В пальто, наброшенном поверх белья, Петр Арианович понуро стоял у стола и смотрел, как жандармы роются в шкафах и хлопотливо поднимают половицы.
Самый длинный из незваных ночных гостей занялся просмотром книг на полках, выдергивая их одну за другой и небрежно перебрасывая страницы. Вдруг, распластавшись в воздухе, как птица, сорвался сверху «Курс геологии» Афанасьева с дарственной надписью автора. Петр Арианович сделал движение, чтобы поднять книгу с пола.
— Ку-да? — прикрикнул на него ротмистр, руководивший обыском. — Стоять, где стоите!
Долго еще стучали эти слова в мозгу Петра Ариановича. Да, он не свободен теперь даже в самых простых своих движениях. Любой жандарм в любой момент может обругать его, остановить, прикрикнуть: «Стоять, где стоите!..»
Последнее, что видел Петр Арианович, когда жандармы уводили его, были страницы книг, устилавшие пол. Но прежде чем упасть, они долго еще кружились в воздухе, точно большие хлопья снега.
Теперь, в глухой деревеньке, на окраине Бет-пак-Далы4, Петр Арианович с болью вспоминает об этом, стоило ему выглянуть в низенькое оконце избы…
Глава третья
Тени ползут из углов…
В том году зима наступила рано. Чуть ли не на шестой или седьмой день по приезде Петра Ариановича на место назначения. За окном его жилища замелькали хлопья падающего снега. И сразу же ссыльный ощутил себя так, словно бы очутился в одиночке.
В этой деревеньке он был изолирован от людей. Крестьяне (староверы) угрюмо сторонились ссыльного. Еще бы! Революционер, смутьян, слуга антихриста, бунтовал, как слышно, против царя! Подумать только — против самого царя!
Деревня по сути состояла из одной очень длинной, версты на три, улицы, по обеим сторонам которой зеленели усадебные участки. Дома были разные: рубленые, под железными крышами, или строения из сырцового кирпича, крытые камышом и обмазанные глиной.
Все прочно, незыблемо было здесь и этим отчасти напоминало Петру Ариановичу Весьегонск. И так же было враждебно ему.
Петр Арианович сразу встретился и с бытовыми трудностями, например в отношении жилья. Никому из крестьян не желательно было «опоганиться» — поселить у себя богоотступника-смутьяна. По счастью, с прошлого года пустовала хатенка на отшибе, притулившаяся к самому краю деревни. Там ранее доживал век старик бобыль. Недавно он умер, на место его и поселили Петра Ариановича.
Правительство никак материально не обеспечивало ссыльных поселенцев. В этом смысле тюрьма была лучше. По крайней мере, там не приходилось заботиться о пропитании. Петр Арианович надеялся было раздобыть какую-нибудь работу в деревне, но вскоре понял, что об этом нечего и думать. А ведь так неприятно пользоваться крохами от пенсии, которую мать получала за отца-чиновника.
Так и остался Петр Арианович на новом месте жительства один-одинешенек.
Старики, встречаясь с ним на улице, чопорно кланялись и в безмолвии проходили мимо. Молодежь, собираясь по вечерам «на дубки», с боязливым любопытством провожала его взглядами. А злющие старухи, боясь, наверное, сглаза, поспешно убирали с пути ребятишек — совсем как наседки, завидевшие в небе ястреба.
Примечательно, что Петр Арианович почти не обратил тогда внимания на здешних аборигенов — степняков-казахов, зимовье которых располагалось неподалеку от деревни. Их иногда встречал в лавке. Но у него и в мыслях не было, что на исходе зимы он подружится с одним из этих людей в малахаях и дружба эта скрасит его одинокое существование.
Да, до поры до времени изоляция была полнейшая. Даже коробки спичек не выпросишь у соседей.
Но Петр Арианович поначалу не был обескуражен Этим. Смолоду привык делать все сам, не чураясь физического труда. Обосновавшись в избе умершего бобыля, он начал бодро заготовлять топливо на зиму, ремонтировать покосившуюся заднюю стену своей хибарки.
Пока был занят хозяйственными работами, чувствовал себя в общем неплохо. Но вот настала зима. (Мать прислала ему теплые вещи.) Круг домашних обязанностей Петра Ариановича резко сузился. Принести воды из колодца, подмести избу, протопить печь, состряпать наспех что-нибудь съедобное, прокопать в сугробах дорожку от крыльца до калитки — вот и все! А что делать потом? Целый день свободен, пуст.
