Я радовалась наступившей весне, цветущей степи, красоту которой помню всю жизнь, и тому, что у меня столько новых друзей и столько интересных занятий. Я многое знала, чего не знали сверстники, многому училась у киргизских друзей, и чем новее были мои впечатления, чем большему я училась, тем интереснее была жизнь. Одновременно со мной должны были идти в школу и несколько моих старых друзей с верхнего участка. Меня это тоже очень радовало.
Как, наверное, во всех городах и посёлках нашей большой страны, ребята на центральной усадьбе играли, бегая по посёлку целой кодлой и пускаясь во всякие приключения. Играли, конечно, и в пограничников, и в войну, и в казаки-разбойники, и в легендарных героев Гражданской войны, о которых тогда пели много песен, писали много стихов и вообще всячески их прославляли. Однако не все эти знаменитые герои вызывали у меня восхищение. Нет, я не была противницей Гражданской войны — в неполные восемь лет я ничего в этом не понимала. Но меня с малолетства приучали думать над текстами, которые я читала, пела, учила наизусть. Вот тут-то и начинались сомнения. В знаменитой песне о матросе-партизане Железняке, звучавшей из всех репродукторов, были такие слова:
Он шёл на Одессу, а вышел к Херсону,
В засаду попался отряд…
Налево — засада, напротив — засада,
И десять осталось гранат.
Конечно, однажды я нашла у друзей школьный атлас и посмотрела, где Одесса и где Херсон. И сильно удивилась. Раз Железняк — матрос, значит, должен уметь и без карты в степи ориентироваться, по звёздам… Как же он повёл отряд в другую сторону? Значит, никакой он не герой, раз завёл своих бойцов в засаду? Однажды я так и заявила ребятам, которые звали меня играть в матроса Железняка и партизан. Народ задумался, а потом кто-то сказал:
— Ну, тогда давайте играть в Щорса, он тоже был красный командир.
— Ага, — возразила я, — ничего себе командир. Даже санитара в отряде завести не может.
— А ты откуда знаешь? Может, у него и был санитар?
— Ну да! Был! А песню помнишь? «Голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве». Что это за отряд, если командира перевязать толком не могут? Далеко же они с таким раненым уйдут, если кровь по траве!
После недолгого обсуждения решили играть в казаки-разбойники и о разговоре забыли.
Вечером пришла с работы мама. Мы поужинали, болтая о том о сём, потом мама вышла во двор поговорить с соседкой, а я села за книжку Мама вернулась бледная, с дрожащими губами и строго велела отложить книгу.
— О чём ты сегодня говорила во дворе с ребятами?
— Да ничего особенного… Мы в казаки-разбойники играли.
— А до этого во что хотели играть?
— В Щорса, кажется. А-а-а, ты про песню… Так и правда в песне так поётся… И про Железняка тоже. Значит, он командир плохой. Разве не так?
И вдруг моя всегда выдержанная мама схватила меня за плечи и встряхнула.
— Да ты что, не понимаешь?! Разве можно такое говорить вслух? Ты забыла, где мы недавно были? Тебе опять хочется туда, к семи курганам?
Я вдруг поняла, что может случиться из-за моих слов, и растерянно молчала.
— Никогда, слышишь, никогда, — повторяла мама, встряхивая меня за плечи, — не говори таких вещей вслух, да ещё при посторонних. — Голова моя моталась из стороны в сторону, я в ужасе смотрела на маму, а она всё трясла меня и повторяла: — Помни, где мы были… помни, кто мы… За любое неосторожное слово мы будем расплачиваться…
— Мама, мама, остановись, я поняла! — Мама замерла. — Мамочка, я поняла… я больше никогда… никогда не буду говорить вслух то, что думаю.
Я не собиралась плакать, но слёзы будто бы сами покатились из глаз. И вот я уже горько плачу, а мама тихонько гладит меня по голове.
Вопрос, пришедший мне в голову, вдруг заставил слёзы высохнуть.
— Мам, а почему у тебя в справке написано «член семьи изменника Родины»? Разве мы изменники Родины?
