– Первоначальный элемент подвергается действию великого и единственного атанора…
– Что это такое? Разве он есть у меня?
– Он есть у всех. Как истинный адепт, я не назвал его вульгарным именем. Ты легко угадаешь, что это такое, когда я скажу тебе, что его обозначают эмблемой пятиугольной звезды или самой пентаграммой…
– Увы! – вздохнул герцог.
– Под действием атанора первоначальный элемент умственно очищается и становится философским или бледным золотом, которое, обогащенное серой, ртутью и солью, получает душу и всемирный зародыш. Размягчив под действием лунных лучей, его погружают в горячую воду, медленно растворяют и выпаривают на огне. Оставшуюся массу вторично подвергают действию серы, ртути и соли и получают черное золото. Оно вредно для кожи и распространяет ядовитые испарения. Поэтому адепт должен продолжать свое дело очень быстро. Появившееся затем темное, или лиловое золото, также вредно. Потом является священное золото: или голубое, мужское, или желтое, женское, или красное, цвет которого становится более ярким на солнце, и, наконец, девственное, или белое золото, которое живет в руке и бьется, как сердце. До его отделения опыт чрезвычайно опасен: малейшая небрежность, ошибка, ослабление огня могут вызвать взрыв лаборатории и привести к смерти адепта. В минуту же успеха, в процессе последнего превращения, не имеющего материальной опасности, его охватывают ужасные нравственные мучения. Николай Фламель плакал, чувствуя, как божественное золото извивается у него в руках, а Раймонд Лиль, охваченный безграничным состраданием, бросил в пламя оживленную материю.
– Девственное золото! – вскричал герцог, дрожа от надежды. – Божественный камень! После этого возможно ли думать о мучениях? Я тверд сердцем, примемся немедленно за ужасный опыт.
– Нет еще, – отвечал я. – Необходимо множество предварительных условий. Нам нужно шерстяное одеяние, сотканное девственницей. Печать Соломона должна быть вырезана на пороге помещения и на ступенях лестницы и пентаграмма, в которой соединяются все кабалистические фигуры, должна освятить аппараты, которыми мы будем пользоваться. Печать Соломона, или макрокосм, покровительствует тому, кто занимается делом; пентаграмма отталкивает роковые влияния; первая – броня, вторая – щит. И, кроме того, у нас нет в достаточном количестве первоначального элемента.
– Золота?
– Да, около тысячи марок.
– Если они у нас будут, можете ли вы приняться за дело сегодня же?
– Может быть.
Герцог немедленно направился к двери. Я спросил его, куда он идет. Он ничего не отвечал, только просил подождать и поспешно удалился.
Было очевидно, что мой ученик не замедлит вернуться, нагруженный золотом. Всякий другой алхимик на моем месте пришел бы в восторг, я же чувствовал досаду и нерешительность.
Напротив заходило солнце, окруженное ярким сверкающим золотом, точно горизонт был тронут философским камнем. Очень высоко, почти над моей головой, сверкала чистая серебряная звезда, как светлая искра на челе невидимого гения.
Затем пурпурный запад постепенно стемнел. Мне показалось, что мой ум также омрачился.
Я услышал шаги на дороге перед замком и увидел дряхлого старика, который стонал, неся на спине связку сухих прутьев. Тотчас же бросил серп, волшебную палочку и шпагу и поглядел на несчастного. Мне хотелось выбежать на дорогу и помочь ему нести эту ношу.
Глухой звон золота оторвал меня от грез. Герцог вернулся, четыре лакея складывали мешки на соседний стол.
Я вздрогнул, поднялся и, едва слуги вышли, закричал ужасным голосом:
– Возьми все это золото пригоршнями и выбрось его из окна твоего дворца.
– Что такое? – изумился герцог.
– Ты меня слышал?
– Но подумай, учитель…
– Я твой учитель, так повинуйся же мне. Никогда не забуду выражения лица герцога в эту минуту. Полное недоумение – с одной стороны, он склонен был повиноваться из боязни рассердить меня, думая, что, может быть, то, чего я требую, было началом магической операции; с другой – ему казалось жестоким быть Юпитером этого золотого дождя, не видя перед собой никакой Данаи.
