В лагерь охотников, где веселье только завершилось они вернулись порознь, каждый своей дорогой, и никто так и не узнал, что они согрешили. Ульрих, забравшись в свой шатер, тотчас же заснул и проспал до завтрака, который состоялся только в полдень. Проснувшись, он почему-то стал убеждать себя, что все произошедшее с ним на поляне — сон, и только сон. Еще более укрепило его в этом мнении то обстоятельство, что за завтраком Клеменция ни разу не глянула в его сторону и не сводила глаз со своего мужа, между прочим, перебравшего за эту ночку не менее трех потаскух. Она суетилась вокруг Гаспара, словно услужливая, преданная раба. Ульрих уже готов был поверить в собственную ложь, но… Когда свернули лагерь и кавалькада двинулась обратно в Шато-д’Ор, лошадь юноши оказалась неподалеку от лошади Клеменции. Ульрих внимательно присматривался к ней, но никаких следов утренней страсти на ее лице не обнаружил — лишь темные пятна под глазами, которые можно было объяснить бессонной ночью. Шею ее закрывал платок, плечи были скрыты под платьем. Ее похмельный муж не был расположен разглядывать свою супругу. Он лениво беседовал с ней о перипетиях вчерашней охоты. Клеменция, напротив, оживленно болтала по-собачьи преданно заглядывала мужу в глаза. В тот момент, когда она потянулась к нему, чтобы ласково потрепать его по небритой, сизоватой от возлияний щеке, рука ее чуть оголилась, и Ульрих увидел глубокую, совсем свежую царапину, которую он оставил на ее запястье своим ногтем…
Убедившись, что это был не сон, Ульрих впал в отчаяние, ибо счел свою душу погубленной и обреченной на вечные муки. Он долго терзался сознанием своей вины, прежде чем решился наконец явиться на исповедь к духовнику Шато-д’Оров отцу Игнацию. Этот веселый и почти всегда пьяненький священник, выслушав исповедь юного грешника, тотчас утешил его, пообещав молить Господа о прощении неразумного отрока, и наложил на него относительно мягкую епитимью — прочитать тридцать раз подряд «Отче наш». Тайну исповеди святой отец строго соблюдал, и никто так и не узнал о грехе Ульриха. Точно так же сохранил отец Игнаций и тайну исповеди Клеменции, которая тоже не преминула прибегнуть к его услугам.
Но вскоре Ульрих стал замечать, что его отношения с братом и его женой стали ухудшаться. Гаспар все чаще беспричинно раздражался, высокомерно помыкал младшим братом, насмехался над ним и постоянно подчеркивал свое старшинство и свое право наследовать имущество отца. Ульрих иногда терпел унижения молча, иногда взрывался и отвечал резкостью на резкость. Гордость была наследственной чертой всех Шато-д’Оров, и Ульрих не мог постоянно терпеть унижения. Генрих Шато-д’Ор обычно принимал сторону старшего сына, своего наследника, и решал споры в его пользу. Ульрих замкнулся в себе, ожесточился. Все три месяца, оставшиеся до битвы при Оксенфурте, он вспоминал потом как три месяца попреков, скандалов, обид… Всякий раз при воспоминании о Клеменции его охватывал гнев: она стала для него неким исчадием ада. Разумеется, она ни взглядом, ни намеком не напоминала ему о поляне и росистой траве. Но Ульрих постоянно помнил о том, что у них с ней БЫЛО. Ему казалось, что она вот-вот разоблачит его перед отцом и братом, хотя он прекрасно понимал, что она этого не сделает. Он боялся ее насмешливого, презрительного взгляда, как бы говорившего: «Ты мой раб! Захочу — казню, захочу — помилую!» Он редко слышал ее голос, но, когда она обращалась к нему, его лицо заливалось краской, дыхание сбивалось, а мысли путались в голове, и он говорил совсем не то, что хотел сказать. Это было хуже всего, потому что, когда он сбивался в своих речах, его зло и беспощадно высмеивали. У Клеменции в такие минуты играла на лице улыбка, в которой было столько яда, сколько у гадюки по весне.
Отца и брата Ульрих простил сразу после их смерти. Он был убежден, что их науськивала на него Клеменция. Ее же он не простил и прощать не собирался. Когда хоронили павших Шато-д’Оров, Клеменция шла рядом с ним; ее лицо, обрамленное траурным платком, было неподвижно и бесслезно, словно каменное. Ни единой слезинки не пролила она, когда гроб с телом Гаспара заперли в родовом склепе. В эти минуты Ульрих еще больше возненавидел ее. Смерть отца и брата, свое грехопадение и соблазн, в который ввела его Клеменция, он считал звеньями одной цепи.
