Завоевание Англии - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж


Э. Д. Б. Литтон

Часть первая

НОРМАННСКИЙ[1] ГОСТЬ, САКСОНСКИЙ[2] КОРОЛЬ И ДАТСКАЯ ПРОРОЧИЦА

Глава I

 Май месяц 1052 года отличался хорошей погодой. Мало кто из юношей и девушек проспал утро первого дня этого месяца: еще задолго до восхода солнца они побежали в луга и леса, чтобы нарвать цветов и нарубить березок. В то время возле деревни Шеринг и за торнейским островом (на котором еще только строился Вестминстерский дворец) цвело много сочных лугов, а по обе стороны большой кентской дороги, над рвами, прорезавшими эту местность во всех направлениях, шумели густые леса, которые в этот день огласились звуками рожков и флейт, смехом, песнями и треском падавших под ударами топора молодых берез.

Сколько прелестных личиков наклонялось в это утро к свежей зеленой траве, чтобы умыться майской росой! Сколько цветов сорвано, сколько венков сплетено! И, наконец, к вечеру, нагрузив телеги своей добычей и украсив рога волов, запряженных вместо лошадей, цветочными гирляндами, громадная процессия направилась обратно в город.

Предшественники правившего в это время короля-монаха нередко сами участвовали в этой процессии, совершавшейся ежегодно первого мая, но этот добрый государь терпеть не мог подобных увеселений, отдававших язычеством, и никогда не присутствовал на них, что, однако, не вызывало ни у кого ни страха, ни раздражения. Возле кентской дороги возвышалось большое здание, некогда принадлежавшее какому-то состоятельному римлянину, но теперь мало-помалу пришедшее в упадок. Молодежь не любила этого места и, проходя мимо него, робкой рукой творила крестное знамение, так как в этом доме жила знаменитая Хильда, которая, как гласила народная молва, занималась колдовством. Но суеверный ужас скоро уступил место прежнему веселью, и процессия благополучно достигла Лондона. Там молодые люди принялись ставить перед каждым домом березки и украшать все окна и двери гирляндами, а затем снова предались забавам вплоть до темной ночи.

Следы этого празднества были заметны еще на другой день: повсюду лежали увядшие цветы и облетевшие листья, между тем как воздух был наполнен каким-то особенным ароматом, принесенным из лесов и с лугов.

Вот в этот-то второй день мая 1052 года я и хотел бы ввести благосклонного читателя в жилище Хильды. Оно стояло на небольшом возвышении и, несмотря на свое полуразрушенное состояние, носило на себе отпечаток прежнего величия, составлявшего резкий контраст с грубыми домами саксов.

Хотя римские виллы были во множестве разбросаны по Англии, сами саксы никогда не пользовались ими; наши суровые предки были более склонны разрушать все не соответствовавшее их привычкам, чем приноравливаться к нему. Не могу объяснить, по какому случаю описываемая мною вилла сделалась исключением из общего правила; известно наверняка лишь то, что в ней в свое время обитали многие поколения тевтонских предков.

Грустно было видеть, как изменилось это здание, которое поначалу блистало таким изяществом! Прежний атриум (передний крытый двор) был превращен в сени. На тех колоннах, которые были некогда обвиты цветами, красовались теперь круглый, с гербом посредине, щит сакса, меч, дротики и маленький кривой палаш. Посреди атриума, прямо на полу, покрытом утоптанной смесью известки и глины, сквозь которую проглядывали местами остатки великолепной мозаики, был установлен очаг, а дым выходил наружу через отверстие, проделанное в крыше, которое прежде служило для стока дождевой воды. Прежние маленькие спальни для прислуги, по бокам атриума, были оставлены в первоначальном виде, но то место в конце его, где когда-то находились комнаты, из которых можно было видеть таблиниум (парадную гостиную) и виридариум (открытую галерею-сад), было завалено обломками кирпичей, бревнами и прочим мусором. Так что свободной осталась лишь небольшая дверь, которая вела в таблиниум.