Часами простаивал Петр Арианович у окна, задумчиво наблюдая, как пляшет-кружится на улице степная снеговерть.
Раньше любил зиму с ее катаньем на коньках, с веселыми святками, гаданием, праздничной елкой. Однако здесь зима была другая, неуютная. Куда ни кинь глазом, все белым-бело. Холмы на горизонте наглухо задернуты снежной мглой. Душно, тесно. Невыносимо тесно…
Петр Арианович ложился на топчан и, закинув руки за голову, прислушивался к вою бурана за стеной.
Вой тянулся без отдыха, без пауз. Пол и балки под потолком содрогались, скрипели, стакан надоедливо дребезжал на столе. Нельзя спокойно думать под этот многоголосый шум! Мысли несутся, обгоняя друг друга, будто снежная пыль, подхваченная ветром…
Петр Арианович попытался было занять себя отвлеченными математическими расчетами. Начал придумывать и решать головоломки. Но ведь это была лишь забава, гимнастика для ума, тогда как он жаждал чтения, привычного ему, как воздух.
Книг под рукой у Петра Ариановича не было, вот в чем беда! В деревне читали, вероятно, только календарь да Евангелие. А зачем было ему Евангелие?
В эту до омерзения монотонную его жизнь некоторое разнообразие, хотя и неприятное, вносили визиты урядника.
Как ссыльнопоселенец, Петр Арианович находился под неусыпным присмотром полиции. Урядник, а иногда и сам господин исправник обязаны были регулярно проведывать его, проверяя, не сбежал ли он либо, чего боже упаси, не готовит ли в тиши каких-либо антиправительственных акций.
Начальство обычно являлось без церемоний, не стучась. Тотчас же Петр Арианович демонстративно поворачивался к двери спиной, а на вопросы отвечал неохотно, односложно.
Впрочем, господин исправник мог быть доволен. Удрученный вид ссыльного говорил сам за себя. Пытка одиночеством и однообразием мало-помалу делали свое дело.
Письма? Да, переписка была разрешена ему. Но в письмах к матери и невесте он вынужден был лгать, придумывая бог знает что о своем житье-бытье, чтобы правдой не расстраивать близких.
Письма старшему другу его, профессору Афанасьеву, были, конечно, откровеннее, но и то не слишком. Нельзя же забывать, что письма перлюстрировались.
Ах, как не хватало ему книг!
До боли отчетливо представлялись Петру Ариановичу полки в питерской его комнате, уставленные книгами от пола до потолка. Уйма разнообразных миров, разноцветная вселенная заключена была в этих книгах, которые ныне остались без хозяина и, быть может, давно уже разворованы соседями и проданы за бесценок на книжном развале.
Петра Ариановича стали одолевать беспричинные панические страхи. Он вскакивал с топчана и в ужасе озирался по сторонам. Стискивало грудь, нечем было дышать. Нет, не мог, не мог он оставаться в этой пропахшей кислой вонью хатенке с низким потолком и оконцами чуть ли не у пола. Бежать! Немедленно бежать! Но куда? За окнами с шаманскими выкриками и взвизгами пляшет неугомонный буран…
Незадолго перед арестом и высылкой из Москвы Петр Арианович побывал на публичной лекции известного революционера-шлиссельбуржца Николая Морозова. Человек этот провел в одиночке двадцать восемь лет, то есть без малого треть века. Его освободили после революции 1905 года, и он успел уже опубликовать с полдесятка выдающихся научных трудов, выполненных им в Шлиссельбурге.
Мягко улыбаясь из-под нависших седых усов, Морозов рассказал, как удалось ему, наряду с тетрадями по химии и высшей математике, вывезти и свою автобиографическую тетрадь. Он попросту склеил ее страницы, а в полученные таким образом два довольно плотных листа картона переплел научные тетради, разрешенные к вывозу из тюрьмы. Стоило ему на воле оторвать переплет и опустить его в теплую воду — страницы автобиографии отклеивалась одна за другой.
