Когда открыли лавки, отец взял меня за руку и привел к пекарю, который тогда продавал нам хлеб. Человек этот, проникшись жалостью дал нам три каравая. Мы вернулись к Деллию. Тот рассказал, что пока нас не было, какой-то незнакомец, которого он не мог узнать по голосу, сказал ему:
— Ах, Деллий, пусть бы ваши несчастья пали на голову Седекии!
Прости тем, кого подлец использовал в качестве орудия своего преступления. Нам заплатили за то, чтобы мы погубили вас, но мы, несмотря на это, оставили вас в живых. Вот, возьми, вам будет некоторое время на что жить.
С этими словами незнакомец вручил ему кошелек с пятьюдесятью золотыми.
Эта нежданная помощь обрадовала моего отца. Он весело расстелил на пожарище полуобгоревший ковер, положил на него три каравая, и пошел принести воды в черепке от разбитого горшка. Мне было тогда семь лет, и я помню, что разделил эту радость с моим отцом и ходил вместе с ним к колодцу.
Но зато уж за завтраком не забывали обо мне.
Едва мы уселись за трапезу, как увидели маленького мальчугана моих лет, который со слезами просил у нас кусок хлеба.
— Я, — сказал он, — сын римского солдата и сирийской женщины, которая умерла, произведя меня на свет. Жены воинов из той же когорты и маркитанки по очереди кормили меня грудью; они прибавляли к грудному молоку ещё какую-нибудь пищу, ибо, как видите, я живу на свете.
Между тем отец мой, посланный сражаться против какого-то пастушеского племени, пал вместе со всеми своими товарищами. Вчера я, съев последний ломтик хлеба, который мне был оставлен, стал просить в городе, но нашел все двери запертыми. У вас, однако, нет ни дверей, ни дома, потому я и надеюсь, что вы меня не оттолкнете.
Старый Деллий, который никогда не упускал случая высказать нечто назидательное, произнес:
— Нет на свете человека настолько бедного, чтобы он был не в состоянии оказать услугу ближнему, как нет и настолько могущественного, что ему не требовалась бы помощь других. Словом, дитя моё, будь здоров и раздели нашу убогую трапезу. Как тебя зовут?
— Германус, — ответил мальчик.
— Да продлит господь твои лета! — молвил Деллий.
И в самом деле, это благословение стало подлинным предсказанием, ибо дитя это жило долго и до сих пор ещё живет в Венеции, где его знают под именем кавалера де Сен-Жермен.[200]
— Я хорошо знаком с ним, — прервал Узеда, — он обладает некоторыми познаниями в каббалистике.
Затем вечный странник Агасфер продолжал следующим образом:
— После завтрака Деллий спросил у моего отца, были ли взломаны двери от погреба.
Отец мой отвечал, что двери заперты и что пламя не смогло пробиться через свод, покрывающий погреб.
— Отлично, — сказал Деллий, — возьми поэтому из кошелька, который мне дали, два золотых, найми работников и возведи хижину над этим сводом. Быть может, пригодятся какие-нибудь остатки нашего прежнего дома.
Следуя совету Деллия, нашли несколько балок и досок, почти совсем не поврежденных, сложили их, как только было возможно, заткнули щели пальмовыми листьями, внутри устлали циновками и, таким образом, устроили нам довольно удобное жилье. В нашем счастливом климате большего и не надо: легчайшего подобия крыши достаточно под столь ясным небом, так же как и самая простая пища — здоровее всего. Справедливо можно сказать, что мы не страшимся такой нужды, как вы в ваших странах, климат которых вы называете, однако, умеренным.
Пока занимались сооружением хижины для нас, Деллий велел вынести свою циновку на улицу, уселся на ней и заиграл на финикийской цитре, а потом запел песню, которую некогда сложил в честь Клеопатры. Голос его (хотя ему уже было за семьдесят) собрал тем не менее множество слушателей, которые с удовольствием ему внимали. Окончив песню, он так сказал окружающим:
— Граждане Александрии, подайте милостыню бедному Деллию, которого отцы ваши знали как первого музыканта царицы Клеопатры и любимца Антония.
