— Твой ответ утешителен, — сказал Малье. — Благодарю тебя, почтенный сакс!.. Ты говорил как отважный и честный воин; если нам придется умереть под мечами, как надобно предвидеть, я сочту большим счастьем пасть от твоей руки. Я способен любить после верного друга исключительно только отважного врага.
Вебба невольно улыбнулся; нрав молодого рыцаря, его беззаботная речь и наружность пришлись ему по вкусу, несмотря на его предубеждение против норманнов.
Малье, ободренный этой улыбкой, сел к длинному столу и приветливо пригласил Веббу последовать его примеру.
— Ты так откровенен и приветлив, — обратился он к нему, — что я хотел бы побеспокоить тебя еще двумя вопросами.
— Говори, я их выслушаю!
— Скажи мне откровенно, за что вы, англичане, любите графа Годвина и хотите внушить королю Эдуарду ту же приязнь к нему? Я не раз уже задавал этот вопрос, но в здешних палатах едва ли дождусь ответа на него. Годвин несколько раз внезапно переходил от одной партии к другой; он был против саксов, потом против Канута, Канут умер — и Годвин уже снова поднимает оружие на саксов; уступает решению Витана и принимает сторону Гардиканута и Гарольда, датчан. В то же время юные саксонские принцы Эдуард и Альфред получают подложное письмо как бы от своей матери, в котором их настоятельно зовут в Англию, обещая им там полнейшее содействие. Эдуард, повинуясь безотчетному чувству, остается в Нормандии, но Альфред едет в Англию… Годвин встречает его в качестве короля… Постой, выслушай далее! Потом этот Годвин, которого вы любите, перевозит Альфреда в Гильфордскую усадьбу — будь она проклята! В одну глухую ночь клевреты короля Гарольда хватают внезапно принца и его свиту, всего шестьсот человек, а на другой же день их всех, кроме шестидесяти, не говоря о принце, пытают и казнят. Альфреда везут в Лондон, лишают его зрения — и он умирает с горя!.. Если вы, несмотря на такие поступки, сочувствуете Годвину, то, как это ни странно, но все же возможно… Но возможно ли, любезный посол, королю любить человека, который погубил его родного брата?
— Все это норманнские сказки! — проговорил тан с некоторым смущением. — Годвин уже очистился от подозрения в этом гнусном убийстве.
— Я слышал, что очищение это подкреплено подарком Гардиканута, который, по смерти Гарольда, думал было отомстить за это убийство; подарок будто бы состоял из высеребренного корабля с восьмьюдесятью ратниками, с мечами о золотых рукоятках и в вызолоченных шлемах… Но оставим все это.
— И подлинно, оставим, — проговорил, вздохнув, посланник. — Страшные то были времена, и мрачны их тайны!
— Но все-таки ответь мне; за что вы любите Годвина? Сколько раз он переходил от партии к партии и при каждом переходе выгадывал новые почести и поместья. Он человек честолюбивый и жадный, в этом вы сами должны сознаться; в песнях, которые поются у вас на улицах, его уподобляют терновнику и репейнику, на которых овца оставляет шерсть; кроме того, он горд и высокомерен. Скажи же мне, мой откровенный сакс, за что вы любите Годвина? Я желал бы это знать, потому что, видишь ли, я предполагаю жить и умереть в вашей веселой Англии, если на то будет ваше и вашего графа согласие; так не мешало бы мне знать, что делать для того, чтобы быть похожим на Годвина и, подобно ему, завоевать любовь англичан?
Простодушный тан казался в полном недоумении; погладив задумчиво бороду, он проговорил:
— Хотя я и из Кента, следовательно из графства Годвина, я вовсе не принадлежу к числу самых упорных его приверженцев; поэтому-то, собственно, он и выбрал меня в переговорщики. Те, кто находится при нем, любят его, вероятно, за щедрость в наградах и покровительство. К старости великого вождя благодарность льнет, как мох к дубу. Но что касается меня и моей братии, мирно живущей в своих селах, избегающей двора и не вмешивающейся в распри, то мы дорожим Годвином только как вещью, а не как человеком.