С благоговением смотрел Петр Арианович на знаменитого шлиссельбуржца, которому было в то время уже за пятьдесят. Вот это сила, силища душевная! Морозов не сломался и не согнулся перед приговором, обрубавшим все надежды: пожизненное заключение! Нет, поставил перед собой задачу выжить! И выжил наперекор всему!
Преодолены были тоска одиночество, ограничение переписки (два письма в год!), духота и сырость каземата, холодная ненависть и невыносимо тягостные, еженощно повторяющиеся кошмары.
Часто снилось Морозову, что он бежит из тюрьмы бесконечно длинными коридорами и амфиладами каких-то зал, преследуемый жандармами по пятам. То и дело возникает впереди стена. Но в самый последний момент беглец находит лазейку в ней.
Вдруг усилием воли ему удается поднять себя над землей — увы, невысоко, лишь на высоту человеческого роста, выше не хватает сил. Он летит, а жандармы-преследователи, подскакивая, пытаются ухватить его за свисающие ноги…
Но больше всего донимал Морозова некий злобный старик. Он появлялся всегда из угла, как бы сгущаясь из мрака, материализуясь, угрюмый, тощий. Затем безмолвно бросался на Морозова. Сцепившись, они катались по камере, причем совершенно бесшумно. Старик норовил ухватить Морозова за горло, тот упорно не давался.
Так длилось всю ночь.
Утром узник просыпался с ощущением мышечной боли, неимоверно усталый, будто взаправду боролся ночью с неотвязным стариком. А тот, гнусно ухмыляясь, еще стоял несколько мгновений у его койки, потом мало-помалу таял, медленно втягиваясь в свой темный угол.
Неприметно стиралась грань между сном и бодрствованием, вот что страшно! Что здесь было действительностью, что кошмаром? Нескончаемое ли ночное единоборство со стариком, дневное ли однообразное хождение по камере из угла в угол? В самой неуклонной повторяемости кошмара было нечто зловещее.
Исподволь Морозовым стала овладевать навязчивая идея: он сходит или уже сошел с ума!
— Вероятно, — вспоминал он впоследствии, — я помешался бы на том, что я сумасшедший и что в припадке безумия могу назвать на допросе своих товарищей. Этого я боялся больше всего.
«Ты сумасшедший, уже сумасшедший! — твердил мне внутренний голос, — Как ты можешь сомневаться в этом? А старик, который приходит душить тебя каждую ночь, едва ты заснешь? А твой суеверный страх поздними вечерами, когда ты ходишь из угла в угол со свинцовой тяжестью на темени и боишься кинуть взгляд в темные углы твоей камеры, ожидая увидеть там сверхъестественных чудовищ, хотя и не веришь в их существование? Не медли же! Убей себя! Выполни свой долг перед товарищами!»
«Но ведь это наваждение может еще пройти! — возражал первому второй внутренний голос. — Даже сойдя с ума, я буду думать только об одном: нельзя на допросе упоминать имен своих друзей!»
Но первый голос был более внятным и убедительным.
Лектор так красочно описал этот мучительный внутренний диалог, что Петр Арианович почувствовал, как дрожь волнения прошла по залу.
Морозов, однако, не сошел с ума. Вскоре его перевели в другую тюрьму, где дали возможность заказывать книги в тюремной библиотеке.
Он прежде всего набросился на приключенческие романы Брет-Гарта.
С удивлением услышал Петр Арианович панегирик этому писателю из уст старого революционера:
— О, Брет-Гарт, Брет-Гарт! — взволнованно восклицал Морозов. — Ты умер много лет назад и не узнаешь, что твои произведения спасли от сумасшествия одного бедного политического узника в далекой для тебя России… Едва лишь я с жадностью голодного принялся за чтение твоего романа, как весь отдался обаянию образов и так художественно описанных приключений! И ужасный надоедливый голос, ежеминутно повторяющий мне, что я сумасшедший, не в силах был вторгнуться в круг картин твоего воображения, сделавшихся и моими собственными.
Глава четвертая
Перечитывая классиков…
Но у Петра Ариановича не было под рукой ни одной книги. А его тянуло к книжным полкам, тянуло непреодолимо. В своем воображении рисовал он эти милые его сердцу книги, стоящие на полках плотными рядами, любовался ими и вслух читал названия на корешках.