Отправляясь в Палестину, Ульрих даже не попрощался с ней. Он истово молился, чтобы Господь простил его грехи. Некоторое время он был совершенно уверен в том, что сложит в Палестине голову. Потом, как мы знаем, Ульрих стал думать о мести, о том, чтобы завоевать право въехать в Шато-д’Ор хозяином и навеки изгнать оттуда урожденную фон Майендорф.
В годы странствий Ульрих редко думал о том, как идут дела в замке Шато-д’Ор. Он был убежден, что хозяйка без зазрения совести предается разврату и запустила хозяйство, испортила детей его брата и осквернила память об их отце. Но так было лишь в первые годы скитаний, самые тяжелые. Затем, когда Ульрих привычно рубил головы и получал раны, когда его волновали лишь заботы насущного дня и он толком не знал, доживет ли до следующего, дела Клеменции перестали его интересовать. И лишь когда перспектива счастливого возвращения замаячила перед ним огоньком надежды, — лишь тогда ему вновь стали приходить мысли о том, что ждет его дома. С годами его взгляды изменились — взгляды на их отношения с Клеменцией. Он знал, что вспышки страсти, подобные той, что охватила их на поляне, — явление не исключительное. Он уже знал, что такие вспышки — точно порывы ветра. Сколько их пронеслось через его жизнь! Однако у Ульриха была и настоящая любовь к женщине, которая стала матерью Франческо, к несчастной Пьерине. Увы, и она стерлась в его памяти с годами; лишь глядя на сына, Ульрих изредка вспоминал о дочери торговца. Вспоминая ее, он всегда испытывал чувство вины, словно обманывал или изменял ей.
Итак, чем ближе к родному дому подводила Ульриха его опасная дорога, тем чаще он думал о неизбежной и малоприятной встрече с Клеменцией. Он был убежден, что своего отношения она к нему не изменила. Мысленно ставя себя на ее место, он всякий раз приходил к выводу, что ее ненависть к нему вызвана любовью к Гаспару, в смерти которого она винила Ульриха. Кроме того, она вымещала на Ульрихе свою досаду, свой гнев на самое себя, и вот этого-то Ульрих не мог ей простить даже сейчас, по прошествии многих лет. Он понимал, что вина за прелюбодеяние лежит не на нем одном. То был обоюдный грех, ведь он не силой ее брал! Она не только не противилась, но, напротив, желала греховного соития.
Мы уже говорили, что много раз Ульрих хотел отказаться от возвращения в Шато-д’Ор. То он хотел податься в разбойники, то уйти в монахи, то покончить с собой. Что заставляло его отказаться от подобных намерений? Причины были разные. Одна из них нам уже известна — страстное желание вернуться в Шато-д’Ор хозяином. Другой причиной было то, что он дал обет, поклялся перед образом Христа. И Ульрих не мог нарушить клятву. Он считал себя должником маркграфа, который даровал ему жизнь. Понятие о долге чести было для Ульриха священно. Возможно, если бы речь шла лишь о возвращении замка, Ульрих в конце концов отказался бы от него и предоставил своим родичам самим разбираться в наследственных делах. Но честь рыцаря требовала, чтобы он или сразил сто сарацин, или погиб. Самоубийство его пугало, ибо являлось грехом и осуждалось церковью.
Несколько лет назад, еще будучи в Палестине, Ульрих дал еще один обет — заявил, что не коснется женщины до тех пор, пока не станет хозяином в своем замке. Правда, обет был дан во хмелю, но по всем правилам, в присутствии свидетелей и даже нескольких духовных лиц. Обет был освящен как угодный Господу, и Ульрих до сих пор исполнял его неуклонно, хотя мужской силы в нем было еще предостаточно. Между тем, если бы Ульрих отказался от прав на замок, ему вообще пришлось бы уйти в монастырь. Впрочем, он вовсе не стремился к беспутной жизни, которой вдоволь хлебнул в юности. Нет, он мечтал о законном браке, браке с дочерью пусть небогатых, но славных родителей, древность рода которых и знатность были бы сравнимы с древностью и знатностью Шато-д’Оров. Он мечтал произвести с помощью этой пока еще не известной ему дамы достойного потомка, восприемника своей славы, дать начало новой ветви рода Шато-д’Оров Франческо, хоть и рожденный в законном браке, все же был сыном торговки. Его Ульрих держал как бы в резерве — на случай, если более приличного наследника у него не окажется.
