— Когда я знал тебя, сеньор, душу твою переполняли нежные чувства, и ты был прекрасен, как Амур. Союз твой с Эльвирой должен был стать чередой несказанных наслаждений. На жизненном пути ты срывал розы, не касаясь шипов.
— Не совсем так, — возразил маркиз. — Правда, нежные чувства заняли, быть может, слишком много места в моей жизни, но так как я не пренебрег ничем из того, что является долгом порядочного человека, то смело могу признаться в этой моей слабости. Мы сейчас находимся в месте, весьма благоприятствующем романическим повествованиям, и, если хотите, я поведаю вам историю моей жизни.
Все общество с удовольствием приняло предложение маркиза, который начал такими словами:
Когда тебя отдали в коллегию театинцев, мы жили, как тебе известно, по соседству с твоей теткой Даланосой. Матушка моя часто ходила навещать Эльвиру, но никогда не брала меня с собой. Эльвира вступила в монастырь, делая вид, что хочет стать монахиней, и ей не подобало принимать визиты пылкого юноши. Мы терзались всеми муками разлуки, каковые смягчали как можно более частыми письмами. Относила наши послания обычно моя матушка, хотя вначале всегда отказывалась делать это, придерживаясь мнения, что не так легко получить позволение на брак из Рима и что только после получения подобного позволения мы приобрели бы право переписываться. Однако, невзирая на все эти сомнения, она не перестала носить письма и доставлять мне ответы. Что же касается наследства Эльвиры, то никто не смел прикасаться к нему, ибо с момента её пострижения это состояние должно было перейти к боковой линии семейства Ровельяс.
Тетка твоя говорила моей матери о своём дяде-театинце как о просвещенном и рассудительном человеке, который мог бы дать ей совет по поводу получения дозволения на брак. Матушка моя любезно поблагодарила твою тетку и написала отцу Сантесу, который нашел дело это чрезвычайно важным и вместо ответа прибыл в Бургос сам вместе с неким советником нунциатуры.
Этот последний принял вымышленную фамилию, считаясь со всеобщим желанием и необходимостью провести это дело втайне. Было решено, что Эльвира в течение полугода останется послушницей, после чего она покажет, что у неё прошло желание стать монахиней, и будет только жить в монастыре как особа высокого звания, с надлежащей свитой, то есть с женщинами, вместе с ней заключенными в обители; более того, она будет иметь отдельный дом вне монастыря, обставленный так, как если бы она в нём проживала. Пока в этом доме поселилась моя матушка и несколько правоведов, занимающихся уточнением подробностей опеки. Я должен был вместе с наставником отправиться в Рим, советник же нунциатуры вскоре собирался выехать вслед за нами. Это последнее намерение, однако, не было осуществлено, ибо меня признали слишком юным, чтобы я посмел просить о дозволении на брак, и прошло два года, прежде чем я покинул Бургос.
В течение этих двух лет я каждый день виделся с Эльвирой в монастырской комнате для бесед, остальное же время посвящал писанию писем к ней или чтению романов, из коих, по большей части, черпал мысли для подкрепления моих любовных излияний. Эльвира читала те же самые книги и отвечала мне в том же духе. Вообще на всю эту переписку мы истратили не слишком много собственных мыслей, но зато чувства наши были истинными и неподдельными, и во всяком случае мы испытывали искреннейшее взаимное влечение. Решетка, отделявшая нас друг от друга, ещё увеличивала нашу любовь; кровь кипела в наших жилах, согретая всем пламенем юности, и смятение наших чувств ещё усугубляло сумятицу, которая и без того уже царила в наших головах.
Настало время отъезда. Минута прощания была ужасна. Наша скорбь, незаученная и непритворная, и в самом деле граничила с безумием. Эльвира в особенности была в ужасном состоянии, опасались за её здоровье. Мои страдания были не меньшими, но я переносил их храбрее, тем более, что развлечения странствия их сильно смягчали. Многим я также был обязан моему ментору, который совсем не напоминал педанта, извлеченного из школьной пыли, но, напротив, служил прежде в войсках и некоторое время даже провел при дворе короля. Его звали Диего Сантес, и он был близким родственником театинца, носившего ту же фамилию. Человек этот, столь же быстрый, как и превосходно знающий светские обычаи, старался тысячами способов направить мою душу на стезю большей откровенности, но склонность к иллюзиям уже слишком глубоко укоренилась во мне.
