Зуфар поспешно обернулся. Возле него, кутаясь в одеяло, стоял колеблемый ветром старик капитан Непес. На лоснящемся от пота лице его в темных провалах лихорадочно горели глаза.
— Кто? Тюлеген? — удивился Зуфар. — Было у него две ноги, одолжил он еще пару и дал стрекача.
— Да нет, тот, другой… Весь в оружии… Ты знаешь, кто он. Военачальник сатаны Джунаида. Людоед Овез Гельды, сардар… Вместе с Джунаидом он давал клятву Всетуркменскому съезду Советов сложить оружие, не воевать. Я сам слышал. Сделали мы мертвецу поблажку, а он в саван гадит. Вместе с Джунаидом поломал клятву… И опять пожаловал к нам грабить, резать. Сколько он колхозов сжег, советских людей убил… Тамерлан! А ты… Водятся еще такие! Бросил Тамерлана в воду, и он утонул… Велик аллах!..
Из–под руки Непес слезящимися глазами обвел гладь реки. Вдалеке пятнышком маячила в дымившейся паром воде тюлегеновская шапка.
— Да, а все–таки нехорошо, человек за бортом!
Говорил капитан скорее по привычке.
— Ну, вытаскивать я его не буду, — вырвалось у Зуфара.
Непес зябко повел плечами.
— Чем он жил? Гнилыми мыслями, гнилыми поступками… Разве человек он? Захлебнулся, как котенок… Пусть остается… там, за бортом… Ну, я пошел, а то мой благословенный живот совсем разболелся.
Он махнул рукой и слабо потопал ногами по заиндевевшей палубе. Небрежно напяленная на самый нос паклевидная барашковая шапка смешно топорщилась. Похожее на такую же паклю подобие бородки щетинилось прямо из кадыка. Красные глаза сокрушенно моргали.
Сделалось еще тише. Даже льдинки не шуршали больше. Стояла такая тишина, что от падающих на железную палубу снежинок звенело в ушах. Старательно капитан Непес вслушивался в небо, в невидимые берега, в реку, в туман… Но молчали и небо, и берега, и река, и туман.
Очень опытен был капитан Непес. Слабо, но повелительно прозвучал его голос:
— Где якорь? Берегись!
Зуфар взлетел по лесенке в штурвальную, схватился за рукоятки штурвала и повернул судно прочь от вынырнувших из мари барханов, верблюжьими горбами нависших над водой.
Баржа неслышно плыла, подхваченная течением. Сорвалась с якоря? Нет, конечно! Не иначе Тюлеген успел перерубить канат…
Кашляя и хрипя, приплелся в штурвальную Непес–капитан. Теперь он напялил на себя, прямо на голову, клочкастый тулуп, в котором совсем потонуло его хилое тело. Старик едва держался на ногах. Четче обозначились черные круги глазниц. Он был болен, очень болен. Он ворчал, и в воркотне его слышались иронические нотки:
— У человека в брюхе пуля. Сорок лет в брюхе пуля. Мучает, мозжит, а человек бережет пулю, не расстается. Жалко пулю… бережет…
Но Зуфар не слушал. Что ему было сейчас до пули в животе капитана Непеса. Он ничего не слышал. Он думал. Суматоха поднялась в его голове. Ему бы ликовать, но он даже не радовался. Ему бы гордиться, но то, что он переживал, мало походило на чувство гордости. Муть подползала под сердце. Зуфар не отдавал себе отчета, в чем дело. Он еще не понимал. Но перед глазами его нет–нет да и вставало лицо сардара Овеза Гельды. Лицо, искаженное ужасом. Неприятно смотреть на испуганного человека. Страшно видеть ужас на лице бесстрашного. Неприятно!.. И Зуфар постарался вспомнить все плохое, отвратительное, что он слышал о сардаре. И ему сделалось легче.
Туча совсем легла своим кошачьим брюхом на воду, примяла его, закрыла серебряные сады Хазараспа и отмель с черными фигурками всадников… За бортом забурлила, заплескалась стремнина на перекате. Вдруг мимо проплыл остров, похожий на пятнистую шкуру теленка. Белые пятна снега лежали на бурой траве… По закраинам щетинился голый тальник и прошлогодний камыш.
— Клянусь, он спит стоя, — рассердился капитан Непес. — Правее! Правее!
Он сорвал шубу с головы и, вцепившись с неожиданной силой в руки Зуфара, заставил его повернуть штурвал.
