Большой Мольн - Ален-Фурнье 21 стр.


…Видя, что не могу быть ничем полезен, я решил уйти. Конечно, я мог еще остаться на некоторое время — и теперь, когда я думаю об этом, меня терзают горькие сожаления. Но ведь тогда я еще надеялся. Я убеждал себя, что она не может так сразу умереть…

Дойдя до опушки ельника, росшего позади дома, и ни на минуту не переставая думать о взгляде, которым Ивонна указала на окно, я стал внимательно, как часовой, как следопыт, обследовать лесную чащу, через которую Огюстен когда-то впервые пришел в Саблоньер и через которую он бежал из дому прошлой зимой. Увы, все было тихо вокруг. Ни одной подозрительной тени, ни единой дрогнувшей ветки. И только вдали, со стороны аллеи, которая вела в Преверанж, слышался слабый звон колокольчика; скоро из-за поворота показался на тропинке маленький мальчик в красной скуфье и школьной блузе, следом за которым шагал священник… И я ушел, глотая слезы.

На другое утро начинался новый учебный год. К семи часам утра в школьном дворе уже появились первые ученики. Я долго не решался спуститься вниз, показаться перед ними. И когда наконец вышел, чтобы отпереть отсыревший класс, который простоял закрытым два месяца, случилось то, чего я так страшно боялся: от группы игравших на площадке мальчиков отделился самый старший и направился ко мне. Он сказал, что «вчера вечером умерла молодая госпожа из Саблоньера».

В голове у меня помутилось от горя. Мне показалось, что никогда в жизни не хватит у меня мужества начать урок. Пересечь голый школьный двор вдруг оказалось для меня таким непосильным трудом, что ноги у меня подкосились. Все стало тяжким и безрадостным, потому что она умерла. Мир опустел. С каникулами покончено. Покончено с долгими поездками в повозке но незнакомым дорогам, покончено с таинственными праздниками… В мире осталось только горе.

Я сказал детям, что до полудня уроки отменяются. Они разошлись небольшими группками по своим деревням, чтобы сообщить эту новость товарищам. А я надеваю черную шляпу и черный сюртук и, удрученный, иду в Саблоньер.

И вот я перед домом, который мы так искали три года тому назад. Вчера вечером в нем умерла Ивонна де Гале, жена Огюстена Мольна. Посторонний принял бы дом за часовню — такая тишина установилась здесь со вчерашнего дня.

Так вот что готовило нам это погожее утро первого дня учебного года, это вероломное осеннее солнце, которое сочится сквозь ветви елок! Как совладать с подступившим к горлу комком, с наполнившим душу протестом? Мы отыскали прекрасную девушку. Мы завоевали ее. Она была женой моего товарища, а я — я испытывал к ней глубокое чувство дружбы, чувство, которое не нуждается в признаниях. Я смотрел на нее — и радовался, как ребенок. Быть может, в один прекрасный день я женился бы на другой девушке, и первым человеком, которому я доверил бы свою тайну, была бы она, Ивонна…

На двери, возле звонка, все еще висела вчерашняя записка. Внизу, в прихожей, был приготовлен гроб. В комнате второго этажа меня встретила кормилица; она рассказала мне о последних минутах покойной, открыла передо мной дверь в ее комнату… Вот она. Нет больше ни жара, ни борьбы. Нет ни лихорадочного румянца, ни ожидания. Только тишина, только неподвижное, окруженное ватой лицо, непроницаемое, белое, только мертвый лоб, а над ним — густые тяжелые пряди.

В углу, спиной ко мне, примостился г-н де Гале; он без ботинок, в одних носках; со страшным упрямством шарит он по разбросанным в беспорядке ящикам, вытащенным из шкафа. Время от времени он вытаскивает то одну, то другую пожелтевшую фотографию дочери, и плечи его трясутся от бесшумных рыданий, как от приступов смеха…

Погребение назначено на полдень. Врач боится быстрого разложения, что случается иногда при закупорке сосудов. Вот почему лицо покойной, как и все тело, обложено ватой, пропитанной фенолом.