…Снова и снова мысли Ульриха возвращались к Альберту. Неужели для того, чтобы восстановить честь рода, надо перешагнуть через труп племянника? Терзаемый сомнениями, Ульрих приближался к воротам замка, в котором не был два десятка лет.
ВСТРЕЧА
Ульриха встретили почтительно, но не слишком радушно. Любой другой на его месте, то есть рыцарь, совершивший столько же подвигов, сколько совершил их Ульрих, возможно, счел бы подобную встречу для себя оскорбительной. Но Ульрих и не ожидал более пышного приема, ведь его появление не сулило хозяевам замка ничего хорошего. По правде сказать, он не рассчитывал даже и на такую встречу.
У подъемного моста в две шеренги выстроились два десятка пеших копейщиков, на серебряных щитах которых золотились гербы Шато-д’Ор — стрела, разящая орла, и латинский девиз, исполненный готическим шрифтом: «Амор эт беллум» — «Любовь и война». Это означало, что Шато-д’Оры не знают промаха ни в любви, ни в ратных делах. Альберт де Шато-д’Ор гарцевал перед строем на нарядно украшенном коне, в золоченых доспехах и в шлеме с пышным султаном из страусиных перьев.
Дядя и племянник обменялись приветствиями, соперничая друг с другом в изяществе.
— Я рад видеть вас в стенах нашего замка, дорогой дядюшка! — произнес юный рыцарь, опять-таки налегая на слово «нашего», как бы противопоставляя его слову «вас».
— Мне также приятно вновь лицезреть свой отчий дом после стольких лет отсутствия! — дядюшка, не оставшись в долгу, сделал ударение на слове «свой».
— Прошу вас, мессир Ульрих, окажите мне честь, проезжайте в ворота первым! — Альберт, тряхнув длинными волосами, ниспадавшими на плечи, склонил голову и прижал к груди бронированную перчатку, надетую на его правую руку.
— О нет! — возразил Ульрих. — Умоляю вас, мессир Альберт, только после вас! — Дядя и племянник сошлись на том, что проедут в ворота одновременно, стремя в стремя. Вслед за рыцарями проехали и оруженосцы. Надо сказать, что Франческо весь остаток пути не выказывал никаких признаков дурного расположения духа, стоически превозмогая боль, а ведь сидеть в седле было для него истинной пыткой. Оруженосец Альберта, его звали Андреас, был, по-видимому, еще моложе Франческо и являл собой образец ангельской красоты. Впрочем, нам еще представится случай описать его подробнее.
Следом за оруженосцами в замок строем прошли копейщики, замыкал же процессию Марко, который вел на поводу свою клячу и вьючного битюга.
Дядя и племянник спешились у дверей донжона[3], где стояли двое рослых копейщиков, закрывавших проход в башню скрещенными копьями. При подходе господ стражники поставили копья вертикально, тем самым приветствуя рыцарей и одновременно открывая им дорогу в донжон. По каменной парадной лестнице, ничуть, на взгляд Ульриха, не изменившейся с тех пор, как он покинул отчий дом, Альберт и Ульрих в сопровождении оруженосцев поднялись в главный зал. Здесь уже были накрыты столы, поставленные буквой Т с непомерно длинной ножкой. Стол, занимавший место «перекладины», был накрыт всего на четыре персоны и предназначался для семьи Шато-д’Оров, а длинная «ножка» отведена была для гостей и вассалов. Отдельно от стола рыцарей и благородных дам располагался стол оруженосцев, к которому Андреас проводил Франческо.
Зал был полон гостей, и все они уже сидели за столами. Однако за хозяйской «перекладиной» пока было занято лишь одно место — крайнее слева. Там, скромно потупясь, сидела златовласая Альбертина. Альберт предложил Ульриху место по правую руку от себя, а сам занял правый центральный стул. Место между братом и сестрой осталось незанятым. Несомненно, оно предназначалось для Клеменции. Ульрих знал, что подобное размещение является нарушением традиций. В роду Шато-д’Оров, как и по всей марке, существовал старый добрый обычай сажать старших в середину, а младших — с краю.
Очевидно, усадив дядю с краю, Альберт тем самым давал понять, что не признает его старшим мужчиной в роду. Однако Ульрих не подал виду, что его это оскорбило. Он оглядел столы, богато уставленные вином и всякой снедью. Гости были рассажены в зависимости от знатности и близости к хозяевам замка. Так было заведено и при Генрихе Шато-д’Оре и в более давние времена. Но Ульрих, еще не забывший того порядка в котором располагались гости при отце разумеется сразу же заметил произошедшие перемены, причем весьма серьезные. Дело было не в том что за столом отсутствовали многие из тех кого Ульрих привык видеть в качестве гостей отца и даже не в том что появилось много новых лиц, ибо эти молодые люди родились уже после того, как Ульрих отправился в Палестину. Все эти перемены были вполне естественны более того, Ульрих удивился, увидев за столом тех, кого уже не рассчитывал застать в живых. Например, ближе всех к столу Шато д’ Оров как и во времена Генриха, по-прежнему сидел старый воин Жан Корнуайе, который был в свое время воспитателем при малолетних Гаспаре и Ульрихе В седых его, без единого темного волоска, бороде и усах таилась хорошо знакомая усмешка.
Однако старый воин очевидно являлся исключением. Более всего Ульриха тревожили те перемены в размещении гостей, которые явно зависели от симпатий и антипатий хозяев замка. Сразу за Корнуайе сидели Майендорфы — родня Клеменции из которых Ульрих сумел припомнить двух-трех человек. Вместе с тем он не увидел на привычном месте баронов фон Гуммельсбахов, родичей своей покойной матушки. Наконец в самом дальнем конце стола он увидел одного из своих двоюродных братьев. Там же очутились и многие почтенные фамилии, которые при Генрихе де Шато-д’Оре занимали куда более почетные места. «Да новая метла по-новому метет!» — с горечью подумал Ульрих.
Хотя все гости уже давно сидели за столом, никто из них и не думал приступить к еде «Ждут хозяйку! — догадался Ульрих. — Строга, должно быть, госпожа Клеменция!»
— Ваша матушка, похоже, не торопится, — заметил Ульрих, наклоняясь к уху Альберта.
— Она всегда приходит точно в назначенное время! — ответил Альберт.
Ульрих заметил, что его племянник смотрит куда-то в сторону Майендорфов, причем вид у него был раздосадованный. Проследив за взглядом племянника, Ульрих узрел, что на Альберта обращен в высшей степени пылкий и любвеобильный взгляд некой прелестной девы лет восемнадцати, в багряного цвета бархатном платье и в голубом платке, схваченном на лбу чеканным золотым обручем. Похоже было, что именно взгляд этой девицы раздосадовал юношу.
— Быть может, я слишком любопытен, — осторожно заметил Ульрих, — но кто же эта девица, что смотрит на вас столь откровенно?
— Моя нареченная невеста, — усмехнулся Альберт. — Через десять дней мы должны обвенчаться!
— Мне кажется, вы так ее очаровали, что она уже сейчас готова подарить вам все… — Ульрих лукаво подмигнул племяннику.
— О, за этим дело не станет! — кивнул Альберт.
— Как же зовут вашу избранницу?
— Агнес фон Майендорф, баронесса, моей матушке доводится племянницей, а мне — соответственно кузиной.
— Ого, значит, ваша матушка решила еще больше укрепить связи между Шато-д’Орами и Майендорфами?
— Видимо, так. — Альберт немного поморщился. — Вы, вероятно, помните Фердинанда фон Майендорфа, моего дядюшку по матери? Три года назад он скончался, а вдова его, Армина, удалилась в монастырь, препоручив свою дочь моей матушке, а заодно и отдав ей опеку над имуществом дочери, до ее замужества. Чтобы не отдавать это имущество в чужие руки, моя матушка решила женить меня на Агнес…
— Стало быть, это не ваш собственный выбор?
— Противиться воле моей матушки бесполезно, — улыбнулся Альберт. — Она умеет настоять на своем!
Последняя фраза племянника прозвучала как предупреждение, возможно, даже угроза. Однако Ульрих ограничился тем, что уважительно заметил:
— Что ж, это свойство делает ей честь, и сын должен быть достоин своей матери!
Послышались три размеренных удара в колокол. И тотчас двери распахнулись, и на пороге возник мажордом, громко возгласивший: