Известны примеры, когда женщине выделялось отдельное поле, урожай с которого шел в распоряжение главы семьи и частично ее детям. Что касалось неженатой молодежи, то она, как правило, была обязана работать на своих старших сородичей, распоряжавшихся делами общины. Только после вступления в брак им отводилась земля, но еще долго они работали определенную часть недели на деревенских старейшин.
Об изощренной разработанности системы свидетельствует хотя бы такой факт, что ею диктовалось не только распределение трудовых обязанностей, но и сельскохозяйственных культур. Некоторые из них были запрещены женщинам, другие, напротив, разрешены им одним.
Успешная попытка
В этой сложной, крайне запутанной и внешне иррациональной системе разделения труда была в общем успешно воплощена попытка людей архаичного общества наладить производство, которое бы полностью обеспечивало его нужды. Не только африканцы выбрали этот путь. Известно, что похожая модель организации земледельческого и ремесленного труда существовала в древнем Китае. Она встречалась в той либо иной форме и у других народов. Вероятно, ее происхождение уходит корнями в ту далекую эпоху, когда женщины, хранительницы домашнего очага, первыми попытались выращивать различные растения, первыми занялись гончарным делом, первыми начали изготовлять циновки.
Менее явственной мне казалась вторая сторона этой экономической системы — социальная. Действительно, когда я читал о жизни доклассового общества, то встречался с утверждением, что отношения между людьми основывались в нем на исключительно кровнородственных связях.
В глухих африканских деревушках мне приходилось убеждаться, что это только часть правды. В хитроумной системе разделения труда я начинал видеть еще одну форму организации человеческих отношений в архаичном обществе — производственную. Конечно, она имела не меньшее значение, чем кровнородственные связи в определении внутренних структур этого общества. Многие характерные для него противоречия вызывались именно особенностями основанного на разделении труда между полами и поколениями способа производства.
Мне казалось особенно важным, что эти нормы разделения труда были общепризнанны и поэтому позволяли вовлечь в единый производственный процесс выходцев из нескольких родов. Так и бывало обычно в деревнях, населенных представителями различных родовых коллективов.
Позднее всего мне раскрылась, да и то лишь частично, третья сторона разделения труда — обрядовая.
В ашантийских деревнях Ганы была распространена вера в Землю, как некое высшее существо. В четверг ничто не должно было нарушать покоя высшего существа — Земли. Поэтому какие бы то ни было полевые работы в этот день недели были запрещены.
Обожествление земли крестьянами, благополучие которых зависело от урожая, от плодородия почвы, от погоды, встречалось в Тропической Африке не только среди ашанти. Повсеместно отношение к земле носило отпечаток преклонения и страха. У многих народов существовали как бы «хозяева земли», совершавшие особые жертвоприношения перед началом полевых работ. Сложными обрядами окружалась церемония передачи земли из одних рук в другие. Не случайно именно женщинам во многих районах континента доверялось проведение посевных работ. Мне говорили, что они, как никто, способны повлиять на плодородие почвы, на величину урожая.
Напротив, когда женщина была больна и особенно в период месячных ей запрещалось выходить в поле. Многие из моих собеседников высказывали убеждение, что в этих обстоятельствах ее появление на поле могло вызвать чуть ли не гибель посевов.
Было поэтому и определенное обрядовое значение в распределении отдельных трудовых операций между мужчинами и женщинами. Каждая из них носила характер обряда, жеста, адресованного земле. Эта «ритуализация» труда облегчала обществу вторжение в мир природы, парализовала, как ему представлялось, действие враждебных человеку сил.
К тому же земли, которую легко было бы освоить, было мало. И это не парадокс.
В некоторых районах Африки можно было проехать многие километры, не увидев и клочка обработанной земли. Вдоль дороги — или сырой, темный лес с тяжелым запахом гниющей листвы, или саванна с красными конусами термитников среди высокой травы и редко разбросанных деревьев. Не эти ли черты пейзажа побудили многих исследователей континента выступить с утверждением, что Тропическая Африка не знала земельного голода?
Если бы эти ученые спросили себя, как освоить пустующие земли, их вывод не был бы столь категоричен. Следовало учитывать, что набор сельскохозяйственных орудий в распоряжении земледельца был ограничен; центральное место принадлежало мотыге. В зависимости от характера почв и назначения изменялись длина мотыги, рукоятка, форма лезвия. В то же время африкаканец не знал плуга, бороны, не использовал тяглового скота.
В этих условиях расширение посевных площадей вырастало в чрезвычайную проблему. Знаменательно, что при общей распыленности населения число людей в деревне на единицу обрабатываемой площади повсеместно оставалось крайне высоким.
Чтобы расчистить участок леса под плантацию кофе или шоколадного дерева, крестьянину приходилось искать наемную рабочую силу. Это немногим было доступно. В саванне, где были сильны общинные традиции, земледелец мог обратиться за помощью к деревенской молодежи. Но и ее труд стоил дорого.
Земли было много, но взять ее было непросто. В далеком прошлом, когда деревня переселялась на новые места, крестьяне всем миром поднимались на рубку леса, на корчевку кустарника. Позднее каждый из них мог рассчитывать в лучшем случае на помощь ближайших сородичей.
Было бы неправильно видеть в традиционной африканской агротехнике только отрицательные черты. Ее прошлое — это громадный опыт, миллионы обобщенных крестьянством наблюдений за природой, за климатом, наконец, это рудиментарная селекция, позволившая вывести наиболее приспособленные к местным условиям сорта зерновых и других культур. Их круг был сравнительно невелик (это сорго, просо, рис, кукуруза, торо, горох, лук, тыква, различные корнеплоды вроде ямса или кассавы), но каждая из этих культур насчитывала десятки наилучшим образом отвечающих конкретным почвенным и климатическим условиям разновидностей. Эти культуры в строго определенном порядке чередовались на поле до его полного истощения, после чего земля на долгие годы оставлялась под залежью.
Так в деревне создавалось пусть неустойчивое, но все же равновесие между потребностями общества и тем, что давало сельское хозяйство. Когда это равновесие нарушалось из-за прироста населения, начинались миграции на новые земли с сопровождающими их войнами, если, конечно, голод и эпидемии не вмешивались раньше.
Впервые мне стала ясна острота этого круга проблем при чтении найденной в конакрийских архивах заметки, появившейся 18 ноября 1950 года в газете «Гинэ Франсэз». Газета писала, что 60 % почв страны были недоступны для использования из-за своего бесплодия или из-за опасности бесконтрольной эрозии. 30 % земель могли бы быть использованы при энергичной защите против эрозии.
Но крайнюю напряженность земельному голоду придавала даже не ограниченность возможностей природы. Страшнее ветровой эрозии и разрушительных ливней были результаты воздействия на сельское хозяйство колониальной системы.
Французский этнолог Клод Мейяссу на примере гуро — небольшой этнической группы Берега Слоновой Кости — показал, каким страшным ударом по африканскому крестьянству явилась европейская колонизация даже там, где не происходило отчуждение земель новыми властями. Его людские резервы резко сократились из-за массовых мобилизаций молодежи на трудовые работы; сселения крестьян в деревни отрывало их от уже освоенных земель; многочисленные поборы и налоги лишали самого необходимого.
Тяжкой была не только эпоха собственно завоевания. И в последующие годы колониальный пресс продолжал давить. Его воздействие было двояким: ставя земледельца на грань голодной смерти, он вынуждал его, напрягая все силы, увеличивать производство. В то же время колониализм лишал крестьянина материальной возможности приобретать новую, более совершенную технику, приступить к использованию удобрений, вводить в севооборот более выгодные культуры.
Когда колонизаторы стали внедрять в африканское сельское хозяйство новые культуры (хлопок, арахис, какао, кофе, бананы, масличная пальма), за них ухватились, как за спасательный круг, и сами крестьяне. Сравнительно высокие цены на эти нашедшие спрос на мировом рынке продукты привели к тому, что их начали выращивать повсеместно. Гана вышла на первое место в мире по сборам какао-бобов. Кения экспортировала громадное количество персидской ромашки. Но этот успех зачастую был призрачным, доставался слишком дорогой ценой.
В Далабе на Фута-Джаллоне я долго разговаривал со стариком лесничим, давно работающим в этих местах. В ответ на мои вопросы он рассказал:
— До колонизации края крестьянское хозяйство было натуральным. Существовала своего рода гармония между потребностями семьи, производительностью орудий труда и традиционными методами сохранения плодородия почвы. Что я хочу сказать? Например, одна крестьянская семья могла за год мотыгой обработать около четырех гектаров. Собранный с этого поля урожай обеспечивал ее нужды. Когда земля истощалась, крестьянин осваивал новый участок, а старое поле становилось залежью.
Лесничий внимательно посмотрел на меня: понятен ли ход его рассуждений? Я утвердительно кивнул. Он продолжал:
— Тяжесть колониального пресса поставила крестьянина перед дилеммой — или умереть с голоду, или производить больше. Но как поднять урожай? Удобрения слишком дороги, поэтому переход к интенсивному земледелию был практически невозможен. Оставался один выход — расширение обрабатываемых земель. Когда в двадцатые годы появились первые плуги и начал применяться тягловый скот, это было для крестьян подлинным откровением. Отказывая себе буквально во всем, они собирали деньги на покупку плуга и быков.
— Но ведь это же своего рода техническая революция, этот переход от мотыги к плугу! — воскликнул я.
Лесничий горько усмехнулся:
— Еще одна такая «революция» — и плодородие африканских почв станет преданием. Подгоняемые колониальной эксплуатацией, крестьяне всемерно расширяли посевы. Они выжигали новые и новые участки саванны и леса, обрабатывали землю до ее полного истощения. Плуг буквально пожирал землю.
Зачастую новые поля под доходные культуры создавались за счет сокращения посевов зерновых, посадок корнеплодов, овощей. А в результате случалось, что деревня с трудом могла прокормить себя. Былое равновесие ее производительных сил и потребностей оказывалось разрушенным, а переход к более высокому уровню производства заторможен.
За зеленой стеной
Нельзя сказать, что жизнь африканской деревни отгорожена от стороннего наблюдателя какой-то особенно непроницаемой преградой. Более всего мешают ее попять неизбежное посредничество переводчика, различия национального опыта и, наконец, культуры, приводящие временами к полному взаимному… непониманию. Всегда существует и известный порог, перешагнув который любознательность превращается в назойливое, нескромное любопытство. Его же нигде не переносят.
Я постепенно узнавал различные стороны крестьянского быта, и в частности пережитки родовых отношений, столь распространенных и прочных в Тропической Африке.
Помню, у дороги от Аккры в городок Кофоридуа, у выезда из одной небольшой деревушки, я часто видел мастера — резчика по дереву. Когда я проезжал, он сидел, как правило, у дорожной обочины в окружении ребятишек, зачарованно следившими за его работой.
В правой руке он держал изогнутый крюком резец. Перед ним, на земле, лежал массивный деревянный комель. Разговаривая с детьми, мастер часто-часто ударял резцом по куску дерева, от которого искрами разлеталась белая стружка. Дерево было мягким, и работа спорилась. В стороне стояли уже готовые изделия — предназначенные на продажу «стулья».
Впрочем, это слово вряд ли подходило. Скорее можно было говорить о своеобразных скульптурах, вытесанных из массивных деревянных кусков. Собственно сиденье представляло толстую, вогнутую пластину шириной 30–40 сантиметров и длиной до 60 сантиметров. Ниже была вырезана большая геометрическая фигура, типичная для орнамента народов акан. Она располагалась опять-таки на массивной, плоской доске примерно такого же размера, как и верхняя. Повторяю, что весь этот «стул» тесался из одного комля дерева.
Для каждой фигуры орнамента у акан было свое название. В этой связи среди ученых — искусствоведов и этнографов — сталкивались два мнения. Сторонники одного утверждали, что национальный орнамент состоял из идеограмм — символов, в которых заключался определенный, к сожалению забытый, смысл. Им возражали, подчеркивая, что названия отдельных геометрических «знаков» отнюдь не означает их скрытого смысла. Названия выбирались произвольно и не соответствовали уже известной, установленной с достаточной степенью точности логике развития орнаментальных фигур.
Работающий у дорожной обочины резчик перечислил мне несколько десятков известных ему орнаментальных фигур, но не смог сказать, соответствуют ли их названия якобы вкладываемому народом в каждый знак смыслу. Когда я спросил его, изменял ли он сам вырезаемые из дерева знаки, резчик с удивлением посмотрел на меня.
— Зачем? — спросил он, пожимая плечами. — Да это и не принято. Их перестанут покупать, если увидят, что они стали другими.
Однако он признал, что раньше эти «стулья» не использовались как сиденья.
— Это были священные предметы, — объяснил он.
Как-то раз я присутствовал на народном празднике в небольшой ашантийской деревушке. Это было пышное торжество, в котором участвовали все, от мала до велика, деревенские жители. Вдруг среди восседающих в паланкинах вождей, среди пестрых, громадных зонтов, обшитых золотыми кистями, я увидел, как несли странную деревянную фигуру, которую, только приглядевшись внимательно, узнал. Она выглядела совершенно так же, как и «стул», который изготовил практически на моих глазах резчик. Правда, фигура почернела от времени и была украшена темными бронзовыми колокольчиками и бронзовыми же пластинами. Ее окружала толпа людей, которые относились к ней с видимым почитанием.
Позднее мне объяснили, что у народов акан каждый род обладал подобным «троном». В крестьянстве было распространено убеждение, что в нем заключена особая сила — как бы жизненное начало рода. Это чем-то напоминало мне сказку о Кощее Бессмертном, прятавшем свою душу в яйце. Когда я рассказал ее своим знакомым-африканцам, они согласились, что сходство, действительно, существовало.
Была у «трона» и другая роль. Он служил как бы центром собирания, центром сплочения рода.
У ашанти, как я знал, были сильны пережитки матриархальных отношений. Что это означало на практике? Мужчины занимали господствующее положение и в хозяйственной деятельности и в общественной жизни. Однако родство по женской линии было намного важнее родства по линии мужской, и это оказывало громадное влияние на весь местный быт.
В частности, наследство переходило от отца не к его детям, а к племянникам — детям его сестер. В особенности строго этот принцип соблюдался в отношении земли, которая должна была сохраняться в материнском роду. Но и в тех случаях, когда речь шла о состоянии, нажитом самим умершим, порядок наследования не изменялся. Лишь после того, как родовые традиции оказались основательно подорванными, движимое имущество стало наследоваться от отца к детям.
Очень явственным было воздействие матриархальных порядков на наследование власти. Если умирал вождь, не его сыновья поднимались на трон. Они даже не претендовали на это, удовлетворяясь обычно высоким положением в материнском роду. На трон старейшины племени избирали преемника из рода матери вождя, из числа либо его младших братьев, либо племянников.
Таким образом, материнский род был силой, с которой нельзя было не считаться. В то же время, как и в обществах, где были прочны пережитки патриархальнородовых отношений, в ашантийской семье господствующее положение занимал мужчина. В его дом приходила жеиа после вступления в брак, он распоряжался судьбой своих детей.