К счастью, капитану Памфилу были известны привычки его подчиненного, и он умел отыскать его, когда тот находился не там, где ему следовало быть. Он без колебаний направился к кухонному трапу, осторожно спустился по скрипучим ступенькам и через приоткрытую дверь увидел Двойную Глотку: тот готовил себе на ужин свежую треску под соусом метрдотель.
Похоже, ко времени прибытия капитана Памфила рыба достигла надлежащей степени готовности, поскольку Двойная Глотка накрыл стол, переложил треску из кастрюли в тарелку, поставил тарелку на стол, встряхнул фляжку, обнаружил, что она неполная, и, опасаясь, как бы вино не кончилось посреди ужина, удалился через дверь, которая вела на камбуз, с целью пополнить запас напитка; ужин был подан, капитан Памфил чувствовал голод, он вошел и уселся за стол.
Оттого ли, что капитан в течение двух недель не пробовал европейской кухни, или же оттого, что Двойная Глотка действительно обладал выдающимися способностями в том искусстве, которым он занимался в качестве любителя, но тот, кто воспользовался ужином (хоть и приготовленным не для него), нашел его превосходным и поступил соответственно. В самую блистательную минуту совершаемого раздался крик; капитан тотчас повернул голову и увидел на пороге Двойную Глотку, бледного, потрясенного и неподвижного: он принял капитана Памфила за привидение, хотя вышеупомянутый капитан предавался занятию, присущему исключительно обитателям сего мира.
— Ну, шалопай, — не отрываясь от еды, сказал капитан, — что ты там делаешь? Разве ты не видишь, что я умираю от жажды? Скорее наливай!
У Двойной Глотки задрожали колени и застучали зубы.
— Кому говорю? — продолжал капитан, протягивая стакан. — Ну, что, решимся, наконец?
Двойная Глотка приблизился с таким нежеланием, как будто шел на виселицу, и попытался исполнить приказание, но от страха половину вина налил в стакан, половину расплескал. Капитан сделал вид, что не замечает его неловкости и поднес стакан к губам. Затем, попробовав содержимое, щелкнул языком.
— Черт возьми! — сказал он. — Кажется, ты знаешь в этом толк. Скажите-ка мне, где вы взяли это вино, господин виночерпий?
— Но… — отвечал крайне испуганный Двойная Глотка, — в третьей бочке слева.
— А! Бордо-лаффит. Ты любишь бордо-лаффит?.. Я спрашиваю, любишь ли ты бордо-лаффит? Ответь же, наконец!
— Конечно, — ответил Двойная Глотка. — Конечно, капитан… Только…
— Только оно не переносит воды, не так ли? Что ж, пей его неразбавленным, сынок.
Он взял флягу из рук Двойной Глотки, налил второй стакан вина и протянул его юнге. Двойная Глотка взял стакан, еще мгновение поколебался, затем, приняв отчаянное решение, произнес:
— За ваше здоровье, капитан!
И он выпил полный стакан, не сводя глаз с того, кто налил его; действие бодрящего средства было мгновенным: Двойная Глотка немного успокоился.
— Ну вот, — сказал капитан, от внимания которого не ускользнуло улучшение, происшедшее в физическом и моральном состоянии Двойной Глотки. — Теперь, когда мне известна твоя склонность к треске под соусом метрдотель и предпочтение, отдаваемое бордо-лаффиту, поговорим немного о наших делишках. Что произошло с тех пор, как я покинул судно?
— Да вот, капитан, они назначили Поликара на ваше место.
— Смотри-ка!
— Потом они решили плыть в Филадельфию, вместо того чтобы вернуться прямо в Марсель, и продать там половину груза.
— Я об этом догадывался.
— Так что они его продали и вот уже три дня проедают все, что не могут пропить, и пропивают все, что не могут проесть.
— Да, да, — подтвердил капитан, — я видел их за работой.
— Это все, капитан.
— Черт возьми! Мне кажется, этого вполне достаточно. И когда они должны отплыть?
— Завтра.
— Завтра? Ух ты, вовремя же я вернулся! Послушай, Двойная Глотка, друг мой, ты любишь добрую похлебку?
— Да, капитан.
— Вкусное мясо?
— Тоже.
— Хорошую птицу?
