КЫШ
ДВАПОРТФЕЛЯ
И ЦЕЛАЯ НЕДЕЛЯ
Мама сама укоротила брюки, а фуражку всю ночь держали в горячей воде, потом натянули на кастрюлю и выгладили, но она все равно спадала мне на глаза.
В общем, первого сентября я пошёл в школу, и на первой же перемене самый высокий из нашего класса мальчик Миша Львов измерил меня с ног до головы моим же портфелем. Измерил и тут же дал мне прозвище Двапортфеля. А сам себе он присвоил прозвище Тигра. Из-за фамилии Львов. Даже до старшеклассников дошло мое прозвище. На переменках они глазели на меня и удивлялись:
— Двапортфеля!
— Действительно, Двапортфеля!
Они меня не дразнили, но все равно я чувствовал самую большую обиду из всех, которые получал в яслях, в детском саду, во дворе и дома.
Я отходил куда-нибудь в сторонку, ни с кем не играл, и мне было так скучно, что хотелось плакать.
Правда, однажды ко мне подошла старшеклассница, погладила по голове и сказала:
— Двапортфеля, не вешай нос. Придет время, и ты станешь четырепортфеля, потом пять, а потом восемь. Вот посмотришь! А на переменке не стой на одном месте. Разминай косточки. И никого не бойся. Начнут пугать — раздувай ноздри. Сразу отстанут. Я всегда так делала. Я — Оля.
— А я — Алёша, — сказал я, и Оля показала, как надо раздувать ноздри.
Но сколько я их потом ни раздувал, это никого не пугало, и у меня в ушах шумело от крика:
— Двапортфеля! Двапортфеля-а!
За такое прозвище я возненавидел Тигру.
Хорошо было Дадаеву. Его прозвали Дада! Капустина — Кочаном. Галю Пелёнкину, как бразильского футболиста, — Пеле. Гусева зовут Тега-тега, и он очень рад. Леню Каца — Кацо. Один я — Двапортфеля.
Ничего! Может, со временем им всем надоест такое длинное прозвище, и от него останется только Феля. Феля! Это неплохо…
Так я лежал и думал и вдруг засмотрелся… Перед моим окном на одном месте, прямо как вертолёт, висел воробей и вдруг — ба-бах! Стукнулся об стекло, упал на карниз, потом опять подпрыгнул, затрепыхался и что-то пытался клюнуть.
Тут я увидел большую синюю муху, которая залетела в комнату и хотела улететь обратно. Она жужжала, металась по стеклу, потом замолкала, как будто теряла сознание, и снова начинала кружиться на стекле, как на катке.
«Вот глупый воробей, — подумал я, — видит муху у самого своего клюва, а клюнуть не может. Наверно, он злится и удивляется, как это вдруг ни с того ни с сего такой тёплый движущийся воздух стал твёрдым и холодным. И муха удивляется, что все прозрачно, а улететь нельзя».
Вдруг воробей ещё раз разлетелся и через форточку пулей влетел в комнату. Я вскрикнул, взмахнул одеялом — он испугался, сделал круг под потолком, полетел обратно и затрепыхался на стекле рядом с мухой.
А мне что-то стало жалко и воробья, и муху. Выходной день… Утро такое хорошее, а они попались…
Я спрыгнул с кровати и распахнул окно.
— Летите, глупые, по своим делам! Вам не понять, что это не воздух вокруг затвердел, а стекло прозрачное. А мне понятно, потому что я — человек!
Так я сказал вслух, выглянул в окно, и мне тоже захотелось на улицу.
ГЛАВА 2
Как я и думал, мамы не было дома. Она давно-давно, когда ещё была жива бабушка, договорилась с папой, что воскресенье до обеда — её день. Мы с папой на это время были предоставлены сами себе.
Папа лежал на диван-кровати так же, как только что лежал я, и размышлял.
— Дождя нет. Надо вставать и куда-нибудь идти, — сказал я.
Папа скосил на меня глаза и ничего не ответил.
— Ну, как прошла неделя? (Папа молчал.) Больше было плохого?
— Было и хорошее, и плохое, — наконец откликнулся папа. — Но, в общем, вся неделя была серой. Серость — это самое худшее из всего, что может быть. По-моему, не случайно пауки и крысы… бр-р… серые…
— А слоны? — возразил я.
— Слоны — серебряно-серые. Это совсем другое дело. И дирижабли и самолёты тоже серебряно-серые, — уточнил папа.
Хороших недель в жизни у меня было много, плохих, вроде первой школьной, мало, но серая неделя — это уже что-то новое. Когда мы пошли умываться, я спросил:
— Значит, всё-всё было серым? И дела тоже?
— Раз мысли серые, значит, и дела серые.
— Ну а погода?