Как-то раз не удержался, снял с полки (тоже, понятно, мысленно) одну из книг и бережно перелистал. Это был том первый «Войны и мира». К своему удивлению, Петр Арианович обнаружил, что хорошо помнит содержание тома.
На неспешное припоминание ушло два дня. Он смаковал отдельные эпизоды, по несколько раз повторял их в уме, добиваясь, так сказать, полной стереоскопичности. С той же дотошностью «перечитал» он и остальные тома «Войны и мира».
Оказалось, что у него очень цепкая память на прочитанное, попросту редкостная, безотказная.
И узник не замедлил этим воспользоваться.
Меряя шагами по диагонали свое жилище, он принимался вспоминать прочитанное им когда-то, книгу за книгой.
При этом осуществлялся строгий отбор. Были книги, которые Петр Арианович не считал полезным «перечитывать» в теперешнем своем положении.
Когда-то на воле записал он поразившую его фразу Гёте: «Я хотел еще раз прочесть «Макбета», но не рискнул. Боялся, что в том состоянии, в котором я тогда находился, чтение это меня убьет». Так написал один из самых благополучных и уравновешенных писателей прошлого, который смолоду систематически занимался укреплением своей нервной системы!
По той же причине, что и Гёте, но, вероятно, с большим основанием, Петр Арианович исключил из припоминания ряд писателей. Зато он по нескольку раз «перечитал» Льва Толстого, Пушкина, Лермонтова, Чехова, в особенности Чехова. О боже милосердный! Какими же пессимистами надо было быть, чтобы назвать Чехова «хмурым человеком», певцом «сумерек»! От каждого его произведения веяло такой богатырской силой, таким неисчерпаемым душевным здоровьем!
Петр Арианович припомнил фотографию Чехова, снятую, кажется, в 1885 или 1886 году, когда он бодро писал в письмах: «На днях было небольшое кровохарканье, но до чахотки еще очень далеко». На той фотографии Чехов выглядит веселым, жизнерадостным красавцем, этаким добрым русским молодцем.
«Перечитывая» его произведения, Петр Арианович убедился в том, что не только болезни, но и душевное здоровье заразительно.
Теперь дни Петра Ариановича были заполнены и сны стали легки и безоблачны. Раздеваясь вечером у своего топчана, он заказывал себе хорошие сны. «Что-нибудь из «Войны и мира», — произносил он как заклинание против кошмаров. — Хочу увидеть приезд Николая Ростова с Денисовым на Поварскую, а потом придворный бал, вальс Наташи с Андреем!» И это, представьте, иногда удавалось.
Во всяком случае, он не боялся уже своих снов. Уходил в ночь с запасом тех впечатлений, которые получил за день от «чтения». Если же просыпался ночью, то спешил протянуть ниточку от этих впечатлений, преграждая ими дорогу страхам и тоске.
И предстоящее завтра не пугало его. «Завтра буду продолжать «перечитывать» «Ярмарку тщеславия», — думал он, сворачиваясь калачиком под одеялом. — Позабавлюсь проделками этой пройдохи Бекки Шарп».
В декабре, «перечитав» любимых классиков мировой литературы, Петр Арианович обратился к историческим романам. Историю он любил страстно, почти так же, как географию.
Из «белой одиночки», из вьюжной зимы 1914–1915 годов, он теперь надолго уходил в другие столетия и странствовал по ним.
Это было бегство от действительности. За спиной бесшумно захлопывались двери в XX век, жандармы, оторопев, застывали, провожая узника растерянным взглядом, гасли отзвуки мировой войны, которая бушевала где-то далеко от Туркестана.
Была даже книга о подобных странствиях во времени. Написал ее Джек Лондон, и называлась она «Межзвездный скиталец» (в другом издании — «Смирительная рубашка»). Герой этой книги, профессор, был осужден на пожизненное заключение. За строптивый нрав профессора подвергали пыткам, надевали на него смирительную рубашку и затягивали ее. Но профессор научился приводить себя в каталептическое состояние5, в котором уже не чувствовал боли. Как-бы оцепеневал, а мысль его свободно блуждала во времени, повторяя удивительные превращения человеческого духа. Считая это метемпсихозом6, профессор якобы воскрешал в памяти прежние свои существования, видел себя то путешественником, который попал в плен к корейцам, то средневековым графом, то мальчиком, пересекающим с караваном пустыню «дикого» Запада.