На нее надели прелестное платье темно-синего бархата, местами усеянное серебряными звездочками; при этом сильно помялись красивые пышные рукава вышедшего теперь из моды фасона. Когда подошло время принести снизу гроб, обнаружилось, что его не повернуть в узком коридоре. Оставалось одно: обвязать его веревкой и поднять через окно, а потом тем же путем спустить в окно вместе с телом… Но тут г-н де Гале, до сих пор все возившийся со старыми бумагами, среди которых он искал бог весть какие сувениры, вдруг вмешался с неожиданным пылом:

— Я не допущу этого ужаса, — сказал он голосом, в котором слышались слезы и ярость, — лучше я сам, на своих руках отнесу ее вниз…

И он сделал бы это, рискуя потерять на полдороге сознание и упасть вместе со своей ношей!

Тогда я принимаю единственно возможное решение. С помощью доктора и одной из женщин я подкладываю руку под спину покойницы, другую — под ее ноги и поднимаю тело, прижав его к своей груди. Сидя на моей левой руке, привалившись плечом к правой, упираясь головой в мой подбородок, моя ноша страшно давит мне на сердце. Медленно, ступенька за ступенькой, иду я вниз по крутой длинной лестнице; внизу в это время спешно готовят гроб.

Руки мои наливаются невероятной усталостью. Каждая ступенька, каждый шаг с этой тяжестью на груди отнимают у меня силы. Обхватив неподвижное, налитое свинцом тело, опустив голову на голову моей ноши, я тяжело дышу, и ее русые волосы попадают мне в рот — мертвые волосы, у которых привкус земли. Этот привкус земли и смерти да страшная тяжесть на сердце — вот и все, что остается мне от волшебного приключения и от вас, Ивонна де Гале, женщина, которую так искали и так любили…

Глава тринадцатая

ТЕТРАДЬ ЕЖЕМЕСЯЧНЫХ КОНТРОЛЬНЫХ РАБОТ

В доме, полном грустных воспоминаний, сердобольные женщины выхаживали больного ребенка; старый г-н де Гале вскоре тоже слег. С наступлением первых зимних холодов он тихо угас, и я не мог сдержать слез у гроба этого славного старика, чья снисходительность, чьи фантазии, так похожие на фантазии его сына, положили начало всем нашим приключениям. Он умер счастливой смертью — в полном непонимании происходящего и в полном одиночестве… Поскольку у него давно уже не осталось в этих краях ни родственников, ни друзей, он в своем завещании назначил меня единственным наследником — до возвращения Мольна, которому я должен был дать полный отчет, если он вообще когда-нибудь вернется… Теперь я переселился в Саблоньер. В Сен Бенуа я ходил только на уроки; выходил я из дому рано утром, в полдень обедал в школе, разогревая на печке принесенную из Саблоньера еду, и вечером, сразу же после занятий, возвращался домой. Это позволяло мне всегда быть рядом с ребенком, которого нянчили женщины с фермы. Но главное, это увеличивало мои шансы встретить Огюстена, если в один прекрасный день он вернется в Саблоньер.

К тому же я не терял надежды в конце концов обнаружить в доме, среди вещей или в ящиках шкафов, какую-нибудь бумагу, письмо, записку, которые помогли бы мне понять, что делал Мольн на протяжении долгих лет, за которые он не написал мне ни строчки, и, может быть добраться таким образом до причин его бегства, набрести на его след… Я уже обследовал без всяких результатов множество стенных шкафов и комодов, обнаружил в кладовых кучи древних картонных коробок всех размеров, наполненных связками старых писем и пожелтевших фотографий семьи де Гале и набитых искусственными цветами, перьями, султанами и прочими старомодными украшениями. От этих коробок исходил смутный запах увядания, какой-то угасший аромат который внезапно будил во мне печальные воспоминания и на целый день прерывая мои поиски…

Наконец в один из свободных от школы дней я наткнулся на чердаке на продолговатый плоский сундучок свиной кожи, весь изъеденный мышами, в котором Я узнал старый сундучок Огюстена. Я упрекнул себя, что не начал поисков с чердака. Я легко сбил ржавый замок. Сундук оказался доверху наполненным тетрадями и книгами из Сент-Агата. Арифметика, литература, тетради с задачами… Скорей из чувства умиления, чем из любопытства, я принялся рыться во всех этих бумагах, перечитывать диктанты, которые я до сих пор помнил наизусть, — столько раз нам приходилось их переписывать! «Акведук» Руссо, «Приключение в Калабрии» Поля-Луи Курье, «Письма Жорж Санд к сыну»…