— Я, кажется, сказал, что серым было всё!
Папа взял мои ладони в свои, взбил густую розовую пену. Мне самому никогда не удавалось так намыливать руки.
— Ты что-то путаешь, — заметил я, — погода на этой неделе была солнечная. Ни тучи, ни дождинки.
— Будем стоять здесь и беседовать? Хочешь, чтобы и воскресенье было серым? Смывай быстрей мыло!
— А может, ты сам виноват, что все было серым? — догадался я.
Папа что-то промычал, потому что у него во рту уже была зубная щётка, сделал страшные глаза и свободной рукой вытолкнул меня из ванной.
Пока он брился, вскипел чай. Яичницу с салом и с луком мы сделали сами. Папа знал, когда нужно накрывать сковородку миской и какой сделать огонь, чтобы яичница получилась высокой и пышной.
— А у тебя какая была неделя? — спросил папа. — Ведь она не простая. Её на всю жизнь запомнить надо.
— Запомнил, — сказал я, набив полный рот.
— А с кем ты сидишь за партой?
— С Тегой, — сказал я.
— Странная фамилия! — удивился папа. — Может, он француз? Тогда правильно не Тега, а Тег
Я обернулся. Стоявшая на ступеньку ниже тётенька испуганно запихивала в корзину красивую петушиную голову. А петух забился в корзинке, наверно, разозлившись, что ему не дали как следует покукарекать.
Впереди нас кто-то тявкнул, потом кто-то мяукнул.
— Разве на Дзержинской или Арбатской такое услышишь? Здесь всё необычно! — вслух сказал папа.
А стоявший рядом с ним человек очень серьёзно заметил:
— Мы никогда не забудем своего детства на лоне природы.
— Вы абсолютно правы, — согласился папа, грустно полузакрыв глаза.
— Ты жил с ним в одной деревне? — удивился я.
Папа больно сжал мою руку, что всегда означало: «Не задавай при свидетелях дурацких вопросов!»
— Всего хорошего! — улыбнувшись, сказал на прощание тот человек.
— И вам всех благ! — ответил папа и объяснил мне: — Бывает, что два человека, причём — учти! — совершенно раньше незнакомые, вдруг на секунду почувствуют родство друг с другом. Слышал, кукарекнул петух, и мы уже попрощались, как приятели, а встретимся — поздороваемся, а может, и подружимся.
— Но почему он сказал, что у вас было общее детство на природе, если вы незнакомы? — переспросил я.
— Он имел в виду детство всего человечества. Понимаешь? Всего! Оно прошло в деревнях, на лоне природы. Городов тогда ещё не было, — терпеливо объяснил папа, начиная злиться.
— А как это ты и он запомнили детство всего человечества? Как это так? — не удержавшись, переспросил я, потому что ничего не понял.
Папа вспыхнул, но взял себя в руки и сказал очень тихо и очень спокойно. Так говорил он тогда, когда не мог ответить на мой вопрос.
— Одно из двух — или мы идём на Птичий рынок, или займёмся вопросами и ответами.
— Пойдём на рынок, — сказал я.
В маршрутном такси папа молча и задумчиво смотрел в окно, как будто вспоминал детство всего человечества…
Около ворот рынка нас сразу же подхватила толпа. Было тесно, но не так, как по утрам в метро, и никто не спешил.
Вдруг мы попали в самую толкучку, и мне всё время приходилось задирать голову.
Каких только рыбок тут не было! Их носили и в стаканчиках, и в полиэтиленовых мешочках, и в банках из-под горчицы и томатного сока, и в каких-то зеленоватых прямоугольных сосудах, похожих на куски льда.
И во всех этих банках метались, медленно плавали и неподвижно висели разноцветные рыбки.
Оказалось, что папа знал, как они называются.
Красные и чёрные с мечами на хвостах — меченосцы… Изогнутые, словно луки, и полосатые, как зебра, — скалярии… Переливающиеся разными цветами, как мамин плащ, — бойцовые рыбки… Названия всех рыб запомнить было невозможно.
Их рассматривали, приценялись, вылавливали маленькими сачками.
Во многих аквариумах дрожали, словно жемчужинки, нанизанные на нитку, пузырьки воздуха. Его подкачку продавцы рыбок делали по-разному. Одни нажимали ногой на педальку, у других были надутые камеры, а один парень стучал локтем по боку, как будто у него под мышкой стоял градусник. Это он сжимал резиновую грушу. Около него собралась большая толпа. У парня на ремнях на груди висел аквариум, и в аквариуме плавали рыбки, названия которых папа не знал.
— Почём рыбки? — спросила тётенька, стоявшая рядом с папой.
— Три рубля, — мрачно сказал парень, смотря поверх покупателей.
— Это полтора килограмма мяса! — ужаснулась тётенька.