— Ты храбрый человек, но плохой штурман. О господи, что сегодня творится в подзвездном мире! Ты — пастух, хоть и напялил на себя фуражку с золотой блямбой. Был пастухом и остался пастухом. Бараны ползают по песку, а корабли плавают по воде. Штурман! Какой штурман не знает острова Шуртугай. Мальчишка с закрытыми глазами найдет. Эх, ты! Поборол какого–то паршивого Овеза Гельды и задрал нос. Все на свете забыл. Реку забыл, фарватер забыл. У штурмана голову отрежут, а фарватер забывать он не смеет…
Выправив курс баржи и послушав, как ветки тальника скрипят о железо, Непес снова заговорил. Теперь он накинулся на дремавшего в углу Салиджана:
— Лоцман, эх! Раскис ты, Салиджан. Немножко снегу, немного холода, и уже дрожишь. Что? У тебя пуля в животе? И те, у кого пуля в животе, вахты не бросают.
Но на Салиджана увещевания Непеса подействовали странно. Он захихикал.
Не отрывая рук от штурвала, капитан наклонился к лоцману и воскликнул:
— О аллах, когда же ты успел нализаться? О несчастье! Один пьян вином победы, а ты сорокаградусной.
— Подумаешь, согреться нельзя, — пробормотал Салиджан. — Цени здоровье, пока не помер.
От ярости капитан даже забыл о своих хворостях.
— Туркмен от сотворения мира в рот вина не брал. Кровь туркмена водки не знает. А вы смотрите… Этот ишак напился и с ног валится. Что делать? На якорь! На якорь! На якорь!
Он кричал прямо в ухо Зуфару. Но Зуфар молчал и улыбался. С минуту Непес смотрел на него недоумевая. И вдруг вспомнил: якорь–то остался на дне реки. Баржа беспомощна. Баржа теперь — игрушка стремнин.
Физиономия старого Непеса заискрилась морщинками, хитрые глаза, такие усталые и больные, засмеялись.
— Держись за штурвал… Ты, Зуфар, не баба, я вижу. А подумал я сначала: совсем ты похож на племянника моего отца. Тоже здоровый был, веселый. Все петушился: я такой, я всем задам. Возвращался он раз из соседнего аула… Прибежал бледный. В развалинах видел Белую Старуху Иери–ер… Побила тогда седина племяннику бороду. Так испугался… Он и сейчас за дверь во двор выйти боится. А ты, Зуфар, не испугаешься Иери–ер, нет.
Зуфар все так же улыбался.
— «…Что же идешь ты войною? Что же случилось? Что же случилось?» вдруг торжественно продекламировал он.
Непес и Салиджан переглянулись.
Зуфар счастливо рассмеялся. Так смеется молодость. Молодость, которая ликует.
— Извините, капитан. Теперь лишь понял, — сказал он смущенно, — а все, что было… было… во сне…
Провожаемый взглядами Непеса и Салиджана, он отодвинул окошко штурвальной и, подставив лицо снегу и кызылкумскому ветру, закричал, полный торжества:
— «Что же случилось?! Что же случилось?!»
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дервишеский тъарик — путь к истине
разве не ведет через горы трудностей
и пустыни бедствий?
Р у д а к и
В пустыне каждый — враг другому…
Холм был лыс. На склоне его не укрылась бы и ящерица, вертлявая, тоненькая, похожая на белуджскую девчонку, песчаная ящерица.
Позади, внизу, слепило глаза зеркало коричневых вод реки, белели вымазанные известкой лачуги пограничников — сарбазов.
На вершине холма стоял всадник–пуштун с винтовкой за спиной, в богато расшитой жилетке, в длинных белобязевых штанах.
Слабое шуршание, слабее шелеста листьев, заставило всадника круто повернуться в седле. Винтовка оказалась у него в руках. Смотрел он, жадно рыская глазами вокруг…
В пустыне каждый — враг другому. Степняк знает, что пустыня шутить не любит. Руки всадника до боли сжимали винтовку, а глаза искали, во что стрелять.
Другая пара глаз вцепилась, въелась в фигуру, в лицо всадника, следила за каждым его движением…
Солнце сияло. Воды реки внизу блестели. Черным изваянием высился всадник на гребне холма, а рядом пятнистой ящерицей распластался на горячей глине человек.
Взгляд карих глаз всадника вдруг встретился с серыми глазами распластавшегося. Только теперь пуштун разглядел, что на склоне холма, почти под копытами его коня, лежит человек и что на человеке дервишеские сливающиеся с пятнистой глиной мокрые лохмотья…
С минуту длился поединок глаз карих и серых.