При этих словах маленький Герман обнес кругом глиняную миску, в которую каждый бросал своё доброхотное даяние.
Деллий решил петь и просить милостыню лишь раз в неделю. В этот день вокруг него обыкновенно собиралась толпа и награждала его щедрым подаянием. Этой поддержкой мы обязаны были не только голосу Деллия, но также его беседе со слушателями, веселой, поучительной и сплетенной с рассказами о всяких забавных событиях. Таким образом, мы вели весьма сносную жизнь, однако мой отец, измученный столькими несчастьями, тяжело заболел и не прошло и года, как он покинул этот свет. Тогда мы остались на попечении Деллия и должны были жить тем, что нам приносил его голос, уже и так весьма старческий и слабый. Следующей зимой затяжной кашель и сильная хрипота лишили нас и этого единственного спасения. К счастью, я получил небольшое наследство от дальнего родича, умершего в Пелузиуме. Полученная мною сумма была равна пятистам золотым, и хотя это не составляло даже трети причитающегося мне наследства, однако Деллий уверил меня, что бедный не должен ничего ожидать от правосудия и что бедняк лучше всего поступает, когда ограничивается тем, что оно ему, смилостивившись, решает уделить от щедрот своих. Он расписался в получении денег от моего имени и столь разумно сумел распорядиться этими деньгами, что нам было на что существовать все мои детские годы.
Деллий не пренебрегал моим воспитанием и помнил о маленьком Германе. Мы поочередно оставались при нём. Когда прислуживать ему должен был мой товарищ, я отправлялся в маленькую еврейскую школу по соседству, а в те дни, когда я оставался с Деллием, Герман ходил учиться к одному жрецу Изиды по имени Херемон.[201] Затем Герману доверили носить факел на мистериях этой богини, и я помню, что нередко с любопытством слушал его рассказы об этих празднествах.
Когда вечный странник Агасфер дошел до этого места своего повествования, мы прибыли к месту ночлега, и бродяга, воспользовавшись случаем, исчез где-то в горах. К вечеру собрались все; цыган, казалось, не был занят ничем, и Ревекка снова стала упрашивать его, пока он не начал свою речь такими словами:
Кавалер Толедо, без сомнения, должен был обременить свою совесть многочисленными грехами, ибо необычайно долго задерживал исповедника. Наконец он встал, весь в слезах, и вышел из храма, в глубочайшем, как мне показалось, раскаянии. Проходя по паперти, он заметил меня и кивнул, чтобы я шёл за ним.
Только рассвело, и на улицах ещё не было ни души. Кавалер нанял первых же погонщиков, которые ему подвернулись, и мы выехали из города. Я заметил ему, что его слуги встревожатся, не видя его так долго.
— Нисколько, — ответил он. — Я предупредил их, никто не будет ждать меня.
— Сеньор кавалер, — сказал я тогда, — позволь мне сделать тебе ещё одно замечание. Голос, услышанный вчера, сказал тебе то, что ты и сам легко мог найти в любом катехизисе. Ты исповедался и тебе, конечно, не отказали в отпущении грехов. Теперь ты можешь несколько изменить своё поведение, но я не вижу необходимости обременять своё сердце чрезмерной печалью.
— Ах, друг мой, — ответил кавалер, — кто однажды услышал голос мертвых, тот, конечно, недолго пробудет среди живых.
Я понял тогда, что мой покровитель думает о скорой смерти, что он не в силах избавиться от этой неотвязной мысли, и решил не отпускать его ни на шаг.
Мы выбрались на довольно безлюдную дорогу, которая петляла среди совершенно диких мест и привела нас к воротам обители камедулов.[202] Кавалер расплатился с погонщиками и позвонил. Какой-то монах показался у калитки, кавалер назвал своё имя и просил позволения провести несколько недель в этом убежище. Нас проводили в келью отшельника, расположенную в глубине сада, и объяснили знаками, что звонок предупредит нас о часе, когда все братья собираются в трапезной. В келье мы обнаружили книги религиозного содержания, которые с тех пор сделались любимым чтением кавалера. Что до меня, я познакомился с неким камедулом, который удил рыбу, присоединился к нему и занятие это было единственным моим развлечением.