– Ну, что же? – надменно вскричал я. Он склонил голову, взял со стола три мешка и подошел к окну. Но едва успел высунуться, как поспешно отступил и испуганно сообщил, что по дороге случайно проходит толпа цыган, диких и грязных, с детьми и повозками, откуда свисали грязные лохмотья. Не было сомнений, что эта толпа поглотит золото так же быстро, как высохшая земля поглощает дождь, и от сокровища не останется ни гроша.
– Бросай, – повторил я. Сам взял несколько мешков и подал ему пример.
Герцог последовал ему с такой снисходительностью, за которую я всегда буду благодарен.
Вы легко догадаетесь, какое действие произвел этот драгоценный град. Сначала цыгане застыли от изумления. Когда же, наконец, по моим знакам, они поняли, что могут подбирать герцогскую манну, принялись делать невероятные прыжки, радостно кричать, безумно жестикулировать. Вся толпа, включая детей, выскочивших из повозок бросилась на деньги, которые продолжали сыпаться на них.
Вскоре все наши мешки опустели, но зато цыганские карманы были набиты.
Я высунулся в окно и крикнул:
– Храни вас Бог! Вы можете уходить.
Затем, закрыв окно, повернулся к герцогу, пораженному не меньше цыган, но по совершенно другой причине.
– Герцог, – торжественно произнес я, – верховная причина не атанор, а справедливость, которая иначе называется добродетелью. Что вы хотели сделать из этого золота? Золото, не так ли? А я сделал людей счастливыми. Радуйтесь, на свете нет более великого дела.
– Граф, – пробормотал он, – что вы говорите?
– Говорю, что пришел к вам не для того, чтобы жечь уголья, нагревать колбы и увеличивать ваши доходы, но чтобы сказать вам, что близок час обновления всего человечества. Ваш народ вольется во всеобщее движение. Для этого я прислан сюда. Вы уважали алхимика, теперь поклонитесь масону.
– Масону? – с недоумением повторил герцог.
– Да, тому, кто строит и лепит, кто на развалинах старого общества возводит новое крепкое здание. Читал ля ты, немецкий принц, философов Франции? Разве ты не знаешь, что там открываются ложи, в которые поступают сами Бурбоны?
– Все это химеры, – сказал герцог, и его изумление постепенно сменялось гневом.
– Да, все прошлое – химера. Химера также и таинственное знание, первые слова которого мы едва лепечем. Я не говорю о нем более и не хочу ничего знать, я воспользовался им только для того, чтобы приблизиться к тебе, но истина будущего – свобода человека, и вот этот философский камень мы будем искать вместе, если только ты согласен.
Я всегда красноречив, а так как предмет был действительно небезынтересен, то полагаю, что говорил бы еще очень долго, если бы герцог не остановил меня, вскричав:
– Итак, ты алхимик?
– Я масон.
– Ты шарлатан и мошенник, – сказал он мне. После этих оскорбительных слов герцог, красный от гнева, начал громко кричать и звать своих людей; я понял, что мне вредно оставаться в лаборатории. А так как масон скомпрометировал мага, то было вполне справедливо, чтобы маг спас масона от опасности.
Я поспешно повернулся к очагу, где стояло несколько склянок с алкоголем и другими воспламеняющимися веществами, опрокинул их на уголья и, прежде чем появились лакеи, исчез в маленькую дверь, скрытый громадным столбом огня, который, как мне кажется, слегка опалил волосы и бороду курляндского повелителя.
Когда я вышел из лаборатории благодаря узкому коридору, известному только мне, я, не теряя времени на выражение недовольства не понявшим меня человеком, ласкавшим мага и колдуна и без колебаний выгнавшим истинного философа, решил страшно отомстить за нанесенное мне оскорбление.
Для меня ничего не было легче. В этот же день госпожа фон Рекке предлагала мне стать герцогом Курляндским; утром я отказался от этого, теперь решил принять, что должно было очень понравиться моей Дорогой Лоренце, и поспешно отправился домой, где намерен был одеться в приличное платье и немедленно отправиться к знатной даме, но судьба распорядилась иначе. У дверей моего дома стояла готовая к пути почтовая карета, на верху которой лежали мои чемоданы. Когда я приблизился, из дверцы, к моему удивлению, высунулась голова жены.