— По-прежнему.
— А добрый бордо-лаффит?
— До смерти!
— Так вот, Двойная Глотка, друг мой, я назначаю тебя старшим коком «Роксоланы» с твердым жалованьем сто экю в год и двадцатой частью добычи.
— Правда? — переспросил Двойная Глотка. — Ей-Богу, в самом деле?
— Честное слово.
— Договорились, я согласен; и что я должен за это сделать?
— Ты должен молчать.
— Это легко.
— Никому не говорить, что я не умер.
— Хорошо!
— И, в случае если они завтра не выйдут в море, принести мне туда, где я спрячусь, немного этой славной трески и этого превосходного лаффита.
— Чудесно! А где вы спрячетесь, капитан?
— В констапельской, чтобы я мог всех вас взорвать, если дела пойдут не по-моему.
— Хорошо, капитан, постараюсь не слишком вызывать ваше недовольство.
— Значит, решено?
— Да, капитан.
— И ты станешь приносить мне два раза в день бордо и треску?
— Да, капитан.
— Тогда до свидания.
— До свидания, капитан! Доброй ночи, капитан! Спите спокойно, капитан!
Эти пожелания были излишними: наш достойный моряк, несмотря на свою выносливость, с ног валился от усталости, так что он едва успел войти в констапельскую и закрыть дверь изнутри, едва успел устроить себе нечто вроде постели между двумя бочками и подкатить под голову бочонок вместо подушки, как заснул глубоким сном, словно и не был вынужден на короткое время покинуть свое судно при известных нам обстоятельствах; капитан проспал двенадцать часов крепким и беспробудным сном.
Проснувшись, он по движению «Роксоланы» почувствовал, что она идет; действительно, пока он спал, судно снялось с якоря и спускалось к морю, не подозревая об увеличении команды на борту. Среди шума и беспорядка, какие всегда сопровождают отплытие, капитан расслышал, как кто-то скребется в дверь его тайного убежища: это Двойная Глотка принес ему его рацион.
— Ну, что ж, сынок, — сказал капитан, — стало быть, мы отправились в путь?
— Как видите, двигаемся.
— И куда мы идем?
— В Нант.
— И где мы находимся?
— На высоте острова Риди.
— Хорошо! Они все на борту?
— Да, все.
— Больше никого не завербовали?
— Только медведя.
— Хорошо! Когда выйдем в море?
— Сегодня вечером: нам помогают бриз и течение, а у Бомбей-Хука нас подхватит отлив.
— Хорошо! Который теперь час?
— Десять.
— Я очень доволен твоей сообразительностью и аккуратностью и увеличиваю твое жалованье на сто ливров.
— Спасибо, капитан.
— Теперь убирайся поживее, а в шесть часов принеси мне обед.
Двойная Глотка знaком показал, что он точно все исполнит, и ушел очарованный поведением капитана. Через десять минут, едва покончив с завтраком, капитан услышал вопли Двойной Глотки и по их регулярности тотчас догадался, что они вызваны ударами линька. Капитан насчитал двадцать пять ударов, испытав при этом легкое беспокойство, поскольку предчувствовал, что наказание, которому подвергнут его поставщик, как-то связано с ним самим. Однако крики прекратились, ничто не указывало на какие-либо происшествия на борту; «Роксолана» продолжала идти прежним ходом, и его беспокойство вскоре улеглось. Часом позже бортовая качка показала ему, что судно должно быть на траверзе Бомбей-Хука: течение сменилось отливом. Так прошел весь день. Около семи часов вечера в дверь констапельской снова поскреблись, капитан Памфил открыл, и снова к нему вошел Двойная Глотка.
— Ну, что нового на борту, сынок? — спросил капитан.
— Ничего, капитан.
— Мне кажется, я слышал, как ты распевал знакомый мне мотив.
— А, сегодня утром?
— Ну да.
— Они мне дали двадцать пять ударов линьком.
— А за что? Расскажи мне об этом.
— За что? Потому что они видели, как я входил в констапельскую, и спросили, что мне там было нужно.
— Какие они любопытные! И что ты ответил этим нескромным людям?
— А! Что я хотел украсть пороху, чтобы делать ракеты.
— И за это они всыпали тебе двадцать пять ударов линьком?