В первый день я не жаловался на обет молчания, составляющее один из главных пунктов устава камедулов, но на третий день уже не мог его вытерпеть. А кавалер с каждым днем становился все мрачнее и все молчаливее и, наконец, вовсе перестал говорить.
Уже неделю мы пребывали в монастыре, когда однажды к нам явился один из моих товарищей с паперти святого Роха. Он сказал, что видел, как мы садились на наемных мулов, и что, встретив позднее погонщика, узнал о том, где мы находимся; потом он сообщил мне, что огорчение по поводу моего отсутствия рассеяло часть нашей компании. Сам он поступил на службу к одному купцу из Кадиса, который лежит больной в Мадриде после печальной истории, вследствие коей он сломал руки и ноги и не может обойтись без мальчика на побегушках.
Я ответил ему, что не могу уже больше вынести пребывания у камедулов, и просил, чтобы он хотя бы на несколько дней заменил меня у кавалера.
— Я охотно бы сделал это, — сказал он, — но боюсь покинуть моего купца: кроме того, ты знаешь, что меня наняли на паперти святого Роха, и если я не сдержу слова, это может повредить всей нашей честной компании.
— В таком случае я заменю тебя у купца, — ответил я; кстати, я имел такую власть над моими товарищами, что мальчуган не посмел мне долго противиться.
Я привел его к кавалеру, которому сказал, что отправляюсь на несколько дней в Мадрид и что на это время оставляю ему своего товарища, за которого ручаюсь, как за самого себя. Кавалер не ответил ни слова, но знаками дал мне понять, что согласен на замену.
Я побежал в Мадрид и тотчас же отправился в таверну, указанную мне моим товарищем. Но там мне сказали, что купец велел перенести себя на квартиру к одному знаменитому врачу, живущему на улице святого Роха. Я нашел его с легкостью, сказал ему, что пришел вместо моего товарища Чикито, что звать меня Аварито и что я столь же верно буду исполнять те же самые обязанности.
Мне был дан положительный ответ, но притом я получил распоряжение тут же идти спать, так как меня предупредили, что в течение нескольких ночей мне придется бодрствовать у постели больного. Я лег спать и вечером приступил к службе. Меня ввели к больному, которого я нашел растянувшимся на постели в чрезвычайно горестном положении; ноги и правая рука его были неподвижны; он мог шевелить только левой рукой. Это был молодой человек самой приятной наружности и, собственно говоря, его ничего не беспокоило, кроме того только, что сломанные кости причиняли ему невыносимые боли. Я старался отвлекать его от мучений, забавляя всяческими способами. Это настолько пришлось ему по вкусу, что однажды он сам согласился рассказать мне свои приключения и начал такими словами:
Я единственный сын Гаспара Суареса, одного из самых богатых купцов Кадиса. Отец мой, человек суровый и непреклонный, хотел, чтобы я посвятил себя исключительно коммерческим занятиям и даже думать не смел о развлечениях, которые обычно разрешают себя сыновья богатых купцов из Кадиса.
Всячески стараясь умилостивить моего отца, я редко ходил в театр, а в воскресенье никогда не отдавал дань тем развлечениям, каким предается общество в больших торговых городах.
Но так как ум требует отдохновения, я обретал его в чтении приятных, хотя и небезопасных книжек, которые известны под именем романов. Они пришлись мне по вкусу, и постепенно во мне пробудилась чувствительность, однако я редко выходил в город, и женщины почти никогда не навещали нас; по всем этим причинам сердце моё было свободно. В это время у отца моего возникли некоторые дела, которые следовало уладить при дворе, и он решил, что я непременно должен съездить в Мадрид, и сообщил мне о своём намерении. Я радостно принял эту новость, счастливый тем, что смогу дышать свободней и хоть на миг смогу забыть о сумрачных решетках нашей конторы и облаках пыли в наших обширных складах.