— Как я ни стараюсь понять тебя, — сказал молодой норманн, — но ты употребляешь выражения, над которыми задумался бы мудрый царь Соломон. Что разумеешь ты под Годвином как вещью?
— Да то, выражением чего Годвин служит нам: мы любим справедливость, а каковы бы ни были преступления Годвина, он был изгнан несправедливо. Мы чтим свои законы — Годвин навлек на себя невзгоду тем, что поддерживал их. Мы любим Англию, а нас разоряют чужеземцы; в лице Годвина обижена вся Англия и… извини, чужеземец, если я не закончу своей речи!
Вебба взглянул на молодого норманна с выражением искреннего сострадания и, положив свою широкую руку на его плечо, шепнул ему на ухо:
— Послушай моего совета и беги!
— Бежать?! — воскликнул рыцарь. — Да разве я надел доспехи и опоясал меч, чтобы бежать, как трус?
— Все это не поможет! Оса зла и свирепа, но весь рой погибает, когда под него подкладывают зажженную солому. Еще раз говорю тебе: беги, пока не ушло время, и ты будешь спасен, потому что если король послушается безрассудного совета и вздумает разделаться с этой толпой оружием, то не пройдет дня, как не останется в живых ни одного норманна на десять миль вокруг города. Помни мои слова, молодой человек! У тебя, может быть, есть мать… не заставь же ее оплакивать смерть сына!
Рыцарь приискивал саксонские слова, чтобы вежливо высказать негодование на подобный совет, и хотел было возмутиться на предположение, будто он мог послушаться его из сострадания к матери, но в это время Вебба был опять позван в присутствие. Он уже не выходил больше в прихожую, а, получив короткий ответ Совета, прошел прямо на главную лестницу дворца, сел в лодку и тотчас же отправился на корабль, где находились граф и его сыновья.
Между тем Годвин изменил положение своих сил. Сначала флот его, пройдя Лондонский мост, стал на время у берега южного предместья, названного впоследствии Соутварком; флот же короля Эдуарда выстроился вдоль северного берега. Но, постояв немного, графские корабли повернули назад и остановились против Вестминстерского дворца, чуть-чуть склоняясь к северу, как будто хотели закрыть путь королевскому флоту. В то же время сухопутные силы его придвинулись к реке и стали почти на выстрел от королевской армии.
Таким образом, кентский тан видел перед собой, на реке, оба флота, на берегу же — оба войска на таком близком расстоянии друг от друга, что их едва можно было различить одно от другого.
Над всеми прочими судами возвышался величественный корабль, на котором с ирландских берегов приплыл Гарольд. Корабль этот был построен по образцу старинных эск викингов и на самом деле принадлежал некогда одному из этих грозных витязей. Длинный нос высоко поднимался над волнами, будто голова морского змея и, как змей же, извивался по волнам и блестел на солнце.
Лодка пристала к высокому борту корабля, с него опустился трап, и через несколько секунд тан очутился на палубе. На противоположном конце корабля, на почтительном расстоянии от графа и его сыновей, стояла группа матросов.
Сам Годвин был почти не вооружен, без шлема, и имел при себе одно только позолоченное датское копье — оружие, служившее столько же для украшения, сколько и для боя; но широкую грудь рыцаря прикрывала крепкая кольчуга. Ростом он был ниже всех своих сыновей; вообще говоря, наружность его не выдавала большой физической силы, как это обычно бывает у человека крепкого сложения, который до преклонных лет сохранил всю силу энергии и воли. Даже народный голос не приписывал ему тех чудесных телесных качеств и подвигов богатырства, которыми славился его соперник Сивард.
Он был отважен, но только как полководец; дарования, которыми он отличался перед всеми своими современниками, соответствовали понятиям более просвещенных веков, чем условиям той эпохи, в которой он жил. Англия была в то время едва ли не единственной страной на свете, которая могла предоставить достойное поприще его способностям. Он в высшей степени обладал всеми качествами, необходимыми для вождя партии: умел управлять народными толпами и согласовывать их мысли и желания с собственными своими видами и замыслами; наконец, он обладал увлекательным даром слова.