— Да что там, это пустяки: дует ветер, все уже засохло.
— Еще сто ливров в год за удары линьком.
— Спасибо, капитан.
— А теперь сделай себе небольшое внутреннее и наружное растирание ромом и иди спать. Мне не надо рассказывать тебе, где найти ром?
— Нет, капитан.
— Доброй ночи, мой милый.
— Спокойной ночи, капитан.
— Кстати, где мы сейчас?
— Проходим между мысом Мей и мысом Хенлопен.
— Так-так! — пробормотал капитан. — Через три часа мы выйдем в море.
И Двойная Глотка закрыл дверь, оставив капитана пребывать в этой надежде.
Еще четыре часа прошли, не внеся изменений во взаимное положение различных особей, составлявших команду «Роксоланы», только последние часы для капитана Памфила тянулись медленнее и были заполнены тревогами. Он со все возрастающим вниманием прислушивался к разнообразным звукам, сообщавшим ему о том, что происходило вокруг него и над его головой; он слышал, как матросы укладывались в койки, он видел сквозь щели в двери, как гасли огни; мало-помалу все стихло, затем раздался храп, и капитан Панфил, убедившись, что может решиться покинуть свое убежище, приоткрыл дверь констапельской и высунул голову в твиндек: там было спокойно, как в дортуаре у монахинь.
Капитан Памфил поднялся по шести ступенькам, ведущим в каюту, и на цыпочках подошел к двери; найдя ее приоткрытой, он на минутку остановился, чтобы перевести дух, затем заглянул внутрь. Каюта была освещена лишь бледным светом луны, проникавшим в кормовое окно; он падал на человека, который присел на корточки у этого окна и так внимательно рассматривал какой-то предмет, приковавший, казалось, все его внимание, что он и не услышал, как капитан Памфил открыл дверь и потом запер ее за собой на задвижку. Эта озабоченность того, с кем имел дело капитан (в нем, хотя тот обращен был к нему спиной, он узнал Поликара), казалось, изменила намерения капитана: он снова заткнул за пояс наполовину вытащенный пистолет, медленно и бесшумно приблизился к Поликару, останавливаясь после каждого шага, затаив дыхание, чтобы не отвлечь его, и наконец оказался достаточно близко к нему; наученный маневром, жертвой которого сделался сам в подобных обстоятельствах, он схватил Поликара одной рукой за воротник, другой — за штаны, произвел то же резкое движение, действие которого прежде ощутил на себе самом, и, не дав ему времени оказать хотя бы малейшее сопротивление или издать хотя бы один крик, отправил его поближе познакомиться с предметом, приковавшим к себе его внимание.
Убедившись в том, что свершившееся событие нимало не потревожило сон команды и «Роксолана» продолжает делать свои десять узлов, капитан спокойно улегся в свою койку, которую еще больше оценил после того, как временно был лишен обладания ею, и вскоре заснул сном праведника.
А то, что так пристально рассматривал Поликар, было голодной акулой, следовавшей за судном в надежде, что оттуда что-нибудь упадет.
На следующий день капитан Памфил встал с рассветом, зажег свою носогрейку и поднялся на палубу. Вахтенный матрос, которому утренний холод не давал стоять на месте, замер, увидев, как над трапом последовательно показались голова, плечи, грудь и ноги капитана, и подумав, что все это ему снится. Этим матросом был тот самый Жорж, чью одежду капитан Памфил две недели тому назад приказал выколотить рукояткой пики.
Капитан прошел мимо него, притворившись, будто не замечает его удивления, и уселся, по своему обыкновению, на юте. Он просидел так около получаса, когда другой матрос поднялся сменить вахтенного; но, едва выбравшись из люка, тот в свою очередь застыл при виде капитана, словно этот отважный моряк, подобно Персею, владел головой Медузы.
— Ну, — после непродолжительного молчания произнес капитан Памфил. — Что же ты делаешь, Батист? Ты не сменяешь этого славного малого, Жоржа, — он совсем закоченел, простояв на вахте целых три часа. Что это означает? Ну, пошевеливайся!
Машинально подчинившись, матрос заступил на место товарища.
