, залпом выпиваю полстакана воды и начинаю говорить об анархическом строе души русского человека, о дикости и некультурности и отсюда — безумной идее разрушения... «Друзья мои!.. Приветствую насилие и уничтожение, когда вы идете в тайгу и вырубаете лесную глушь, чтобы очистить место для пашни... Но существующий во всем мире порядок — не дикий лес!» Лицо горит, волосы рассыпались... Стол президиума аплодирует. Уорд (когда возвращаемся в вагон) говорит: «Я потрясен, Магдалина, — у такой маленькой женщины такая власть над толпой...»
...Поездка идет блестяще. Останавливаемся на всех станциях, где ремонтные мастерские. В Канске курьез: аудитория настолько политически невежественна, что голоса с мест (насмешливые и высокомерные) утверждают, будто тред-юнионизм — буржуазное движение.
Уорд блестяще разрушает этот предрассудок. Рабочие, разумеется, убеждены, но, по обыкновению, молчат, а вначале был такой лед и недоверие, будто их собрали не на митинг, а на экзекуцию. Причина этого — коварный обычай атаманов собирать рабочих на политический доклад, а потом арестовывать крикунов и допрашивать в следственной камере. В Богатоле по просьбе местных властей Уорд произвел расследование о брошенном в тюрьму каком-то австрийском подданном. С первых же слов Уорд раскусил эту птицу — отпетый негодяй и убежденный большевик. После нашего отъезда он был расстрелян.
На последней остановке перед Читой долго ждали отправления. Паровоз давно взял воду, но его почему-то не прицепляют. Внезапно нас отводят на запасный путь — Уорд в бешенстве. Станция пуста, как выметенная. Какой-то дикий человек, увешанный гранатами, указывает на три пульмановских вагона с мощным паровозом под парами, оказывается, — поезд атамана Семенова: этой ночью на станции был налет красных и атаман его ликвидировал. Сидим в салоне, ждем, что будет дальше. Немного жутко. Вдруг раздается сумасшедшая музыка, рожки, трубы, дребезжат тарелки, бухает турецкий барабан. Мимо вагона валит толпа, колотят в бубны, размахивают шашками, приплясывают, — скуластые, косоглазые, в монгольских шапках, в офицерских фуражках, у всех — пулеметные ленты, иные увешаны револьверами, часовыми цепочками, гранатами. Останавливаются у нашей площадки. Уорд строго поджимает губы. Музыка смолкает, вагон слегка встряхивается, и к нам входит... не входит, а будто подкрадывается, широкоплечий низенький человек с большой головой. Лицо — плоское, монгольское, круглые, не мигающие черные глаза. Одет в японский халат с собольим воротником, соболями на подоле и на обшлагах. На меховой шапке бляха в виде двуглавого орла. На туго перепоясанном наборном ремне кривая, в серебряных ножнах, сабля и два кинжала. Уорд говорит мне сквозь зубы:
— Он похож на самурая.
Настороженно глядя на нас, человек медленно закрывает дверь. Торопливые зрачки быстро оценивают, нет ли засады. Но в купе только безоружный Уорд и я. Азиатская улыбка ползет на его губы, на матовые глаза. Кивнув, хрипит простуженным голосом (купе наполняется спиртным перегаром):
— Атаман Семенов...
Уорд добродушно протягивает обе руки, говорит, что очень ждал этого свидания, так как нужно наконец разрешить затяжное недоразумение между атаманом и адмиралом, — этого ждет Россия, этого ждут союзники. (Я перевожу.)
Семенов со снисходительной усмешкой садится к столу (без приглашения), вынимает огромный золотой портсигар с монограммами (пальцы короткие, плоские, грязные), постучав папироской, закуривает, пускает дым из ноздрей и быстро оглядывает меня всю. Подняв брови, со вздохом:
— Не больно хорошо адмирал показал себя в правительстве генерала Хорвата... Да и то сказать, когда было ему в Харбине заниматься политикой, — деньги выкачивал из Китайской дороги. Ох ты, мать честная, сколько денег нагреб!
Уорд строго:
— Деньги шли на организацию белой армии.
— Ну, там куда денежки шли, мы не знаем. Японское командование имеет на этот счет определенное мнение. (Семенов бросил папироску на ковер, вынул из кармана халата шоколадную плитку, разломал и положил в мою чашку с недопитым кофе.) Он и мне предлагал деньги, а на черта мне... Адмирала со всей армией куплю, да не на бумажки, на золотые иены. (Размешав шоколад, выпил, поморщился, плюнул.) Я не злопамятный. Для общей политики надо, так и прохвоста в задницу поцелуешь. Вы давно из Омска-то? Ну да, тогда вы еще не знаете — я адмирала признал на федеративных началах.
Уорд просиял: «О, наконец-то, слава богу! Вы сделали большое дело». Семенов потянулся за бутылкой коньяку, понюхал, налил в ту же чашку.
— Дело не слишком большое. Есть у меня задачи покрупнее. Японцы в одну авантюру тянут, да я еще думаю. (Прищурясь и опять оглянув меня.) Я по матери монгол, из рода Чингисхана. Мои люди предлагают, и японцы широко идут на это, но, конечно, такое дело нельзя тяп да ляп, — надо согласовать с державами. (Передернул плечами и спиной потерся о диван.) Да, зовут... Но не решил еще сам для себя, президент или император. Монголия — страна невежественная, император для них понятнее. Воевать больше не буду. Ну ее к черту, эту войну! Подпишу договор с Японией, — пускай строят города, фабрики. Страну надо культивировать. В японских газетах они меня так и окрестили «Микакики-Хурикики (хрипло захохотал, загремел саблей). Чума их знает, что такое! По-нашему вроде: «мужественный рыцарь степей».
— Насколько понимаю, вы хотите стать императором Монголии? — спросил Уорд.
— Повторяю — дело пока еще мною не решенное. (Выпил коньяк, начал собираться.) Так вот, вас тут маленько задержали на станции. Теперь скоро отправим. (Вдруг ткнул в мою сторону пальцем.) Супруга русская? (Уорд растерянно взглянул на меня.) В Харбине одно время тоже были дамочки — графини, баронессы, выбирай любую. (Подмигнув, оправил пояс, шашку.) Так что не получи я вчера сведения, большевики пустили бы вас под откос.
Он подал мне цепкую руку, похлопал по плечу Уорда и, звякая шпорами, пошел из вагона. Опять началась дьявольская музыка. Окруженный конвоем, атаман прошел в свой вагон. На крыше сидел пулеметчик, в хвосте поезда, на платформе, — скорострельная пушка, впереди паровоза — пулемет. Пронзительные свистки — атаманский поезд ушел.
Но мы все еще не трогались. Уорд вышел на перрон ругаться. Оказалось, что по линии к нашему паровозу ползет какой-то раненый человек, размахивая флагом. Мы поспешили к нему. Это был стрелочник, рассеченное шашкой лицо и перебитые ноги. В полузабытьи, захлебываясь слезами и кровью, повторял: «Убили, убили» — и, оборачиваясь, указывал на железнодорожную будку. Там мы увидели омерзительную картину расправы над семьей бедного человека. На полу, навзничь, в лужах крови, лежала мертвая женщина. Из ее вздутого, распоротого живота торчала ручка еще не родившегося младенца. Рядом валялась голая девочка с размозженной головой. В углу на корточках сидел китаец. Я крикнула ему: «Кто эти злодеи?» Китаец поднял отрубленную по локоть руку, обмотанную кровавым тряпьем.
— Атамана рубиля, кричала — болсевики, болсевики...»