Руки всадника сжимали винтовку.
«Он не наш, — думал всадник, — он цветноглазый… Откуда он взялся? На переправах Аму–Дарьи неспокойно. Твоя пуля, Сеид Мухаммед, в мгновение ока заставит его унести одежды жизни во дворец вечности. Но на нем одежда дервиша. Грех, Сеид Мухаммед!»
Пуштун шепотом разговаривал сам с собой.
Человек, распростертый на растрескавшейся глине холма, думал: «Лай собаки сейчас хуже, чем укус втихомолку. Эй ты, дурачье пуштун. Уезжай. Рано тебе откликаться на зов смерти. Не лезь не в свои дела».
Похоже, Сеид Мухаммед прочитал во взгляде дервиша угрозу и совет.
Пожав плечами, он шевельнулся в седле, и конь покорно зашагал прочь.
Усмешка чуть покривила сухие губы дервиша: мысли передаются на расстоянии. Сеид Мухаммед умен. Ему тоже не нужен шум. Без шума лучше. Громкий лай не всем нравится.
Дервиш встал с земли не скоро. Только когда одежда на нем совсем высохла под лучами послеполудденного солнца.
Тени удлинились. Он сел. Глотнул из тыквянки. Пожевал кусочек кунжутной лепешки и почувствовал себя бодрым, отдохнувшим… Пробормотав, скорее по привычке, «О–омин», он огляделся.
Внизу в белых лачугах спали сарбазы — пограничники. Всадник давно исчез.
Пора идти.
Цветноглазый дервиш ползком, по–змеиному добрался до гребня холма, перекатился через него, поднялся и пошел вниз.
Впереди расстилалась желтая степь, пестревшая серебром полыни. В небе синели вечные льды горного хребта. Дышалось легко.
Он шел и шел.
Седые пряди в кудрявой черноте бороды не мешали дервишу шагать легко, по–молодому. И если верблюды караванов делали с восхода до захода один мензиль*, то цветноглазый своим широким шагом делал три мензиля. Да он шел быстрее каравана пустыни, он шел быстрее лошади. Его гнала вперед забота, он спешил. Он только усмехался: «Кто не имеет сил бежать, тот отдает тело судье. Клянусь, мне еще не хватает встречи с судьей!» Он не замечал, что говорит вслух.
_______________
* М е н з и л ь — двенадцать верст.
Но не страх гнал его вперед. Кто увидел бы цветноглазого, понял, что мысли его заняты, о, очень заняты. Он спешил. А мусульманские дервиши ленивые, патлатые — не спешат. После молитвы приятно полежать в тени. Обеты аллаху не мешают набивать брюхо, и притом не торопясь. Отрешению от мира способствует сладкое почесывание бренной плоти…
Да, если бы кто увидел, как спешит цветноглазый дервиш!
Но в том–то и дело, что его никто больше не видел.
Его не видели в городе Святой могилы — Мазар–и–Шерифе, хоть базары его многолюдны, а народу там — точно пчел в улье. Вошел он в город незаметно, хоть Мазар–и–Шериф окружен стеной в четыре гяза* высотой и входы и выходы охраняют вооруженные люди.
_______________
* Г я з — аршин.
Дервиш сидел в тени купола старого мазара Равза Али, и его не видели. Он, несомненно, выходил через Дейадийские ворота, и, хоть на площади перед домом сардара по случаю военных действий против басмачей Ибрагим–бека кишели военные и полицейские, его тоже не видели. Дервиш пил воду из арыка Нахр Шах, прорезающего город с запада на восток и никто его не видел. Господин сардар кусал потом локти от ярости.
Да, после встречи на холме с всадником, не любившим собачьего лая, дервиш вел себя осторожно. Нельзя пренебрегать и малой опасностью. И богатырь, случается, падает, наступив на дынную корку. Дервиш уподобился не ящерице, не змее, а ночной птице байкуш. В темноте он просил именем бога живого хлеба и воды, но оставался сам невидим. И лишь деревянную чашку его или тыквенную бутыль видели глаза людей. Любопытных останавливало тихое: «Проказа!»