— В добрый час! — продолжал капитан Памфил. — Каждый в свой черед, это справедливо. Теперь иди сюда, Жорж, дружище, возьми мою трубку, она погасла, зажги ее, и пусть все вместе принесут ее мне!
Жорж, дрожа, взял трубку, шатаясь как пьяный, спустился по трапу в твиндек и через минуту появился вновь с зажженной трубкой в руке. За ним следовала остальная часть команды, безгласная и потрясенная; не произнеся ни единого слова, матросы выстроились на верхней палубе.
Тогда капитан Памфил встал и как ни в чем не бывало принялся разгуливать от одного края судна до другого то вдоль, то поперек, и каждый раз, когда он приближался, матросы расступались перед ним, словно прикосновение к нему грозило смертью, хотя он был один и безоружен, а их было семьдесят и в их распоряжении находился весь арсенал «Роксоланы».
После четверти часа этого безмолвного смотра капитан остановился у командирского трапа, огляделся, спустился к себе в каюту и потребовал завтрак.
Двойная Глотка принес ему кусок трески под соусом метрдотель и бутылку бордо-лаффита. Он приступил к исполнению обязанностей старшего кока.
Это было единственной переменой на «Роксолане» за время ее перехода от Филадельфии до Гавра, где она пристала к берегу после тридцати семи дней счастливого плавания, имея на борту одним человеком меньше и одним медведем больше.
Впрочем, это оказалась медведица; ко времени встречи с капитаном Памфилом на берегах Делавэра она была супоросна, поэтому по прибытии в Париж, куда хозяин привез ее с целью преподнести г-ну Кювье, родила детенышей.
Капитан Памфил тотчас решил извлечь из этого события выгоду и, хотя спрос на его товар был невелик, в конце концов продал одного из своих медвежат владельцу особняка Монморанси (на балконе этого особняка наши читатели могли видеть его прогуливающимся до тех пор, пока один англичанин не купил его и не увез в Лондон); второго — Александру Декану, а тот назвал его Томом и доверил Фо, и Фо, как мы уже сказали, дал ему воспитание, благодаря которому он стал бы выдающимся медведем и мог превзойти даже великую медведицу Ледовитого океана, не случись то прискорбное событие, о чем мы уже поведали, и не погибни он во цвете лет.
Вот каким образом Том перебрался с берегов реки Святого Лаврентия на берега Сены.
XIV
О ТОМ, КАК ЖАК, НЕ СУМЕВШИЙ ПЕРЕВАРИТЬ БУЛАВКУ ОТ БАБОЧКИ, БЫЛ ПОРАЖЕН ПРОБОДЕНИЕМ БРЮШИНЫ
«Беда не приходит одна» — эта русская пословица до того справедлива, что достойна сделаться французской; всего через несколько дней после смерти Тома у Жака I появились несомненные признаки заболевания, встревожившие всю колонию, за исключением Газели, которая три четверти дня проводила укрывшись под своим панцирем и казалась вполне равнодушной ко всему, что не касалось лично ее; впрочем, как нам известно, она не принадлежала к числу близких друзей Жака.
Первым симптомом болезни была постоянная сонливость, сопровождавшаяся тяжестью в голове; через два дня совершенно пропал аппетит, уступив место жажде, которая становилась все более жгучей; на третий день испытываемые Жаком легкие колики стали такими сильными и вызвали такую непроходящую боль, что Александр Декан сел в кабриолет и отправился за доктором Тьерри. Тот сразу же признал, что болезнь серьезная, но не мог окончательно ее определить, колеблясь между заворотом кишок, параличом кишок и воспалением брюшины. На всякий случай он выпустил у Жака два тазика крови, пообещал вернуться вечером и сделать еще одно кровопускание, а в промежутке между первым и вторым предписал поставить на брюшную область тридцать пиявок; кроме того, Жаку надо было давать разжижающие лекарства и применять все сильнодействующие противовоспалительные средства, какие только существуют. Жак охотно подчинялся всему, и это означало, что ему самому понятно, насколько серьезно он болен.
Вернувшись вечером, доктор нашел, что болезнь не только не поддалась лечению, но еще усугубилась: жажда усилилась, аппетит полностью пропал, живот вздулся, язык покраснел, пульс слабый и учащенный, а запавшие глаза говорят о страданиях, испытываемых несчастным животным.