Здесь лежала также «Тетрадь ежемесячных контрольных работ». Меня это удивило, потому что такие тетради остаются в школе, и ученики никогда не берут их домой. Передо мной была тетрадка в зеленой обложке, совсем пожелтевшей по краям. Имя и фамилия ученика — «Огюстен Мольн» — были написаны на обложке великолепным почерком, округлыми буквами. Я раскрыл тетрадь. По дате первых работ — апрель 189… года — я увидел, что Мольн начал тетрадь за несколько дней до того, как навсегда уехал из Сент-Агата. Первые страницы были заполнены с превеликой тщательностью, что было у нас святым правилом, когда мы писали в этих тетрадях. Но после трех исписанных страниц шли чистые листы. Наверное, потому Мольн и увез тетрадку с собой.

Стоя на коленях перед сундучком и размышляя о ребяческих традициях и обычаях, которые занимали такое большое место в нашей школьной жизни, я рассеянно перелистывал незаконченную тетрадь. И тут я увидел, что дальше опять идут исписанные страницы. Оставив четыре листа чистыми, Мольн снова стал что-то писать.

Это был все тот же почерк, но теперь торопливый, нечеткий, почти неразборчивый; листы пестрели абзацами неравной длины, между которыми оставались пробелы. Иногда — просто незаконченная фраза. Иногда какая-нибудь дата — и все. С первых же строк я понял, что здесь я найду разгадку тайны, которую так ищу, смогу узнать о жизни Мольна в Париже, и я спустился в столовую, чтобы, не торопясь, на досуге, при дневном свете, перелистать этот странный документ. Был ясный и ветреный зимний день. То выглядывало яркое солнце, и на белых занавесках отчетливо вырисовывался узор оконных переплетов, то порывистый ветер хлестал по стеклу струями холодного дождя. Усевшись перед окном, недалеко от камина, я стал читать тетрадь, и она многое мне объяснила. Привожу точь-в-точь эти строки.

Глава четырнадцатая

ТАЙНА

«Я еще раз прошел под ее окном. За пыльными стеклами по-прежнему белеют опущенные шторы. Если бы Ивонна де Гале даже и отворила окно, мне нечего было бы ей сказать — ведь она замужем… Что мне теперь делать? Как жить?..

Суббота, 13 февраля. — Я встретил на набережной ту самую девушку, которая все рассказала мне в июне, которая, как и я, чего-то ждала тогда у заколоченного дома… Я заговорил с ней. Идя рядом, я искоса взглядывал на нее и видел едва заметные недостатки ее лица: крохотные морщинки в уголке рта, чуть впалую щеку, немного пудры у носа. Вдруг она повернула голову, посмотрела мне прямо в глаза — наверно, она сама знает, что анфас она красивее, чем в профиль.

— Это очень забавно — вы напоминаете мне одного молодого человека, который когда-то ухаживал за мной в Бурже. Он даже был моим женихом…

А потом в ночной темноте, на пустынном мокром тротуаре, отражавшем мерцание газового фонаря, она внезапно шагнула ко мне и попросила пойти с ней и с ее сестрой сегодня в театр. Только тут я замечаю, что она одета во все черное, точно носит по ком-то траур, что на ней слишком старая шляпа, которая совсем не идет к ее молодому лицу, а в руках у нее зонт на длинной рукоятке, похожей на трость. Я стою совсем близко от нее и, сделав случайное движение рукой, задеваю ногтями шелк ее блузки… Я говорю, что сегодня мне трудно выполнить ее просьбу. Она сердится и хочет сейчас же уйти. И теперь уже я удерживаю ее и прошу пойти в театр. В это время, проходя мимо нас, какой-то рабочий шутит вполголоса:

— Не ходи с ним, малышка, он тебя обидит!

И мы оба страшно смущаемся.

В театре. — Обе девушки — моя подружка, которую зовут Валентина Блондо, и ее сестра — пришли в скромных шарфах.

Валентина села впереди меня. Каждую минуту она беспокойно оборачивается, будто недоумевая, чего я от нее хочу. А я чувствую себя рядом с ней почти счастливым и каждый раз отвечаю ей улыбкой.

Вокруг нас сидело много женщин, у которых были слишком оголены плечи и грудь. Мы подшучивали над ними. Она сперва улыбалась, а потом сказала: «Я не должна над ними смеяться. Я тоже пришла в слишком открытом платье». И закуталась в шарф. Действительно, сквозь черные кружева у низкого выреза ее платья видно было, что, спеша переодеться, она спустила с плеч свою простую закрытую сорочку.