Мама помолчала, но потом всё-таки ответила:
— Нет, дорогая, никто из нас Родине не изменял. Ты уже большая, я тебе могу кое-что объяснить, но ты должна помнить: об этом нельзя говорить ни с кем. Ни с друзьями, ни с соседями… Ни с кем. Понимаешь?
Я кивнула. Это я уже понимала хорошо. А мама продолжала:
— Ты была совсем маленькая, когда наш папа уехал, помнишь? Он тогда не по своей воле уехал. Его арестовали, обвинили в том, что он враг народа, и отправили в Магадан в лагерь. Мы с тобой смотрели на карте, где это, помнишь?
Ещё бы я не помнила! Видимо, я всё-таки о многом догадывалась и раньше или улавливала разговоры взрослых. Я помнила, как мама говорила мне, что папы не будет долго, а мы непременно будем его ждать. Помнила и о том, как боялась, что «они» и маму заберут и отправят в Магадан.
— А он ведь не враг народа, правда?
— Правда, дочка. Он ни в чём не виноват. Думаю, что его кто-то оклеветал. А может быть, ему не простили, что он пошёл к начальству заступаться за своего сотрудника, которого арестовали раньше. Тот ведь тоже не был никаким шпионом и врагом. И папа пытался это доказать. Таких безвинных людей сейчас в стране много в лагерях и ссылках.
— И мы тоже такие? Враги народа? И поэтому нельзя говорить об этом вслух?
Мама кивнула, закусив губу. Было похоже, что она уже пожалела о начатом разговоре. Но я остановиться не могла:
— А Купрановых за что сослали?
— Это называется «раскулачили». У них было большое хозяйство. У богатых крестьян, которые не хотели сдавать своё имущество в колхозы в общее пользование и работать за трудодни, просто отбирали всё и высылали их вместе с семьями в такие вот дальние места. Их называют обидным словом «кулаки», а ведь они часто просто лучше других хозяйничали, как дед Савелий, например. Работы не боялись, вот и жили побогаче. Но кто-то решил, что лучше отобрать у одних и раздать другим.
— Но ведь Купрановы и другие хорошие люди — они же не верят, что мы враги? Ведь с врагами никто бы не захотел дружить? А нам вон как все помогали.
— Конечно, Эля. Хорошие умные люди всё понимают. Но ты заметила, что они тоже не говорят об этом вслух? Давай это запомним. Придёт время, и может быть, мы сможем об этом говорить, а сейчас неосторожным словом можно навлечь беду. Не только на себя, но и на других. Запомнила?
Я молча кивнула. Это я запомню навсегда. И всё-таки мысль, что всё это несправедливо, нечестно и очень обидно, много лет не давала мне покоя. Но я твёрдо помнила: никогда, никому… и все вопросы — только маме, да и то если никто не услышит.
Осенью я пошла в школу. Нельзя сказать, что мне было очень интересно в первом классе, где большинство детей только осваивали буквы. Читать букварь было совсем не интересно, простенькие рассказы из «Родной речи», к которой мы перешли после Нового года, были ничуть не лучше. Про природу и окружающий мир я тоже знала довольно много. Считала я легко и быстро, а задачи по математике оказались такими простыми, что мне было скучно долго записывать их в два-три действия, когда уже и так всё понятно. Только воспитанная дома привычка всё делать хорошо заставляла меня аккуратно вести тетради и старательно отвечать на уроке то, что требовалось.
Зато сущим наказанием было для меня письмо. Конечно, писать в тетрадке в косую линейку палочки и крючки карандашом может каждый, но когда нам дали ручки с пером и чернильницы, оказалось, что всё не так просто. Перо почему-то всё время цеплялось за бумагу, на листе появлялись огромные кляксы, а буквы получались кривые. Я сердилась, и от этого ручка слушалась ещё хуже.
Однажды мама принесла пучок гусиных перьев, заточила их по правилам, как в старину, заодно рассказала мне, почему складной ножик называют перочинным, и предложила мне учиться писать и рисовать гусиным пером, как писали в XIX веке. Оказалось, что гусиным пером писать ещё сложнее, чем стальным. И совсем нельзя сильно нажимать: перо ломается, и надо брать новое. А перьев мало, и точить их трудно.
Но я не просто писала. Я писала послания в Сибирь! Нужно было выбрать в маминой хрестоматии стихотворения, которые особенно нравились, и представить себе, что мы пишем послания декабристам в Сибирь. Во-первых, каждое послание должно быть аккуратно написано, а заодно выучено наизусть, пока пишется; во-вторых, ему полагалось иметь рисунки пером на полях, как на рукописях Пушкина и Лермонтова. Писать красивые стихи, да ещё в столбик, по строчкам, было гораздо интереснее, чем фразы вроде «Наша родина — Страна Советов» или «Даша — хорошая доярка». А рисовать пером на полях картинки к стихам, стараясь, чтобы оно скользило легко, не цепляясь за бумагу, оказалось так здорово, что я даже забывала о том, каким непослушным бывает это перо.
«Посланий декабристам» у меня собралось множество. После этого опыта я уже не так сильно нажимала и на стальное пёрышко, оно перестало цепляться за бумагу и ставить кляксы. К концу учебного года мои отношения с письмом наладились, а у меня надолго осталась любовь к рисункам пером. И хотя я рисовала совсем не так хорошо, как мама, занятие это доставляло мне огромное удовольствие.
Пока я училась в первом классе, впитывая новые впечатления от школьной жизни, все взрослые разговоры о политике, о начавшейся осенью войне в Европе как-то проходили мимо меня. Хотя слова «Гитлер», «договор о ненападении», «фашизм» каким-то фоном присутствовали в нашей жизни. Видимо, обсуждение политики всё же доходило до нас, хотя разговоры эти взрослые вели в основном вполголоса и старались не привлекать внимания детей к таким темам. Считалось, что нам хватает того, что рассказывают в школе.
Главным источником информации для взрослых было радио. Громкоговорители в виде чёрных тарелок на стене были не во всех домах центральной усадьбы — в нашей комнате, например, не было. И все взрослые, у кого радио не было, хотя бы раз в день заходили в контору завода, где громкоговоритель специально включался на время новостей.
Мы, дети, ничего о происходящем в стране не знали, зато в школе учили песни «Если завтра война» и «Винтовка». В последней был такой припев: «Я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу», который меня очень удивлял. Ведь ясно же, что винтовка стреляет издали, а саблей можно драться только рядом с врагом, — как же это совместить? И вообще, зачем бойцу ещё и сабля, если есть винтовка? Но, наученная опытом, вопросов я задавать не стала. Учительнице — нельзя, это понятно. А с мамой всегда находились более интересные темы, и вопрос про винтовку не всплывал в моей голове до следующего урока пения. Да и вообще все эти воинственные песни и речи о том, что вокруг нашей страны — враги и «будь сегодня к походу готов», как-то не воспринимались слишком всерьёз. В нашей детской жизни было столько интересного, что остальное проходило мимо.
XIV. Война
Впервые о скорой войне я услышала в конце второго класса — весной 1941 года. У взрослых вечером было закрытое собрание, на котором читалось какое-то письмо из Москвы о том, что нужно повышать бдительность, пресекать панические разговоры и твёрдо знать, что войны не будет, так как немцы — наши друзья.
До позднего вечера во дворе люди обсуждали это письмо и дружно решили, что, стало быть, война будет очень скоро, может быть, даже в этом году. И начали запасать соль, спички и мыло.
А в июне началась война. Новый, пришедший на смену Тачеву директор совхоза уволил маму с работы «в порядке бдительности». А как же: ссыльная ЧСИР (член семьи изменника Родины), да ещё и СОЭ (социально опасный элемент)! Элемент, конечно, был очень опасен: образование высшее, владеет пятью иностранными языками, играет на пианино, прекрасно рисует, до революции училась в Смольном институте, её мать — полька, бабка — шведка, отец — русский столбовой дворянин, работал инженером на Тульском оружейном заводе и уж наверняка был недобитым белогвардейцем, так как все мужчины в роду (кроме него, моего деда) были артиллерийскими офицерами. Ещё и замуж вышла за прибалтийского еврея, который к тому же в лагере…
Мамин отец умер ещё в 1923 году и, значит, никакой опасности для советской власти не представлял; мама же была агрономом, а вовсе никаким не воином, да ещё и хромала с детства из-за костного туберкулёза…
Но какое это имело значение! Бдительность надо было проявлять, а «лес рубят — щепки летят». И вот опять мы должны куда-то переезжать.