Но, как все люди, прославившиеся даром красноречия, Годвин был подвластен духу своего времени, олицетворял в себе его страсти и предубеждения, и в том числе — инстинкт собственной выгоды, составляющий отличительную черту толпы. Граф был высшим представителем стремлений и потребностей своего народа. И каковы бы ни были ошибки, а может быть, и преступления его счастливого и блестящего поприща, даже в самых мрачных и ужасных обстоятельствах он постоянно являлся народу благотворным светилом среди грозовых туч.
Никто никогда не обвинял его в жестокости или несправедливости к народу. Англичане смотрели на него, как на истинного англичанина, несмотря на то, что он в молодости был приверженцем Канута и ему был обязан своим богатством и счастьем. Они даже не придавали этому значения, потому что датчане и саксы так слились в Англии, что, когда одна половина королевства признала Канута, другая половина с восторгом подтвердила выбор. Строгость первых лет царствования Канута была искуплена мудростью и кротостью последующих лет и редкой приветливостью его к приближенным; к описываемому же времени все неудовольствия были уже забыты, и в памяти подданных сохранилась только слава его царствования и его доблести; народ с гордостью и любовью вспоминал его имя и тем более уважал Годвина, что он был любимым советником мудрого короля.
Известно также, что Годвин, по смерти Канута, желал восстановить на престол саксонскую линию и если покорился решению Витана, то единственно из уважения к народной воле. Его имя пятнало только одно подозрение, но его не могли окончательно смыть ни очистительная клятва, ни оправдание народного судилища — подозрение в гнусной выдаче Альфреда, брата Эдуарда.
Но со дня совершения злодейства прошло уже много лет, и во всем народе укрепилось тайное предчувствие, что с домом Годвина связана судьба английского народа. Наружность графа говорила в его пользу: у него был широкий лоб, осененный спокойной, кроткой думой; темно-голубые глаза, ясные и приветливые, несмотря на то, что самый проницательный взор не прочел бы в них глубоко затаенной мысли; редкое благородство осанки и манер, но без всякой чопорности и жеманства. Общее мнение приписывало ему чрезвычайную гордость и высокомерие, но только в поступках; обхождение же его со всеми было просто, приветливо и дружелюбно. Сердце его, казалось, всегда сочувствовало ближнему, и дом его был открыт для нуждающихся.
За Годвином стояли его сыновья, шестеро витязей, какими не мог, может быть, похвалиться больше ни один отец. Их лица резко отличались одно от другого, но природа наделила всех юношей одинаково цветущей красотой и богатырским складом.
Свен, старший сын, наследовал смуглый цвет кожи от своей матери-датчанки; в крупных правильных чертах его, носивших отпечаток печали или страстей, было какое-то дикое и грустное величие; черные, шелковистые волосы падали в беспорядке и почти закрывали впалые глаза, сверкавшие каким-то мрачным огнем. На плече его лежала тяжелая секира. На нем была надета броня, и он опирался на огромный датский щит. У ног Свена сидел его юный сын Гакон, с несвойственным его возрасту выражением задумчивости.
Подле Свена стоял, скрестив на груди руки, самый грозный и злобный из сыновей Годвина — тот, кому судьба предназначила быть для саксов тем же, кем был Юлиан для готов. Прекрасное лицо Тостига во всем, кроме лба, низкого и узкого, напоминало греческий тип. Светло-русые волосы его были гладко зачесаны, оружие оправлено в серебро: Тостиг любил роскошь и великолепие.
Вольнот, любимец матери, казался еще в первом цвете лет; в нем одном из всего семейства видна была какая-то нерешительность и нежность. Он был высокого роста, но, очевидно, не достиг еще полного развития тела и силы; кольчуга казалась непривычной для него тяжестью — и он опирался обеими руками на древко своего дротика. Около него стоял Леофвайн, составлявший с ним разительную противоположность; светлые кудри вились вокруг его ясного, беспечного лица, и шелковистые усики оттеняли рот, с которого даже в тревожный час не сходила улыбка.