– Садись скорее, – сказала Лоренца. Я знал, что она была, несмотря на свой легкомысленный вид, весьма благоразумная и осторожная особа, поэтому я сел рядом с ней, ни словом не возразив, и едва успел сесть, как лошади пустились вскачь. Тогда жена рассказала мне, что случилось во время моего отсутствия. Некто явился от имени другого некто.
Я сразу понял, что это значило, и вздрогнул. Явившийся сказал «пора» и оставил мне запечатанную записочку и маленькую шкатулку, которую показала Лоренца. Эта шкатулка из черного дерева с позолоченными углами была довольно тяжела. На конверте под знаком, тотчас же узнанным мной, было написано: «Граф Калиостро двенадцатого июля, вечером, будет в Мерсбурге, около Констанского озера в почтовой гостинице. Граф Калиостро распечатает это письмо двенадцатого июля после того, как соборные часы пробьют десять часов вечера. Тогда он узнает, чего от него ждут».
После такого приказания всякие личные соображения должны были отойти на второй план.
Я поблагодарил Лоренцу, что она приготовила все для нашего отъезда, так как у меня едва хватало времени, чтобы приехать в Мерсбург в назначенный день, поставил шкатулку под скамейку кареты, положил письмо в карман своего магического костюма и в то время, как лошади уносили нас, начал думать, не без некоторого беспокойства, о новом приключении, в котором мне суждено было играть роль.
Мне хорошо известно, что по поводу этого неожиданного отъезда рассказывали многое. Говорили, что я был вынужден оставить Митаву из-за кражи у герцога тысячи марок золота. Вы знаете эту историю, и полагаю, она такова, что может сделать мне честь. Но поводом к такой невероятной клевете послужило, может быть, то, что, выехав за городские ворота, мы встретились с шайкой цыган, к которым я был так щедр. Они меня узнали. И эти честные люди с несвойственной их нации деликатностью просили меня принять от них половину той суммы, которую я им бросил. Хотел отказаться, но, видя, что мой отказ огорчил бы их, я не стал настаивать по весьма понятному благородным людям чувству.
Мои враги воспользовались этим случаем, чтобы сказать, будто я сам приказал цыганам пройти под окнами лаборатории. Понятно, что это просто выдумка.
Во всяком случае, цыгане передали мне пятьсот марок золотом, которые я впоследствии употребил на постройку госпиталя в Страсбурге и на покупку рубинов для моей возлюбленной Лоренцы.
Глава III,
в которой говорится об одной девушке с блохой за корсажем и о буржуа в коричневом камзоле, который не желал, чтобы при нем говорили о дьяволе
День был очень печален. Это был пятый день пути, и мы должны были вскоре увидеть вдали первые дома Мерсбурга.
Мелкий пронизывающий дождь, или скорее густой туман, закрывал весь пейзаж, точно покрывалом. Свинцовое небо, без малейшего солнечного луча, становилось все темнее и темнее. Воздух был тяжел и удушлив.
Дорога вела к, холму. На его вершине виднелось четырехугольное здание с широкой яркой вывеской, выкрашенное в скучную красную краску, которой немцы так любят размалевывать дома и даже церкви. Это, по всей вероятности, и была почтовая гостиница.
Я не ошибся.
Наш приезд вызвал в доме некоторую суматоху. Хозяин, почтительно держа в руке свой колпак, жаловался на множество путешественников, не позволявших ему принять нас, как он желал бы. Барка, перевозившая в Швейцарию, накануне сгорела по неизвестной причине, и все приехавшие в Мерсбург для того, чтобы отправиться в Швейцарию, вынуждены были остаться.
Этот пожар, ставший причиной остановки путешественников, заставил меня задуматься. Я знал способы действий иллюминатов – они всегда походили на случай.
Однако хозяин отвел нам довольно приличную комнату, где мы и остались в ожидании ужина.
Моя дорогая Лоренца, успех которой был одной из моих лучших радостей, сделала себе костюм, тайну которого знала одна она. Не знаю, как это получалось, но из ленты, цветка и кружев она мастерила себе украшения на голову, прелесть которых была в их странности. В таких вещах нужен гений, и у нее не было соперниц в искусстве подчеркивать свою красоту.
С каждым днем я восхищался ею все более и более. Она была настоящий Протей соблазнительности и обладала способностью всегда стоять выше любого положения, какое бы я ей ни составил.
Когда наступил час ужина, я с некоторым волнением, ведя под руку Лоренцу, вошел в столовую гостиницы, где было уже четверо путешественников.
Сразу мое внимание привлекла довольно хорошенькая и очень экстравагантная женщина. Я узнал ее, так как имел случай видеться с ней при польском дворе. В Варшаве тогда только и говорили о безумной любви графа Брюля, разорившегося ради этой девушки. Ее звали мадемуазель Рене. Она танцевала – когда ей это нравилось – в Большом венском театре.
Капризная и развратная более чем это принято в хорошем обществе, она была странным существом в полном смысле этого слова, и к тому же страшно своевольным. Я узнал об этом по слухам и даже беседовал с графом Казановой, который дал мне слово не упоминать о ней в своих мемуарах, но не сдержал его, как и следует авантюристу.
Рядом с мадемуазель Рено сидел какой-то мужчина в коричневом камзоле, по всей вероятности, местный буржуа, приехавший в Мерсбург на ярмарку. Он немного напоминал гугенотского пастора и был сильно скомпрометирован манерами своей соседки, поминутно смеявшейся и время от времени расстегивающей корсет, отыскивав там блоху, по ее словам, забравшуюся туда два дня назад, когда она была у какого-то архиепископа.
Мадемуазель Рено раскланялась с нами любезно и почти покровительственно.
Я поклонился ей, изменив свою наружность, чтобы не быть узнанным этой сумасшедшей.
Но как только повернулся в сторону двух женщин, сидевших в конце стола, я уже не обращал внимания ни на кого более. Хотя они очень мало походили друг на друга, легко было угадать, что они сестры; а по нескольким словам, услышанным из их разговора, выяснилось, что они француженки.
Старшая, которой было самое большее двадцать лет, поразила меня своим смелым взглядом. Очевидно, что она ничего не боялась, но зато сама легко могла внушить страх. Красота ее была какая-то неестественная, но производила сильное впечатление. Она имела небольшой рост, отличалась стройностью фигуры, изяществом манер, но была несколько полновата. В ней чувствовалась притягательная прелесть, которую распространяла вокруг себя Лоренца. Большие выразительные нежные синие глаза освещали все лицо, тогда как черные брови дугой свидетельствовали о мужестве и твердой воле. Она производила впечатление знатной дамы.
Ее овальное лицо выражало гордость, но розовый улыбающийся ротик с прелестными зубами выкупал этот надменный вид очаровательной улыбкой. У нее были и маленькие аристократические ручки с длинными тонкими пальцами. Редко встретишь ножки меньше тех, что прятались в ее туфельках. Прибавьте ко всему этому снежную белизну, и вы получите портрет этого опасного существа.
Однако надо договаривать до конца. Я вижу хорошо и вижу все.
Грациозный контур ее бюста имел в себе нечто странное: когда корсаж поднимался от дыхания, он поднимался только с одной стороны, левая грудь оставалась неподвижной, как будто Бог создал ее из меди, чтобы скрыть под ней ужасное сердце. А, может быть, тут была и другая причина.
Довольно трудно быть хорошенькой при такой сестре, поэтому младшая не имела на это ни малейших притязаний. Филетта, так звала ее сестра, произвела на меня впечатление хорошенького ребенка, полненького, белокурого, смеющегося, веселого.
Я сел рядом с Лоренцой, недалеко от двух француженок.
Сначала ужин шел довольно скучно, как это всегда бывает с путешественниками, когда они незнакомы друг с другом.
Мадемуазель Рено, которая ничто так не ненавидела, как молчание, не замедлила нарушить его. И прямо объявила нам, что она добрая девушка, в чем я не имел никакой причины сомневаться, и что у нее самые красивые ноги в Европе. Еще немного, и она показала бы их нам. Девица путешествовала, чтобы рассеяться после двух последних любовников, и отправлялась в Париж, чтобы поступить там в монастырь с намерением раскаяться. Но, возможно, она позволит похитить себя оттуда, если подвернется какой-нибудь подходящий случай или, например, ангажемент в оперу.