Нынче курьерских больше не будет, а с утра пойдут один за другим. Главное — сыт, можно ждать. Но где провести ночь? Под открытым небом зазябнешь, да и боязно одному: побить могут, отнять материны серьги дутого золота, полушалок. А спать хочется — глаза слипаются. Вчера в поезде лишь вздремнуть пришлось. Надо как-нибудь на вокзале устроиться, авось не выгонят. Куда еще денешься?
В первый класс не пускал швейцар, толстый и осанистый, как генерал. Ленька проскользнул в третий класс — его охраняли менее внимательно,— выбрал пустую скамейку, натертую до блеска тысячами пассажиров, уселся в уголок. Мимо него проходили железнодорожники, охранники ТОГПУ, наблюдавшие за порядком. Ленька всякий раз замирал, однако подозрений ни у кого не вызвал. И тужурка его, и штаны, и ботинки были еще довольно чистые, и все, наверно, думали, что он едет с худым, чахоточным горожанином в дешевом коломянковом костюме, усевшимся по соседству.
Огромные вокзальные окна затянули сумерки, затем расцветили фонари, вспыхнувшие на перроне. Пригревшись, мальчишка заснул,
V
Разбудили его только глубокой ночью: начиналась уборка вокзала, и охранники бесцеремонно требовали очистить помещение. Остаток ночи Леньке пришлось коротать на перроне. Народу под открытым небом оказалось немало. В большинстве это были безработные, кочевавшие по России в поисках куска хлеба, босяки, гулящие женщины, беспризорники. Все они притерпелись к такой жизни, давно устали роптать и лишь сонно почесывались.
Ленька с удивлением увидел угольно-черного огольца в мешковине, который в Лихой играл на ложках и выворачивал глаза; с ним была и вся компания оборванцев. Значит, они тоже кочевали по станциям и, возможно, ехали в какой-нибудь город?
Люди толкались у вокзальной двери, курили, зевали, скучно переругивались. Некоторые улеглись возле стены на асфальт, еще хранивший слабое дневное тепло, завернулись в лохмотья, заснули. Часть куда-то растеклась — тоже, наверно, в поисках временного ночлега. Небольшая кучка безработных уселась в сторонке, у конца вокзала, недалеко от запертого киоска, подстелив кто что мог. Здесь была одна семья с ребенком, ехавшая в Донбасс искать счастья на шахтах; двое металлистов, мыкавшихся по дорогам в поисках завода, на который можно устроиться; большеротая женщина в поношенной, но еще крепкой плюшевой жакетке с буфами, в ковровой шали и с фанерным чемоданом, пробиравшаяся в город поступать в няньки; неведомо чего искавший в жизни старик с длинными седыми волосами, в лаптях и с костылем и еще каких-то трое людей.
К этой кучке безработных и пристал Ленька с ними ему не было страшно.
Над вокзалом станции Глубокой, над путями, над огоньками стрелок выгнулось темное, густое августовское небо. Низко, ярко мерцали, перемигивались звезды.
— Зараз-то еще тепло, сухо,—зевая, проговорил старик с костылем, — кажный кустик ночевать пустит. А заосеняет, куда деваться?
— Подыхать, — резко сказала жена будущего шахтера. На коленях у нее, сладко посапывая, спал мальчик в наваченном пиджаке, в картузе, насунутом на оттопыренные уши, но босой. Рядом лежал тощий узел, темнел крашеный сундучок — все их имущество.
— Ничего, Дашута, — глухо кашлянув, сказал ее муж и потер костлявой рукой впалую грудь. Достав коробочку из-под монпансье с аккуратно нарезанной газетной бумагой, уложенной поверх махорки-самосада, он стал скручивать цигарку. — Вот добьемся до Макеевки, деверь поможет определиться в рудник, заживем.
— Сколько уж я таких речей слышала,'—едко ответила женщина. — Из твоих слов уже можно избу построить и всем шубы пошить. Ты сперва работу найди, а потом собирайся «жить». На этих дорогах мы последнее проели, остатки здоровья вымотали.
Будущий шахтер виновато промолчал, чиркнул спичкой. Голос из темноты угрюмо бросил:
— Одни вы, что ли, горе мыкаете? Все биржи труда людом забиты, по году места ждут. Хорошо тем, кто опрофсоюзены, хоть способие какое-никакое дают, а нам?