Эта комната тоже была теперь чем-то вроде сарая, куда складывался всякий хлам. С одной стороны от нее находился ларариум (комната пенатов — домашних богов), а с другой гинециум (комната женщин). Ларариум служил, очевидно, гостиной какому-нибудь саксонскому тану[3], потому что там и сям были набросаны неумелой рукой фигуры, имевшие претензию представлять белого коня Генгиста[4] и черного ворона Водена[5]. Потолок с изображениями играющих амуров был исписан рунами, а над старинным креслом причудливой формы висели волчьи головы, сильно испорченные молью и всесокрушающим влиянием времени.

Эти комнаты, которые сообщались с перистилем и галереей, защищались окнами. В окно ларариума было вставлено тусклое серое стекло, а окно гинециума просто было заделано плохой деревянной решеткой.

С одной стороны громадного перистиля были устроены хлевы, на другой же стояла христианская часовня[6], сложенная из неотесанных дубовых бревен и покрытая тростником. Наружная стена почти совершенно развалилась, открывая вид на соседний холм, склоны которого заросли кустарником.

На этом холме виднелись обломки кромлеха (друидского жертвенника), посреди которых стоял, возле входа в склеп какого-то саксонского вождя, жертвенник тевтонца: это было понятно по рельефному изображению Тора с поднятым молотом в руках и древним письменам. Нельзя же было саксу не воздвигнуть жертвенника своему торжествующему богу войны на том месте, где прежде бритт совершал поклонения своему божеству!

Снаружи от разрушенной стены перистиля находился римский колодезь, а неподалеку от него стоял маленький храм Бахуса. Таким образом, взор охватывал памятники сразу четырех различных вероисповеданий; друидского, римского, тевтонского и христианского.

По перистилю беспрепятственно двигались взад и вперед рабы и целые стада свиней, а атриум заполняли люди из высших сословий. Они были полувооружены и проводили время каждый по-своему. Некоторые пили, другие играли в кости, если не занимались своими громадными собаками или же соколами, важно и чинно сидевшими на шестках.

Ларариум был забыт всеми, но женская комната не изменила своего характера. Мы сейчас же познакомим читателя с находившейся в ней группой.

Обстановка этой комнаты свидетельствовала о знатном происхождении ее владелицы. Нужно заметить, что богатые люди позволяли в то время гораздо больше роскоши в своей домашней жизни, чем можно было бы предположить.

Стены этого покоя были покрыты дорогой шелковой тканью, вышитой серебром; на буфете стояли турьи рога, оправленные в золото. Посередине комнаты располагался небольшой круглый стол, поддерживавшийся какими-то странными, аллегорическими чудовищами, вырезанными из дерева.

Вдоль одной из стен трудилось за прялками полдюжины девушек; невдалеке от них, у окна, сидела пожилая женщина с величественной осанкой. Перед ней на маленьком треножнике стояла чернильница изящной формы, рядом с которой лежала рунная рукопись и серебряная ручка с вправленным в нее гусиным пером.

У ее ног сидела совсем юная, лет шестнадцати, девушка с длинными волосами, вьющимися по плечам. Она была одета в снежно-белое полотняное платье с длинными рукавами и высоким воротом, отделанное роскошной вышивкой. Талию ее перехватывал простой кушак. Эта неброская одежда заманчиво обрисовывала прелестную стройную фигуру молодой девушки.

Красота незнакомки была поразительна: недаром ее прозвали прекрасной в этой стране, которая так славилась красивыми женщинами. В лице девушки выражались благородство и беспредельная кротость. Голубые глаза, казавшиеся почти черными из-за длинных ресниц, были пристально устремлены на строгое лицо, наклонившееся над ней с тем рассеянным видом, который свидетельствует, что мысль чем-то сильно занята.

В такой позе сидели Хильда, язычница, и ее внучка Юдифь, христианка.