Наконец, по правую руку Годвина, немного в стороне, стояли Гурт и Гарольд. Гурт обвивал рукой плечо Гарольда и, не обращая внимания на Веббу, дававшего отчет о результатах своего посольства, наблюдал только за действием его слов на брата, потому что Гурт любил Гарольда, как Ионафан — Давида. Гарольд единственный был совершенно безоружен, но если бы любого из ратников спросили, кто из всего семейства Годвина рожден полководцем, тот, вероятно, указал бы на него, безоружного.
— Что же говорит король? — спросил Годвин.
— Он не соглашается возвратить тебе и твоим сыновьям поместья и звания и даже не хочет выслушать тебя, пока ты на распустишь свои войска, не удалишь суда и не согласишься оправдать себя и свое семейство перед Витаном.
Тостиг злобно захохотал; пасмурное лицо Свена стало еще мрачнее; Леофвайн крепко сжал правой рукой свой меч; Вольнот выпрямился, а Гурт не спускал глаз с Гарольда, лицо которого оставалось совершенно спокойным.
— Король принял тебя на военном совете, — проговорил Годвин, — где, разумеется, участвовали норманны; а кто же был в нем из знатнейших англичан?
— Сивард Нортумбрийский, твой враг.
— Дети, — обратился граф к сыновьям, глубоко вздохнув, как будто громадная тяжесть свалилась с его сердца, — сегодня не будет нужды в мечах и кольчугах. Гарольд один рассудил справедливо, — добавил Годвин, указывая на полотняную тунику сына.
— Что ты этим хочешь сказать, батюшка? — злобно спросил Тостиг. — Уж не намерен ли ты…
— Молчи, сын, молчи! — перебил Годвин твердым, повелительным голосом, но без суровости. — Иди назад, храбрый, честный приятель, — продолжал он, обращаясь к Веббе, — отыщи графа Сиварда и скажи ему, что я, Годвин, старый его соперник и враг, отдаю в его руки свою жизнь и честь и что я готов безусловно следовать его совету, как мне поступить… Иди!
Вебба кивнул головой и опять спустился в шлюпку. Гарольд выступил вперед.
— Батюшка, — начал он, — вон там стоят войска Эдуарда, вожди их еще должны находиться во дворце. Какой-нибудь запальчивый норманн может, чего доброго, возбудить стычку, и Лондон будет взят не так, как нам следует брать его: ни одна капля английской крови не должна обагрить английский меч. Поэтому, если ты позволишь, я сяду в лодку и выйду на берег. Если я в изгнании не разучился узнавать сердца моих земляков, то при первом возгласе наших ратников, которым они будут приветствовать возвращение Гарольда на родину, половина неприятельских рядов перейдет на нашу сторону.
— А если этого не будет, мой самонадеянный братец? — насмешливо сказал Тостиг, кусая от злости губы.
— Тогда я один поеду в ряды их и спрошу: какой англичанин дерзнет пустить стрелу или направить копье в эту грудь, никогда не надевавшую брони против Англии?
Годвин положил руку на голову Гарольда — и слезы выступили на его холодных глазах.
— Ты угадываешь по внушению неба то, чему я научился только опытом и искусством, — сказал он. — Иди, и Бог да пошлет тебе успех… пусть будет по-твоему!
— Он заступает твое место, Свен: ты старший, — заметил Тостиг брату.
— На моей душе лежит бремя греха, и тоска гложет мое сердце! — грустно ответил Свен. — Если Исав потерял свое право первородства, то неужели Каин сохранит его?
Проговорив эти слова, он отошел от Тостига и, наклонившись к корме корабля, закрыл лицо краем своего щита.
Гарольд взглянул на Свена с выражением глубокого сострадания, поспешно приблизился к нему и, дружески пожав его руку, шепнул:
— Брат, прошу: не вспоминай о прошлом.
Гакон, тихонько последовавший за отцом, поднял на Гарольда свои задумчивые, грустные глаза; когда же тот удалился, он сказал Свену робким голосом:
— Он один всегда добр и сострадателен к тебе и ко мне.
— А ты, когда меня не будет, привяжись к нему и люби его, как твой отец, Гакон, — ответил Свен, с любовью поглаживая темные кудри ребенка.