— О-хо-хо, — сказал старик с клюкой, вновь зевнул и мелко перекрестил рот. К его латаной, засаленной котомке был привязан прокопченный котелок. — Какую только муку Расея принимает! Война с германцем, переворот против царя... реки крови, окияны слез. Болезня тиф косила, мор. Взяли верьх. Буржуй пошел ко дну, пролетарий вынырнул как поплавок. И до чего добились? Мужику землю дали, а обсеменить ее нечем. Тут еще неурожай: прогневили господа, перестали молиться. Опять же заводы, к примеру, фабрики — все разорено. Вот и мыкается человек по земле, как грешник перед судным днем. И руки есть — дела нету, и зубы есть — жевать нечего. И нету этому ни конца и ни краю.
— Будет, — сказал более молодой из двух металлистов. Лицо у него было худое, веселое, сбоку из-под картуза щеголевато выбивался чуб, подметки сапог прикручены проволокой. Несмотря на потрепанную одежду, вид у него по-хозяйски уверенный, держится он с достоинством. — Будет, отец. Какой у нас теперь флаг в государстве? Красный. Наступит для народа и красный денек.
— Дай-то Христос, дай Христос, — скороговоркой произнес старик и начал скрести спину.
Женщина в плюшевой жакетке, пробиравшаяся в город поступать в няньки, ближе придвинула к себе фанерный сундучок и с сердцем, словно ругаясь с кем, заговорила:
— Переворот сделали, а что переменилось? Раньше хозяина величали «барин», а теперь «нэпман». Вот и весь новый вид. Шерсть снаружи другая, а нутро прежнее. С девок я в Житомире чужих детей нянчила. Прогнали наши петлюров, обрадовалась: нет надо мной господ, сама себе старшая. Взяла расчет у судьи, вернулась в родную деревню. А там, гляжу, бьются, последние жилы тянут: лошаденки нет, плуга нет, кору толкут, в муку подмешивают на лепешки, заместо коровы козу доят. Засуха все спалила. Что делать? Наниматься к богатею Филимонычу хлеб убирать? Тьфу на вас! Да лучше я обратно в город возвернусь, так там хоть сытая буду и в тепле.
— В прислугах при чужой плите сытая? — зло перебил ее сосед с резкими чертами лица и тяжелым взглядом. Он вынул изо рта тростниковый мундштук, показал свои руки. — Вот они, клешни. Быку рога обломаю, дерево сверну... а мне и напильник драчовый не дают болты обтачивать. Подсобником на завод не берут. Вот те и город! Значит, брать орясину да выходить на большую дорогу? Не зря столько жулья да беспризорных детишков развелось. Революцию большевики устроили, это дело правильное, но надо бы что-то еще додумать для народонаселения, стройку, что ль, какую открыть... поскорей ранжир выравнять. В ином разе — не знаю, чего будет.
— И это наладится, — убежденно сказал молодой металлист. — С царем и наемными интервентами расправились, а своего кулака, фабрикантишку под ноготь не уловим? Хо, еще как! Пускай попрыгают, пострекочут как... кобылки степные. Сколько веревочка ни вьется, все равно оборвется. Понятно? Сами видели: хоть помаленьку, да восстанавливают заводы. Хоть полегоньку, да откачивают воду из шахт, рубают уголек. Засеем и землицу, еще сладких пирогов с жерделями отведаем. Вам все сразу вынь да на тарелочку положь? Ишь какие скорые! А то в учет не берете, что народ, почитай, семь лет винтовку с плеча не снимал? Что пашни от бурьянов захрясли? Что на предприятиях все шкивы на подметки порезали? Герб наш помните? Серп и молоток. Во! Власть-то, она не чужая нам, все направит.
Слушать Леньке было скучно. Скулы раздирала зевота, глаза слипались. С каким бы наслаждением он выспался на асфальте, да не хотелось марать тужурку и штаны. К тому же боязнь охватывала: вдруг, пока он будет дремать, компания безработных уйдет и он останется один?
Ковш Большой Медведицы опустил латунную ручку к земле, густое ночное небо оставалось таким же темным: казалось, утро никогда не наступит. Где-то шел товарный состав, в чуткой тишине ясно слышался перестук колес, затем он вдруг замер, и нельзя было понять, далеко поезд или близко и в какую сторону он идет. А может, остановился у полустанка? Навряд ли, просто спустился в лощину.
Посвежело: опускался туман. Чтобы согреться, да и не заснуть, Ленька встал, глубже нахлобучил кепку, поднял воротник тужурки и, засунув руки в рукава, сгорбясь, медленно стал прохаживаться по платформе вдоль вокзала.