Мы прибыли в Рим и тотчас же отправились к монсиньору Рикарди, аудитору роты;[243] человек этот пользовался значительным влиянием; к нему чрезвычайно благоволили отцы-иезуиты, которые в те времена задавали тон на берегах Тибра. Монсиньор Рикарди, истинный князь церкви, мужчина гордого и надменного вида, с большим бриллиантовым крестом на груди, принял нас весьма любезно и сказал, что знает причину, по которой мы приехали в Рим; а затем прибавил, что дело наше требует тайны и что мы не должны слишком много бывать на людях.
— Однако, — присовокупил он, — вы поступите правильно, если часто будете приходить ко мне. Интерес, который я буду к вам проявлять, обратит на вас всеобщее внимание, а то, что вы будете избегать светских развлечений, покажет всем вашу скромность, что поможет вам предстать в благоприятном свете. Я же тем временем выясню отношение Святой Коллегии[244] к вашему делу.
Мы последовали совету монсиньора Рикарди. С утра я осматривал римские древности, вечера же проводил на вилле, принадлежавшей почтенному Рикарди; вилла эта находилась неподалеку от палаццо Барберини.[245] Принимала гостей маркиза Падули. Это была молодая вдова, которая жила у Рикарди, ибо не имела более близких родственников. Так, по крайней мере, говорили люди, истинной же правды никто не знал, так как Рикарди был родом из Генуи, а пресловутый маркиз Падули безвременно скончался, находясь на дипломатической службе за пределами Италии.
Молодая вдова обладала всеми качествами, какие необходимы для того, чтобы сделать пребывание в её доме как можно более приятным для гостей. С обаятельной, необыкновенно располагающей внешностью она сочетала учтивость по отношению ко всем, учтивость, сдержанную и преисполненную достоинства. Однако мне показалось, что она поглядывает на меня с большей приязнью, чем на других гостей, и проявляет ко мне известную склонность, которая выдавала себя постоянно, но в мелочах, совершенно не заметных для остального общества. Я постиг эти тайные чувства, описанием которых переполнены все романы, и жалел маркизу Падули за то, что предметом её пылкой страсти стал человек, который никоим образом не мог ответить ей взаимностью. Несмотря на это, я охотно вступал в разговор с маркизой и беседовал с ней о любимом моём предмете, то есть о любви, о разных способах любить, о различии между чувством и страстью, между постоянством и верностью. Когда я разрешал эти важные проблемы с хорошенькой итальянкой, мне и в голову не приходило, чтобы я мог каким бы то ни было образом нарушить верность Эльвире. Письма, посылаемые мною в Бургос, по-прежнему отличались все тем же пылом.
Однажды я отправился на виллу без моего ментора. Не застав Рикарди, я пошел в сад и забрел в грот, заросший густыми кустами жасмина и акации. Я застал там маркизу, погруженную в глубокое раздумье, из коего её вывел шум, который я произвел, входя. Живое удивление, какое я прочел на её лице, дало мне понять, что я был единственным предметом её мечтаний. В глазах её застыл испуг, казалось, она ищет спасения от опасности. Однако она пришла в себя, усадила меня рядом с собой и начала разговор обычным в Италии вопросом: Lei a girato questa raattina? — Гуляли ли вы нынче утром?
Я отвечал, что был на Корсо, где видел множество прекрасных женщин, красивейшей среди которых была маркиза Липари.
— Значит, сеньор, ты не знаешь более красивой? — спросила моя собеседница.
— Прости, сударыня, — ответил я, — я знаю в Испании одну молодую особу, гораздо более прекрасную.