— Бабушка, — тихо проговорила молодая девушка после длинной паузы, причем звук ее голоса до того испугал служанок, что они все сразу оставили свою работу, но потом снова принялись за нее с удвоенным вниманием, — бабушка, что тревожит тебя? Ты думаешь о графе и его сыновьях, сосланных за море?

Когда Юдифь заговорила, Хильда словно пробудилась от сна, а выслушав вопрос, она понемногу выпрямила свой стан, еще не согнувшийся под бременем лет.

Затем женщина отвела свой взор от внучки и остановила его на молчаливых служанках, занимавшихся своим делом с величайшим прилежанием.

— Эй! — воскликнула она, меж тем как холодный, надменный взгляд ее загорелся мрачным огнем. — Вчера молодежь праздновала лето, а сегодня вы должны стараться возвратить зиму. Прядите как можно лучше; смотрите, чтобы на ткацком станке и основа и уток были прочны. Скульда[7] находится сейчас между вами, и это она будет управлять челноком.

Девушки сильно побледнели, но не посмели взглянуть на свою госпожу. Веретена жужжали, нитки вытягивались все длиннее и длиннее, и снова наступило прежнее гробовое молчание.

— Ты спрашиваешь, — обратилась, наконец, Хильда к внучке, — ты спрашиваешь, думаю ли я о графе и его сыновьях? Да, я слышала, как кузнец ковал оружие на наковальне и как корабельный мастер сколачивал молотком крепкий остов корабля. Прежде чем наступит осень, граф Годвин выгонит норманнов из палат короля-монаха, выгонит, как сокол выгоняет голубей из голубятни… Прядите лучше, прилежные девушки! Пусть ткань будет крепкой, потому что червь гложет беспощадно!..

— Что это они будут ткать из этих нитей, милая бабушка? — спросила Юдифь, в кротких глазах которой изобразились изумление и робость.

— Саван Великого…

Уста Хильды крепко сомкнулись, но ее взор, горевший теперь еще ярче, устремился вдаль, а белая рука как будто чертила по воздуху какие-то непонятные знаки. Затем женщина медленно обернулась к окну.

— Подайте мне покрывало и посох! — приказала она внезапно.

Служанки мигом вскочили со своих мест: они были от души рады, что представлялся случай хоть на минуту оставить работу, которая, конечно, не могла нравиться им, как только они узнали ее назначение.

Не обращая внимания на множество рук, спешивших услужить ей, Хильда взяла покрывало, надела его и пошла в сени, а оттуда в таблиниум и затем в перистиль, опираясь на длинный посох с набалдашником в виде ворона, вырезанного из черного выкрашенного дерева. В перистиле она остановилась и, после непродолжительного раздумья, позвала свою внучку. Юдифь не заставила долго ждать себя.

— Пойдем со мной! Есть один человек, которого тебе нужно увидеть всего два раза в жизни: сегодня…

Хильда замолчала; видно было, как выражение ее сурово-величавого лица постепенно смягчалось.

— И когда еще, бабушка?

— Дитя, дай мне свою миленькую ручку… Вот так!.. Лицо омрачается при взгляде на него… Ты спрашиваешь, Юдифь, когда еще увидишь его? Ах, я сама не знаю этого!

Произнося эти странные слова, Хильда тихими шагами прошла мимо римского колодезя и языческого храма и поднялась на холм. Там она осторожно опустилась на траву, спиной к кромлеху и тевтонскому жертвеннику.

Вблизи росли лютики и колокольчики, из которых Юдифь начала плести венок, напевая при этом мелодичную песенку, слова и напев которой доказывали ее происхождение из датских баллад, отличавшихся своей простотой от искусственной поэзии саксов.

Вот ее вольный перевод:

«Весело поет соловей

В веселом мае;

Слух мой пленен соловьем,

Но сердце ни при чем.

Весело улыбается дерево

Зеленеющей веткой;

Глаза мои любуются зеленью,

Но сердце ни при чем.