За железнодорожными путями, в невидимом поселке, жиденько, вразброд, закричали петухи. Вновь донесся стук поездных колес, теперь он слышался отчетливей, вот-вот станет ясно, откуда тянется товарняк: из Ростова или из Воронежа? Но звуки вновь заглохли, отдалились. Ночной ветерок донес из степи запах полынка, чернобыльника, обычно заглушаемый днем грубыми запахами мазута, угольного дыма, и сердце у Леньки почему-то сладко и грустно сжалось. Ох, до чего мир большой! Сумеет ли он, такой маленький, добиться в нем чего-нибудь?
Все дальше и дальше отходил Ленька от «своей» кучки безработных. Вот их уж совсем и не видно, только фонарь блестит у вокзальной двери. Над головою обозначился навесной мост, тяжелая тень от него словно вдавилась в перрон, в тусклые рельсы. Все за ним заливала глухая темень, лишь каплей крови горел огонек стрелки. Круто повернувшись назад, к вокзалу, Ленька едва не столкнулся с дюжим босяком в накинутой на плечи рогоже. Из-под картузишка при слабом свете, что сеялся сбоку от мужской уборной, блеснули его глаза; нижнюю часть крупного лица закрывала отросшая щетина. Как он подошел так неслышно?
— Гуляешь, пацан? — спросил босяк, видимо немного опешив оттого, что Ленька вдруг повернулся к нему лицом. Наверно, он не ожидал этого.
— Хожу... вот.
— Далеко едешь?
Босяк стоял, загораживая Леньке дорогу к вокзалу. Из-под рогожи, связанной на груди веревкой, смутно виднелась расползавшаяся на могучем теле рубаха. Ленька хотел обойти его. Детина положил ему на плечо тяжелую ручищу.
— Чего тебе? Пусти. Я... к дяде.
— Зачем заливаешь, дурашка? — слащаво заговорил босяк. — Аль я слепой? Еще требушинку ты ел на базаре — приметил я. После спал на лавке в третьем классе. Сирота? Я тоже сирота, вот мы с тобой вроде... братья. Ты на Ростов ай на Воронеж? Хочешь, на пару поедем? Со мной уж никто не обидит. Спать небось хочешь? Айда, знаю местечко... В сарае одном, на соломке. В вокзал-то только днем пускать будут.
Одиноко, неясно горела лампочка в мужской уборной, вокруг никого не было; до безработных у вокзальной стены далеко. Ни «кукушки» на путях, ни стрелочника.
— Пошли, чего думаешь? — дыша в лицо, босяк легонько толкнул мальчишку назад, в темень, под мост. — Тут недалеко, в поселке. Сеновал на чердаке— лафа! У меня там захоронен чугунок с печенкой... горяченький, пар идет. Арбуз здорове-енный. Подзаправимся как следует и — в постельку. Она мя-агкая... постелька. Заляжем — и до утра.
На какое-то мгновение Ленька заколебался. Может, в самом деле пойти с этим дядькой? Ленька действительно сталкивался с ним раза два вечером, ловил на себе его пристальные взгляды. Эх, до чего бы славно поужинать горячей печенкой и соснуть до утра. Босяк тем временем легонько оттер Леньку глубже под мост, к углу платформы. Мальчишка вспомнил о материной шали, серьгах. Не отберет ли их этот дядька? Да и откуда он? Прямо будто на цыпочках подкрался.
— Никуда я с тобой... ждут меня.
Держа Леньку за плечо, босяк напирал на него животом и бормотал:
— Кто ждет? Покойные родители на том свете? Не горюй, еще успеете встретиться. У тебя, видал я, деньжата водятся? Покажь, сколько, у меня тоже есть, может, хватит на полбутылочку?
Он сунул лапищу в левый карман Ленькиной тужурки, ничего не нашарил, полез в правый. Мальчишка понял, что его грабят, и так растерялся, что оцепенел. Он ощущал на своих щеках нечистое дыхание босяка и только молча упирался ногами, не желая очутиться в полной тьме за мостом. В горле закипали слезы.
— Ага. Есть мелочишка, —оживленно пробубнил босяк, выгребая из Ленькиного кармана рублевки.— Да чего ты дрожишь, как девочка? Идем, котенок, о деле поговорим. Там курятника вареная... подзакусим. А это у тебя за пазухой что отдувается?
Изогнувшись, Ленька сумел вывернуться. Босяк схватил его за борт тужурки, но в пальцах у него оказалась лишь одна пуговица. Мальчишка ударил его ногой по колену, рванулся и чуть не упал, отлетев шага на три: пуговица от его тужурки осталась в кулаке у детины. Мальчишка кинулся к вокзалу. Босяк в два огромных прыжка настиг его. Ленька опять ускользнул из-под его носа.
— Не трожь! — пронзительно крикнул он и припустился еще быстрее.
Босяк вновь бросился догонять, и Леньке показалось, будто он видит над собою тень от занесенного кулака: «Стой, гаденыш! Пришибу!»
Внезапно детина отстал: уж недалеко было до двери третьего класса, люди оборачивались в их сторону. Босяк пропал в тени моста.
Лишь оказавшись перед кучкой безработных, Ленька с бега перешел на шаг. Грудь его порывисто вздымалась, на ресницах застыли слезы.
Молодой металлист, настороженно приподнявшись на колени, спросил:
— Ты, что ли, у клозета кричал?
Губы у Леньки дрожали, он до того был взволнован и обижен, так тяжко переживал происшедшее, что не мог ответить.
— Раздеть хотели? Я уж собирался бечь на выручку.
— Тут, малый, не плошай, — равнодушно сказал старик с костылем. — Запросто и придушить могут. Намедни женщину за переездом убили. А сколь на станции жулья кажен день излавливают? Люди за войну крови нанюхались, а тут голод: на все идут. Злой человек — он страшней самого аспидского зверя. Держись к народу ближе. Скоро уж рассветет, на вокзал пущать зачнут.
Мальчик на руках у жены будущего шахтера зачмокал во сне губами; дремала и его измученная мать, привалясь спиной к стене. Мужчины заговорили о босяках, жуликах: уничтожать их надо, последнее тянут у безработного люда. Ленька присел возле няньки, тупо и сонно глядевшей на свои ноги в штиблетах, судорожно проглотил комок невыплаканных слез. Он потрогал пальцем то место тужурки, где была пуговица: с мясом вырвал, паразит. Голову б ему разбить камнем. Тетка Аграфена пришивала пуговицы вощеной ниткой, чтобы носил «навечно». У, гад! И деньги последние забрал. Один двугривенный остался и три медяка. Правду говорят люди: таких стрелять надо. Хорошо, хоть он, Ленька, требухи с картошкой успел поесть. Знать бы, так и пирожков с ливером купил бы, и жареной колбасы, и медовую дыню-дубовку! Эх, в животе сосет. Что он завтра есть станет? Проклятая жизнь! Нет, видно, зря сбежал он из дома.
Заблеял рожок стрелочника, на третий путь прибыл товарняк. Наверно, это его стук в далекой степи слышали все бездомные ночлежники? Из Воронежа, значит.
В третий класс Ленька попал еще до рассвета. Пришли двое пассажиров: муж и жена с кучей вещей и тремя детьми. Их впустили. Ленька быстро пошел вслед за женщиной. Швейцар, верно, принял и его за их сына и не задержал.
В зале ожидания было тихо, просторно, чисто, пахло свежевымытыми полами. Много диванчиков пустовало, никто между ними не ходил. Пассажиры беседовали вполголоса, дремали. Очередь у открытой кассы стояла совсем небольшая.
Ленька выбрал себе местечко в уголке, сел и опять быстро и крепко заснул.
VI
В окна пыльными золотисто-голубоватыми снопами лилось солнце, пахло табачным дымом, между скамейками ходили пассажиры, за окном звучно, бодро гудели поезда. Ленька сладко потянулся и вышел на перрон. Молодой сон крепок и освежающ; хоть и немного отдохнул Ленька, но чувствовал себя так, словно за спиной совсем не было тяжелой, беспокой" ной ночи. Только отнятых денег было жалко.
Оставаться на этой проклятой станции нельзя, пропадешь. Чего бы ни стоило, а надо ехать дальше. Пора продать материн полушалок. Конечно, горько с ним расставаться, да разве не для этого брал он его из дома? На вырученные деньги Ленька купит билет на один пролет, как собирался сделать еще в Нахичевани-Ростовской, заберется в пассажирский вагон, а там спрячется под лавку и постарается проехать возможно больше. Иначе ему век не добраться до Москвы. Ну, а остаток денег пойдет на хлеб.