Ответ этот был чем-то неприятен маркизе, ибо она вновь погрузилась в раздумье, опустила прекрасные свои глаза и с грустью стала глядеть в землю. Чтобы отвлечь её, я завел обычный разговор о любовных чувствах; тогда она подняла на меня изнемогающий взор и сказала:
— Испытал ли ты когда-нибудь те чувства, которые ты так великолепно описываешь?
— Без сомнения, — воскликнул я, — и даже во сто крат более живые, во сто крат более нежные — и это именно к особе, о необыкновенной красоте которой я уже говорил вам.
Едва я досказал эти слова, как лицо графини покрылось смертельной бледностью; она упала, как будто без чувств. Никогда прежде не случалось мне видеть женщин в подобном состоянии, и я сам не знал, как быть; к счастью, я заметил двух служанок на противоположном конце сада, подбежал к ним и послал их в грот, чтобы они спасли свою хозяйку.
Затем я вышел из сада, размышляя о том, что со мной произошло, более всего дивясь могуществу любви и тому, что одна-единственная искорка, запав в сердце, способна произвести в нём неописуемые опустошения. Мне было жаль маркизу, я упрекал себя, что стал причиной её страданий, однако я не представлял себе, чтобы я ради этой итальянки или ради другой женщины на свете мог бы позабыть Эльвиру.
На следующий день я отправился на виллу, но меня не приняли. Госпожа Падули очень страдала; а в Риме только и было разговоров, что о её болезни, опасались даже за её жизнь, я же вновь терзался мыслью, что стал невольной причиной её несчастья.
На пятый день после этого происшествия ко мне вошла молодая девушка, закутанная в мантилью, которая закрывала всё её лицо. Незнакомка сказала мне таинственным тоном:
— Сеньор чужестранец, некая умирающая дама непременно жаждет тебя видеть; следуй за мной.
Я догадался, что речь идет о госпоже Падули, но не посмел противиться желаниям умирающей. Экипаж дожидался меня в конце улицы, мы сели в него и приехали на виллу.
Через потайную калитку мы проникли в сад, вступили в какую-то темную аллею, а оттуда сперва длинным темным коридором, а потом через анфиладу столь же темных комнат дошли до спальни маркизы. Госпожа Падули лежала в постели, она протянула мне белоснежную руку, взглянула на меня глазами, полными слез, и трепещущим голосом произнесла несколько слов, которых я сперва даже не мог расслышать. Я взглянул на неё. До чего же к лицу ей была эта бледность! Тайная мука искажала её черты; на устах, однако, блуждала ангельская улыбка. Та самая женщина, которая несколько дней тому назад казалась такой здоровой и веселой, теперь была на краю могилы и именно я был тем негодяем, который скосил этот цветок в самом его расцвете; я должен был низвергнуть в пропасть такое великое множество прелестей! При этой мысли ледяные тиски сдавили мне сердце, неизъяснимая скорбь охватила меня; я подумал, что, быть может, смогу несколькими словами спасти её жизнь, а посему упал перед ней на колени и прижал её руку к моим устам.
Пальцы её пылали; я полагал, что от лихорадки. Поднял глаза на больную и узрел, что она лежит полунагая. До этого самого мига я никогда не видел, чтобы у женщины было открыто что-то, кроме лица и рук. Взор мой помутился, и колени задрожали. Я изменил Эльвире, сам не ведая, как до этого дошло.
— Боже милостивый, — воскликнула итальянка, — ты сотворил чудо!
Тот, кого я люблю, возвращает мне жизнь.
Исторгнутый из состояния полнейшей невинности, я погрузился в омут самых утонченных наслаждений. Я надеялся, что смогу вернуть маркизе здоровье, и надежда эта вселяла в меня счастье; я уже и сам не знаю, что я нёс; я гордился тем, что чувства мои столь всемогущи, и эта ликующая гордость овладела всем моим существом; одно признание влекло за собой другие; я отвечал не спрошенный и спрашивал, не ожидая ответа. Маркиза явно обретала утраченные было силы. Так пролетело четыре часа, пока служанка не пришла дать нам знать, что пора расставаться.
Я брел к экипажу с известным трудом, принужденный опираться на руку девушки, которая бросала на меня взоры столь же пламенные, как и её госпожа. Я был убежден, что добрая девушка таким образом выражает мне свою признательность за исцеление её госпожи, и, осчастливленный моим успехом, обнимал её от всего сердца. И в самом деле, признательность юной девицы непременно должна была быть безграничной, ибо она наградила меня столь же сердечным объятием, говоря:
— Придет ещё и мой черед.
Однако, едва я сел в экипаж, как мысль, что я изменяю Эльвире, начала меня несказанно мучить.
— Эльвира, — возопил я, — дорогая моя Эльвира, я изменил тебе!
Я недостоин тебя!.. Да будет проклят миг, когда я дал уговорить себя вернуть здоровье маркизе!
Так высказал я все, что обычно говорится в подобных случаях, и явился домой с твердым решением не возвращаться больше к маркизе.
Когда гость наш досказывал эти слова, цыгане пришли к вожаку за приказаниями, и вожак попросил своего давнего друга, чтобы он благоволил отложить на следующий день дальнейшее продолжение своего рассказа, и ушел.
День сорок второй
На следующий день мы все собрались в той же самой пещере, и маркиз, видя, что мы с нетерпением ожидаем продолжения рассказа о его приключениях, начал так:
Я уже говорил вам об угрызениях совести, какими я терзался, вспоминая, что изменил Эльвире. Я не сомневался, что служанка маркизы явится на следующий день, чтобы вновь проводить меня к постели своей госпожи, но поклялся себе, что приму её как можно холоднее. Однако, к великому моему удивлению, Сильвия ни назавтра, ни в последующие дни не показалась. Наконец, неделю спустя, она пришла, разодетая гораздо больше, чем этого требовала её привлекательная наружность. Я давно уже заметил, что служанка красивее госпожи.
— Сильвия, — сказал я, — уходи от меня. Ведь именно из-за тебя я изменил очаровательной женщине, в которую влюблен. Я думал, что спешу к умирающей, в то время, как ты привела меня к женщине, снедаемой жаждой наслаждений. Хотя сердце моё невинно, я не могу сказать того же о себе самом.
— Мой юный чужестранец, — возразила Сильвия, — успокойся, ты невинен, в этом смысле можешь быть совершенно спокоен, но не думай, что я хочу проводить тебя к своей госпоже, которая покоится сейчас в объятиях монсиньора Рикарди.
— В объятиях своего дяди? — воскликнул я.
— Ничего подобного, Рикарди вовсе ей не дядя; иди за мной, я все тебе объясню.
Охваченный любопытством, я последовал за Сильвией. Мы сели в экипаж, приехали на виллу, вошли в сад, после чего прекрасная посланница проводила меня к себе, в крохотную туалетную комнатку, украшенную баночками с помадой, гребнями и тому подобными принадлежностями. В глубине комнаты стояла белоснежная кроватка, из-под которой выглядывала пара необычайно изящных туфелек. Сильвия сняла перчатки, мантилью и косынку, которой прикрывала грудь.
— Перестань, — воскликнул я, точно таким же образом соблазнила меня твоя госпожа!
— Госпожа моя, — возразила Сильвия, — прибегает к решительным средствам, без коих я пока могу обойтись.
Говоря это, она отворила шкафчик, достала фрукты, печенье, бутылку вина, поставила все это на стол, который придвинула к кровати, и сказала:
— Прости, прекрасный испанец, что я не могу предложить тебе стул, но сегодня утром у меня забрали последний, комнаты слуг обычно не очень богато обставлены. Поэтому садись рядом со мной и прими это скромное угощение, от всего сердца приглашаю тебя!
Я не мог ответить отказом и уселся поэтому рядом с любезной Сильвией, начал есть фрукты и пить вино, после чего попросил её, чтобы она поведала мне историю своей госпожи, что она и сделала в таких словах: