— Быстро, пошли, — раздалось рядом. Мама подхватила чемодан, взяла меня за руку, и мы вышли.
— Быстрей, быстрей! — покрикивали солдаты.
Мама не умела бегать. В детстве она перенесла костный туберкулёз, и теперь левая нога её была короче правой и тазобедренный сустав не сгибался. В ортопедической обуви хромота была мало заметна, но бежать она не могла. Ругаясь, конвоир схватил меня за руку и бегом поволок за собой. И мама, нелепо подпрыгивая, побежала.
Я изо всех сил старалась не заплакать, ноги у меня заплетались, и, падая, я повисала на этой проклятой руке. Рука дёргала меня вверх, и я бежала снова. Вдруг что-то случилось — стало горячо внутри и легко: «Придёт время, и я откушу эту ненавистную руку». И больше я ни разу не споткнулась.
Нас запихнули на станции в вонючий товарный вагон, загруженный мешками и ящиками, закрыли и заперли дверь, и поезд пошёл. Никого больше в вагоне не оказалось.
Мама посадила меня на ящик, устроилась рядом, прижав к себе. Меня била крупная дрожь.
— Ну, поехали, — и мама тихонько запела мне весёлую французскую песенку. А потом мы пели вместе песню про разбойников.
Носилки не простые —
Из ружей сложены,
А поперёк стальные
Мечи положены,
— пела я, представляя стальной меч в своих руках.
Ярость — мощное чувство, помогающее выстоять.
Ехали несколько часов, потом нас, ящики и мешки перегрузили в крытую машину и повезли дальше.
— Мама, почему? — прошептала я.
— Сначала я ответила начальнику во Фрунзе так, как считала нужным, а потом задала ему лишние вопросы. Никогда и никому не задавай вопросов. Здесь вопрос может стоить жизни. Спрашивай только у меня, когда никто не слышит.
Я запомнила.
Нас привезли в ещё не действующий, строящийся лагерь, где собрали жён и детей «врагов народа». Были, как и положено, колючая проволока, вышки, часовые на них.
На территории — ряды строящихся бараков и несколько готовых, пустых. В них не живут — это рабочая зона.
Жилая зона — что-то вроде очень длинного сплетённого из прутьев сарая без одной стены. Сооружение напоминало букву «П» с очень длинной перекладиной, обращённую открытой стороной к вышкам с часовыми. Внутри этого загона с крышей и размещались люди вроде нас — женщины и дети.
Это печальное место в долине было укрыто от посторонних глаз естественными преградами. С юга долину прикрывали отроги Киргизского хребта, а с севера плавным полукругом охватывали лагерь семь древних курганов, одинаковые по высоте, длине и расстоянию между собой. Так что из степи, где были дороги и сёла, виднелись только курганы, а за ними — горы.
Нас привезли последними, и все места — под навесом в углах и у стен, где теплее, — были заняты. Вдоль всего плетня на чемоданах и узлах сидели человек тридцать детей. Дети молчали, опустив глаза; казалось, они боялись даже дышать.
Мы разместились в середине, на юру, открытом всем ветрам.
— Неплохая гостиница, могло быть хуже, и вид отсюда прелестный. Как вы считаете, мадемуазель? — улыбнулась мне мама. — В котором часу здесь подают ужин? — осведомилась мама у молоденького конвоира.
Тот оторопело глядел на улыбающуюся маму.
— Услышите било — идите к конторе, посуду берите свою, — и пошёл.
— Мне нужна лопата, — бросила мама ему вслед.
Вскоре совершенно обалдевший паренёк вернулся с лопатой.
— Не положено, — пробормотал он, протягивая маме инструмент.
— Ну и правильно, — согласилась мама, — я только размечу, а ты копай. — И быстро очертила большой прямоугольник. — Копай на три штыка.
— Могилу? — ахнул солдатик.
— Вот чудак, — рассмеялась мама. — Погляди: к утру с гор подует холодный ветер, а напротив нашего места — щель между курганами. На таком сквозняке ребёнок простудится насмерть; нужно закопаться в землю — ветер пройдёт над нами.
— Женщина, — с уважением в голосе протянул парень, — а бабы только воют. Меня-то и послали, чтоб никуда не бёгла и не голосила, все вы так по первости. — И, взяв лопату, начал вырезать куски дёрна.
Видимо, ещё недавно здесь была густая трава, но теперь сверху всё было вытоптано, а корни остались. Он резал и выкидывал куски, а мы плотно укладывали их в два ряда по краям. Чем выше получится борт, тем меньше копать в глубину, объяснила мне мама.
Сняли верхний слой. Вместе с бортиком углубление было сантиметров тридцать. Мелко. Но тут послышались три удара, как будто звонил глухой колокол.
— Било. По рельсе колотят. Я пойду, работа кончилась — хватятся, — сказал конвоир.
Несколькими сильными ударами он прорезал землю по краям, вгоняя лопату на целый штык.
— Дальше вы уж сами как-нибудь.
И взяв лопату, ушёл. Больше мы его никогда не видели.
Пришли с работы матери. Все заговорили, зашумели, заплакали. Раздались звуки била. Все встали и куда-то пошли с мисками в руках, мы пошли с ними.
Утром мама вместе со всеми ушла на работу.
Женщины делали саман. В Киргизии это самый расхожий строительный материал — необожжённый кирпич из смеси глины, мелко рубленной соломы и воды. Готовят его очень просто: в яму сыплют глину, солому, наливают воду и смешивают всё ногами — ходят по колено в этой массе долго, несколько часов. В обычной жизни это делают сначала лошади, а потом «до кондиции» уже более ровную массу доводят женщины. Когда масса готова, её отвозят на сушильную площадку, где ею набивают смоченные водой деревянные формы, потом формы снимают, и саманные кирпичи сохнут на солнце.
Мама сначала возила в тачке глину, но из-за хромоты всё выходило у неё очень медленно, поэтому её поставили стругать доски и делать из них формы.
Мама была удивительным человеком: всегда спокойная, приветливая, очень доброжелательная, но без малейшего намёка на фамильярность. За всю свою жизнь (а умерла мама в семьдесят два года) я ни разу не слышала, чтобы она повысила голос, и никогда не видела слёз у неё на глазах. И когда, много позже, я встречала в книгах штампы типа «несгибаемая воля», «стальная выдержка», «железный характер», я твёрдо знала, что это как раз про неё.
Наша память избирательна. И в нашей лагерной жизни, и позже я помню только хороших людей — тех, кто хорошо к нам относился, кто нам помогал. Наверное, были и другие, но я их почти совсем не помню. Совершенно не помню я бытовую жизнь в лагере. Что мы там ели, общались ли мы, дети, друг с другом, играли ли вместе? И ни одного лица не помню, кроме маминого. Помню лишь несколько чётких эпизодов.
Начинаем устраиваться на ночь. Обеим первый раз в жизни придётся спать в яме, на голой земле. Мама шутит: вместо постельных принадлежностей у нас только багажная квитанция. Со смехом решаем, что на всякий случай её нужно сохранить как реликвию.
В оставшемся у нас чемодане, кроме предметов гигиены, были пара полотенец, смена белья, мамина толстая зимняя юбка, моё шерстяное платьице, два лыжных костюма — мой и папин, два летних пальто — моё и мамино. Все носильные вещи лежали в мешке, сшитом по моему росту из клеёнки. И ещё на дне чемодана поместился тот большой квадрат из столовой клеёнки, что сшила няня.
Мелкие вещи мы завернули в полотенце — получилась «подушка». Большую клеёнку мама положила одной частью на дно ямы. Аккуратно распоров по шву юбку, развернула её и тоже расстелила на дне. Мы надели лыжные костюмы, меня мама запихнула в клеёнчатый мешок, уложила в яму, легла рядом и закрылась второй частью клеёнки как одеялом. Обняв меня, мама тихонько стала рассказывать знакомую сказку с того места, как ласточка унесла Дюймовочку в дальние страны. Я слушала, как там тепло, как всё красиво, какие прекрасные эльфы летают, и крепко заснула.
Следующие несколько дней — вероятно, не меньше недели — я была настолько занята, что просто ни на что не обращала внимания. Я строила наш дом. Нужно было ещё сантиметров на тридцать углубить наше жилище. И я упорно целый день разрыхляла дно прямоугольной ямы, двигаясь от одного узкого края до другого. У меня были вполне приличные «инструменты», которые после первого дня работы принесла мама: заточенная палочка из саксаула (очень твёрдое дерево!) величиной с карандаш и чурбачок немного длиннее вместо молотка. Если забивать палку в землю, отступив сантиметра на два от канавки, которую вырубала мама на дне у одного края ямы, то земля отваливалась. И так ряд за рядом, пока не дойдёшь до конца.
Вечером, возвращаясь с работы, мама выгребала землю, вырез
В августе в тех краях ещё очень жарко и очень сухо. Трава почти вся выгорела, и степь к концу лета стала бурой, в ней почти не осталось зелёного цвета. Приближался мой день рождения, мне исполнялось шесть лет, и было совершенно ясно, что в этот раз никаких подарков не будет. Как-то неожиданно прошли дожди, и за колючей проволокой возле нашей жилой зоны вдруг не ко времени расцвёл тюльпан. Совсем рядом — только протяни через проволоку руку — стояло чудо: узкие длинные тёмно-зелёные с коричневыми штрихами листья, и на невысоком стебле — тёмно-красный полураспустившийся бутон. Бутон слегка кивал мне, как будто звал к себе и говорил: «Вот я, тюльпан, я — подарок тебе, я твой!» Я потянулась к цветку — чуть-чуть не достаю. Присев на корточки, я соображала, как и куда просунуть через проволоку руку, чтобы точно дотянуться. На меня упала чья-то тень. Я обернулась, улыбаясь во весь рот… и мне на голову обрушился удар прикладом. Я помню руку и приклад, а дальше — темнота.
Время болезни я не помню. Из редких фраз, оброненных мамой спустя много лет, я знаю, что лежала недели три, что кровотечение останавливала одна из арестанток и она же «собрала» сломанные кости носа и челюсти, забинтовала чем было, чтоб не смещались. Уходя на работу, мама закрывала верхнюю часть ямы развёрнутым чемоданом, чтобы солнце не било мне в глаза. Лагерное начальство разрешило принести большую охапку стружек на дно нашей ямы, и лежать было сравнительно мягко и тепло. Волосы выстригли, так как колючая проволока в нескольких местах разорвала кожу на затылке. С тех пор остались на лице два шрама.
К середине сентября я поправилась. Более-менее отросли выстриженные волосы, я расчёсывала их, как могла, маминым гребешком. Зеркал у нас никаких не было, потому что мамину пудреницу в лагере отобрали: стекло иметь при себе строго запрещалось. Однажды я увидела своё отражение в ведре с водой и испугалась: на меня смотрело лохматое чудище с серыми перьями, торчащими в разные стороны вокруг головы.
— Мама, это я?!
— Пустяки, всё со временем выровняется, — улыбнулась мама.
Оказывается, когда выстриженные в двух местах волосы отросли, на голове образовалась совершенно немыслимая причёска из давно не мытых волос самой разной длины. Ножниц нам не давали, поэтому я так и ходила. Впрочем, я очень быстро забыла, как выгляжу, потому что смотреться было некуда, да и думать об этом мне не хотелось.
Почему-то не хотелось ни с кем, кроме мамы, играть и даже разговаривать. Я уходила подальше от нашего навеса, садилась на землю и часами смотрела в степь. Это было очень интересно. Ветер шевелил засыхающую растительность, иногда по степи от него бежали по траве волны. Даже при полном безветрии степь слегка шевелилась, доносились какие-то неясные звуки и шорохи. Степь жила. Жила своей тайной, пока непонятной мне жизнью. Изредка высоко пролетали какие-то птицы. Несколько раз я видела, как вдалеке кружит коршун.
Если я долго сидела неподвижно, то иногда припрыгивал кузнечик. Сначала кузнечики казались одинаково серыми, потом я обнаружила, что они разного цвета: зеленовато-серого, темно- и светло-серого и изредка — желтовато-серого.
Я сидела, а кузнечик не спеша, деловито обследовал сухие травинки, иногда полностью сливаясь с ними. Мама объяснила, что это у него защитная окраска. Называется «мимикрия». Изредка кузнечик запрыгивал мне на коленку и шёл по ноге; усики его шевелились, а челюсти двигались. Казалось, он что-то жуёт, но стоило чуть шевельнуться, как с лёгким треском расправлялись крылья, и кузнечик отпрыгивал, резко распрямляя ноги. Было немножко грустно, что у меня нет ни мимикрии, ни кузнечиковых ног и крыльев. И прыгнуть через проволоку я не могу, и степь там, а я — здесь.
Однажды я сидела и слушала степь. Припрыгал очередной кузнечик. Маленький, серенький, с тёмными тоненькими прожилочками на крылышках. Прыгал он не очень далеко, и я пошла следом. Так мы и двигались вдоль проволоки — кузнечик прыжками, я шагом. Вдруг со стороны степи послышались незнакомые звуки. Я подняла голову. По степи носился жеребёнок. По ту сторону проволоки, слева, у коновязи, стояла задумчивая лошадь. Она как будто дремала, только уши слегка шевелились. Лениво обмахиваясь хвостом, она изредка косилась в сторону расшалившегося жеребёнка: «Вот уж непослушный ребёнок». А этот нёслух радостно скакал по степи, распушив и задрав свой маленький хвостик. Ему было очень весело: то он бежал прямо, то боком, то резко поворачивался на месте, взбрыкнув всеми четырьмя ножками, и снова мчался, описывая вокруг мамы круг. Тёмненький, с белой полоской на мордочке, на высоких ножках, ещё без гривы, со смешным ёршиком вместо хвоста, он самозабвенно отплясывал свой детский лошадиный танец. И всё это было так красиво, что я тоже начала пританцовывать на месте, а иногда мы вместе подпрыгивали — гоп-ля! Мы оба радовались солнцу и степному простору, хотя и по разные стороны проволоки. В разгар этого «парного танца на расстоянии» послышалось предупреждающее ворчание.
В трёх-четырёх метрах за проволокой стоял пёс. Да какой! Ростом с очень крупную овчарку, только гораздо шире в груди. Густая-прегустая серая с рыжеватым оттенком шерсть, странные, почти круглые уши (так обрезаны), чёрный нос и большие светло-коричневые глаза. Пёс спокойно, очень внимательно смотрел на меня, прикидывая, не опасна ли я для скачущего в степи малыша. И я объяснила ему, что жеребёнок мне очень нравится. Что мне тоже очень хочется побегать там вместе с ним и что мне здесь плохо, что я хочу домой, но маме я не жалуюсь, у неё и так всё болит и в кровь стёрты ладони о рубанок, и что писем от папы нет, потому что никто не знает, где мы, и адреса у нас никакого нет.
Пёс всё понял. Он подошёл к колючей сетке, повилял хвостом, потом лёг и просунул морду до половины в отверстие у земли. Я сказала, что очень хочу с ним подружиться, погладить его, но подходить к сетке ближе чем на метр мне нельзя. Я присела на корточки и рассказывала ему, какой он красивый и как было бы славно, если бы мы дружили втроём — он, я и жеребёнок.
Вдруг что-то обожгло мне ноги и спину.
Я вскочила. Рядом, с камчой в руках (это такая плётка из ремешков), стоял человек в штатском. Он заорал и снова стегнул меня по спине.
На несколько секунд я оглохла и ослепла.
Первым вернулось зрение: человек широко разевал рот и тыкал в меня пальцем. Потом я услышала его голос: «…заруби себе на носу!»
И я вцепилась зубами в этот палец. И повисла на нём, как клещ.
Он тряс рукой, а я волочилась за нею, как тряпичная кукла. Он кричал что-то очень громкое, но слов я не понимала. При каждом ударе плетью я стискивала зубы ещё сильнее. Я прокусила ему палец — во рту стало солоно и мокро. Я хотела было отпустить этот палец, но зубы почему-то не разжимались.