Когда все уже было готово к отъезду, отец велел позвать меня к себе в кабинет и обратился ко мне с такими словами:
— Сын мой, ты едешь в город, где купцы не обладают таким значением и весом, как в Кадисе, а посему они должны вести себя серьезно и достойно, дабы не унизить сословия своего, которое приносит им честь, тем паче, что сословие это честно способствует благополучию их отечества и истинной силе монарха.
Вот тебе три правила, которыми ты будешь руководствоваться, дабы не прогневить меня: прежде всего я запрещаю тебе вступать в разговор с дворянами. Господа дворяне полагают, что оказывают нам честь, когда изволят сказать нам несколько слов. Это заблуждение, в котором не следует их оставлять, ибо наше доброе имя ни в коей мере от этого не зависит.
Во-вторых, я приказываю тебе называть себя просто Суарес, а не дон Лопес Суарес — титулы ни одному купцу не прибавляют блеска; его доброе имя должно основываться на обширных торговых связях и благоразумной осмотрительности в предприятиях.
В-третьих, раз и навсегда запрещаю тебе обнажать шпагу. Обычай сделал её общим достоянием, и поэтому я не запрещаю тебе носить это оружие, однако ты должен помнить, что честь купца состоит в добросовестности, с которой он придерживается своих обязательств, потому я и не хотел, чтобы ты брал уроки опасного искусства фехтования.
Если ты нарушишь какое-либо из этих трех правил, ты навлечешь на себя мой гнев; в случае, однако, если ты нарушишь четвертое, то тебя настигнет уже не мой гнев, но проклятие моё, моего отца и моего деда, который является твоим прадедом и в то же время — незабвенным основателем нашего процветающего дела, заложившим некогда основы нашего благополучия. Речь идет о том, чтобы ты никогда не вступал ни в какие отношения с домом братьев Моро, королевских банкиров. Братья Моро справедливо пользуются всеобщим уважением и, конечно, ты удивляешься последним моим словам, но ты перестанешь удивляться, как только узнаешь, в чем обвиняет их наш дом. Поэтому я должен в нескольких словах изложить и объяснить тебе всю эту историю:
Человек из нашего рода, которому мы обязаны нашим благосостоянием, был Иньиго Суарес. Он провел молодость, бороздя моря, вступил в компанию, управляющую копями в Потоси, и затем основал торговый дом в Кадисе.
Когда цыган дошел до этого места, Веласкес достал аспидную доску и начал что-то на ней записывать. Видя это, вожак обратился к нему и сказал:
— Герцог, ты, конечно, желаешь заняться каким-нибудь занимательным вычислением, и я боюсь, чтобы дальнейший мой рассказ тебе в этом не помешал.
— Никоим образом, — возразил Веласкес, — я занимаюсь именно твоим рассказом. Быть может, этот Иньиго Суарес встретит в Америке кого-нибудь, кто ему перескажет историю какого-нибудь другого человека, который также в свою очередь будет иметь в запасе историю, которую сможет поведать. Поэтому, чтобы привести все это в порядок, я выдумал рубрики, похожие на схему, которая служит нам в известного рода прогрессиях, чтобы можно было вернуться к исходным величинам. Благоволи не обращать на меня внимания и продолжай свою речь.
Цыган продолжал следующим образом:
— Иньиго Суарес, желая основать торговый дом, искал дружбы известнейших испанских купцов. Семья Моро пользовалась тогда значительной известностью, потому он и уведомил её о намерении войти с ней в постоянные отношения. Он получил согласие и, дабы основать торговое предприятие, заключил несколько соглашений в Антверпене, выдав на них вексель на Мадрид. Но каково же было его негодование, когда ему отослали его вексель опротестованным. Правда, следующей почтой он получил письмо с извинениями: Родриго Моро писал ему, что авизовка пришла с опозданием, что он сам находился тогда в Сан-Ильдефонсо у министра, а его главный бухгалтер прибег к обязательному в таких случаях правилу, но что, однако, нет такого удовлетворения, на какое он, Моро, с искреннейшей охотою бы не пошел. Но оскорбление было уже нанесено. Иньиго Суарес порвал всякие отношения с семейством Моро и, умирая, повелел сыну, чтобы он никогда не вступал с этими банкирами в деловые отношения.