Когда впоследствии вспоминали его, а имя его гремело, многие удивлялись. Вся предгорная страна содрогалась в те дни от ударов копыт конницы. Бежавший из советских пределов курбаши Утанбек воевал с узбеками родов тугул и мугул за отказ напасть на пограничные аулы Туркмении. Ибрагим–бек только что ограбил кочевья афганцев и с четырьмя тысячами отбитых овец ушел в Ханабад. Туркменские вожди Мулла Чары, Илья Уста, Таш Берды–оглы торговались с узбекскими курбаши из–за патронов. Белуджский хан Керим скакал со своим всадником взад и вперед то в лагерь Ишик–хана, сына старика Джунаида, то на Мургаб, то на Герируд. Обычно безлюдная степь шумела и кишела, как Гератский базар. Кого–то грабили, кто–то стрелял. Власти с ног сбились. Ловили и убивали каждого подозрительного.
А дервиш шагал и шагал. И никто его не видел.
Проказы на Востоке боятся больше тигра, больше смерти и даже больше шахского фарраша — полицейского. Когда кладут мертвеца в могилу, ему говорят «Поздравляю!», ибо как ни мрачна, ни тесна она, но в ней человек находит вечное успокоение от забот. А прокаженный не находит отдыха от мучений ни в сей жизни, ни в могиле.
— Раскрой глаза от сна беспечности! — бормотал у чуть приоткрытой двери дервиш, принимая скудное подаяние, и уходил.
Он шагал и шагал, пока… пока однажды голос из каменной хижины в темноте не сказал:
— Нищий или прокаженный, дервиш или вор, я не знаю тебя, иди, куда идешь… Мне нет дела до тебя и твоих дел. Но шакалы жаднее льва, хвост которого они лижут. Знай: ищут одного дервиша с цветными глазами. Остерегайся ты, прокаженный! Легко стать лисицей в когтях стервятника смерти.
Дервиш долго молчал. Слышалось только испуганное сопение хозяина каменной хижины да хриплое дыхание дервиша. Он устал. Он очень устал. Он прошел всю страну, большую страну, целое государство, и думал перешагнуть уже границу Персии. И вдруг…
Попасть в лапы шахиншахских фаррашей!.. Человек как яйцо: упадет, разобьется и нет его. А дело? Нельзя отступить на грани достижения желаний. Разве не говорил поэт Ансари: «Можешь ли быть ты, о сумасброд, вожаком, когда ты не сумел пройти путь? Как получишь ты плод, если не дал завязи твой цветок?»
Дервиш не спешил уйти. Что–то в голосе жителя каменной хижины внушало доверие. Трудно сказать, что именно.
Так и дышали они громко в темноте, не видя друг друга. Хозяин молчал, а дервиш не спрашивал.
Потом горец заговорил сам:
— Они болтают. Они наболтали нашему кетхуде — старосте. Они сказали: цветноглазый перешел реку Аму. Его видели. Потом его не видели. Потом он шел через пустыню. Потом прошел Балх, Меймене… Все шел. Никто его не видел. Его слышали. Кого не видят, тот опасен. Цветноглазый опасен. Он пришел с севера. Если не опасен, зачем прячется. Плешивому волосы не нравятся. Дервиш, идуший открыто, дервиш… Дервиш, прячущий лицо, опасен. Есть из столицы фирман всем старостам селений — взять дервиша, отдать персидским властям.
В тишине горной ночи слышалось громкое сопение. Светила полная луна. Бриллиантами переливались снега далеких вершин.
Горец после молчания добавил:
— Кто не донесет старосте на дервиша, тому дадут палок.
Он слегка застонал. Он не хотел палок. Он знал боль от палок.
Тогда заговорил цветноглазый. В горле у него хрипело и скребло. Стоит ли удивляться: за многие дни и ночи можно отучиться говорить.
— Земля — мир обольщения и зла. Земля — вероломная баба, промышляющая развратом. Она коварная изменница.
— Да, — сказал горец, — я воевал против фаррашей, против помещиков. Да, люди не стерпели притеснений, сердца переполнились негодованием. Народ восстал. Начавшись в одном месте, мятеж пророс повсюду подобно гороху. Мятеж сделался чумой для помещиков и чиновников. И я скакал на коне со всадниками героя Бовенда. И в руке держал красное знамя с именем «Ленин». Увы, шахиншахские палачи и ханы–людоеды взяли верх. Тысячи героев погибли в бою. Тысячи казнены… А я бежал через границу… И я здесь… Спрятался от персидских жандармов… Дрожу… Боюсь. Нежный цветок моего сердца тоскует по соловью свободы.
Горец помолчал и вдруг спросил:
— Дервиш, а ты меня не боишься?
— Кого? Тебя?
— Да, меня, Сулеймана?
— Даже если бы ты был пророком Сулейманом, и то не боюсь.