Мой май не весной,

Когда цветы цветут и птицы поют:

Мой май — тот был зимой,

Когда со мной милый сидел!»

Не допела еще Юдифь последнюю строфу, как послышались звуки множества труб, рожков и других известных тому времени духовых инструментов. И тут же из-за ближайших деревьев показалась блестящая кавалькада.

Впереди выступали два знаменосца; на одном из знамен был изображен крест и пять молотов — символы короля Эдуарда, после прозванного Исповедником[8], а на другом виден был широкий крест с зазубренными краями.

Юдифь оставила свой венок, чтобы лучше рассмотреть приближающихся. Первое знамя было ей хорошо знакомо, но второе она видела в первый раз. Привыкнув к тому, что возле знамени короля всегда реет знамя графа Годвина, она почти сердито проговорила:

— Бабушка, кто это осмеливается выставлять свое знамя на месте, где должно развеваться знамя Годвина?

— Молчи и гляди! — ответила Хильда коротко.

За знаменосцами показались два всадника, резко отличавшиеся друг от друга осанкой, внешностью и возрастом. Оба держали в руках по соколу. Один из них ехал на молочно-белом коне, попона и сбруя которого блистали золотом и драгоценными нешлифованными каменьями. Дряхлость сквозила в каждом движении этого всадника, хотя ему было не более шестидесяти лет. Лицо его пересекали глубокие морщины, и из-под берета, похожего на шотландский, ниспадали длинные белые волосы, смешиваясь с густой клинообразной бородой, но щеки его были еще румяны и, вообще, лицо — замечательно свежо. Он, видимо, предпочитал белый цвет всем остальным цветам, потому что верхняя туника, застегивавшаяся на плечах широкими драгоценными пряжками, была белая, так же, как и шерстяные штаны, обтягивавшие худые ноги, и плащ, обшитый широкой каймой из красного бархата, украшенного золотом.

— Король! — прошептала Юдифь и, сойдя с холма, остановилась у его подножия с глубокой почтительностью. Скрестив на груди руки, она стояла, совершенно забыв, что на ней нет покрывала и плаща, показаться без которых считалось крайне неприличным.

— Благородный сэр и брат мой, — произнес по-романски[9] звучный голос спутника короля, — я слышал, что в твоих прекрасных владениях обитает много этого народа, о котором наши соседи, бритты, рассказывают столько чудесного. И если б я не ехал с человеком, к которому не смеет приблизиться ни одно некрещеное существо, то сказал бы, что там, у холма, стоит одна из местных прелестных фей.

Король Эдуард взглянул в направлении, указанном рукой говорившего, и спокойное лицо его слегка нахмурилось, когда он увидел неподвижную фигуру Юдифи, длинные золотистые волосы которой развевал теплый майский ветерок. Он придержал коня, бормоча латинскую молитву, по окончании которой спутник его обнажил голову и произнес «аминь» таким благоговейным тоном, что Эдуард наградил его слабой улыбкой, нежно проговорив: «bene, bene!»

После этого он знаком подозвал к себе молодую девушку. Юдифь вспыхнула, но послушно подошла к нему. Знаменосцы остановились, так же, как и король со своим спутником, и вся остальная свита, состоявшая из тридцати рыцарей, двух епископов, восьми аббатов и нескольких слуг. Все ехали на прекрасных конях и были одеты в норманнские одежды. Несколько собак отделились от своры и рыскали вдоль опушки леса.

— Юдифь, дитя мое! — начал Эдуард на романском языке, так как он не очень хорошо изъяснялся по-английски, а романское — норманнско-французское — наречие, сделавшись языком придворных со времени его восшествия на престол, было чрезвычайно распространено между всеми сословиями. — Юдифь, дитя мое, я надеюсь, что ты не забыла моих наставлений: усердно поешь псалмы и носишь на груди ладанку со святыми мощами, подаренными мной?

Девушка молча наклонила голову.

Дальше