Мне было жаль расставаться со своим классом, с друзьями и уезжать неизвестно куда.
Работа для мамы нашлась в Чалдоваре, почти за пятьдесят километров от нашего совхоза. Там был крупный мясосовхоз и школа-семилетка. Молодых мужчин всех забрали в армию, и в чалдоварской школе некому было преподавать химию, биологию и немецкий язык. Так мама, по образованию агроном, стала учительницей.
В Чалдовар ехали на нанятой подводе, запряжённой быками, всю ночь. Но теперь — не с пустой котомкой. Везли с собой свою мебель, посуду, пять куриц с петухом и десять уток с утятами. Целое хозяйство!
На месте нам дали комнату в учительском доме и катух (сарай для живности). Но по тёплой погоде живность в сарае только ночевала. Уткам там было раздолье. Никаких озёр и прудов там нет, плавать им негде, зато с утра утки важно уходили гулять в степь. В степи живут всякие кузнечики в огромном количестве. А утки едят кузнечиков. К вечеру, с зобами набок от переедания, утки возвращаются домой к корыту с водой, попьют — и в сарай, спать. Уток не нужно было кормить дома, они наедались в степи. Представляете, какое облегчение: ведь купить зерна нигде нельзя — война; немного зерна, что мы привезли с собой, съели куры. Пока они ели зерно, мы ели этих кур. К осени ни зерна, ни кур у нас уже не было.
В середине сентября прошёл слух, что в одно из отделений совхоза привезли на постоянное жительство немцев Поволжья.
В Чалдоваре радиоточки с громкоговорителями не было, газет тоже. А тем жителям, у кого были свои радиоприёмники, было предписано, когда началась война, сдать их на хранение в специальные места. Что там происходит на войне — никто ничего не знал. Разрозненные сведения о событиях на фронте и в центральной России привозили те, кто по делу ездил в райцентр — село Калининское — или на станцию Кара-Балты, если там удавалось услышать сводки с фронта. Но такие поездки были не чаще раза в месяц. Поэтому любые сведения о продвижении немцев оказывались «вдруг» и сразу помногу. В один день мы узнавали то, что в других местах сообщалось постепенно. Только из одного привезённого в августе сообщения получалось, что наши войска одновременно оставили Рославль, Новомиргород, Кировоград, Котовск, Старую Руссу, Смоленск, Новгород, Кингисепп, Нарву, Николаев, Кривой Рог, Гомель и Херсон. Это было очень страшно. А если отмечать всё на карте, то оказывалось, что линия фронта сдвигалась за один раз по всей длине сразу на много километров вглубь страны. Уже и в Чалдовар начали приходить «похоронки» и письма из госпиталей.
К нам в класс пришла новая ученица Эля Берг. До войны она жила в городе Энгельсе — столице республики немцев Поволжья. Но с началом войны республику ликвидировали, а всех немцев выселили в Среднюю Азию и в Сибирь. Об этом выселении говорили шепотом, а также о том, что выселяли не только немцев, но и другие народы с Поволжья, Крыма, Кавказа, Дальнего Востока.
Мы с Элей быстро сдружились, нас даже и звали в классе общим именем — Эли. А когда Эля узнала, что я говорю по-немецки и очень люблю этот язык, мы стали использовать любую возможность поболтать на её родном языке. Однако мама строго посоветовала нам в школе по-немецки не болтать и вообще не демонстрировать хорошее знание языка. Мы поняли, что это может не всем нравиться, а навлекать на себя новые неприятности не хотелось. Мне мама заодно велела не показывать, что я говорю ещё и по-французски.