В ней есть что-то жалкое, детское; что-то влечет меня в ее взгляде, какое-то страдальческое и вместе с тем смелое выражение. Когда я нахожусь рядом с ней, с единственным в мире существом, которое смогло рассказать мне о владельцах Поместья, я не перестаю думать о том странном своем приключении… Я хотел было еще раз расспросить ее о маленьком особняке на бульваре. Но она, в свою очередь, стала задавать мне щекотливые вопросы, на которые я не смог ответить. Чувствую, что отныне эта тема стала для нас запретной. И все же я твердо знаю теперь, что опять встречусь с ней. Зачем? Для чего?.. Или мне суждено вечно идти по следам любого человека, в котором послышится мне отзвук — пусть самый смутный и отдаленный — моего неудавшегося приключения?..

В полночь, оставшись один на пустынной улице, я спрашиваю себя, что означает эта новая странная история. Я иду вдоль домов, похожих на выстроенные в ряд картонные коробки, в которых спит столько народу. Мне вдруг вспоминается решение, которое я принял месяц назад: когда-нибудь после полуночи отправиться туда, на бульвар, обогнуть особняк, открыть садовую калитку, проникнуть по-воровски в дом и попытаться отыскать хоть какой-нибудь след Затерянного Поместья, чтобы еще раз увидеть его, всего лишь увидеть… Но я устал. Я голоден. Я тоже спешил переодеться перед театром, и у меня не хватило времени на ужин… Взволнованный, встревоженный, я, прежде чем лечь, долго сижу на краю кровати и ощущаю смутные угрызения совести. Почему?

Вот что хочу еще отметить: девушки не пожелали, чтобы я их проводил, не сказали своего адреса. Но я шел за ними следом так долго, как только мог. Теперь я знаю, что они живут на маленькой улочке недалеко от Собора Парижской богоматери. Но в каком доме?.. Я догадался, что они швеи или модистки.

Тайком от сестры Валентина назначила мне свидание на четверг, в четыре часа, возле того самого театра, в котором мы были.

— Если я не приду завтра, — сказала она, — ждите меня там в пятницу, в тот же час, потом в субботу — и так каждый день, пока я не приду.

Четверг, 18 февраля. — Я вышел из дому, чтобы встретиться с ней. Сильный ветер гонит черные тучи. С минуты на минуту начнется дождь…

Я иду полутемными улицами; на сердце тяжело. Упала капля дождя. Боюсь, что ливень помешает ей прийти. Но ветер принялся завывать с новой силой; на этот раз дождь опять прошел стороной. Там, высоко, в вечернем сером небе, то сером, то ясном, огромная туча отступила, должно быть, под натиском ветра. А я здесь, внизу, копошусь в земле, как жалкий крот, и чего-то жду.

Возле театра. — Проходит четверть часа; я уверен, что она не придет. Я стою на набережной и вижу, как вдали, по мосту, которым она должна была пройти, тянутся вереницы людей. Я провожаю взглядом всех молодых женщин в черном, которые идут с той стороны, и ощущаю чуть ли не благодарность к тем из них, кто дольше других сохраняет сходство с нею, позволяя мне надеяться…

Целый час ожидания. Я устал. Наступает вечер, страж порядка тащит в соседний участок какого-то проходимца, который голосом удавленника изрыгает на него все ругательства, все оскорбления, какие он только знает. Полицейский бледен, в ярости, но молчит… Шагнув в коридор, он начинает дубасить свою жертву, потом закрывает за собой дверь, чтобы всласть избить беднягу… Мне приходит в голову ужасная мысль, что я отказался от рая и теперь топчусь на краю преисподней.

Измучившись ожиданием, покидаю свой пост и иду к той узкой улочке, между Сеной и Собором Парижской богоматери, где должен стоять их дом. Одиноко хожу взад и вперед. Время от времени из дверей выходит то служанка, то хозяйка и под мелким дождем идут в лавку, чтобы управиться до ночи со своими покупками… Нет, здесь мне нечего делать, и я ухожу… Сеется тихий светлый дождь, точно задерживая наступление темноты; я возвращаюсь на место свидания. Теперь здесь уже не пустынно, вокруг снует черная толпа…

Назад Дальше