— Все от бога, — смущенно пробормотал дед Пантелей, оборачиваясь к Федору. — А я что же…
— Зря сердишься, старая, — успокоил Федор. — Как так — по миру? Нынче нет такого закона, чтобы колхозник да вдруг — по миру!
— Я ведь тоже понимаю, что зря, — приободрившись от хорошего слова, заговорил старик. — Мне шестьдесят годов, а у меня семьдесят трудодней на колхоз выработано, да по ночам — сторожем — керосин при тракторах стерегу. Да у старухи восемнадцать дён — овец стерегла. А она, глупая баба, что понимает… Весна, — добавил он, улыбнувшись и показывая на голубой сверкающий горизонт. — И до чего же хорошее времечко это — весна!
— А никак, пошла.
— Пошла, пошла, — послышались вокруг Кирюшки озабоченные голоса.
И точно, из-за реки с раскиданными по ней островками дунул холодный ветер. Льду еще не было видно, но вода поперла с большой, все увеличивающейся силой.
В течение нескольких минут она заняла двор крайней избенки и, взметнув мусор, остатки дров и соломы, хлынула дальше, подбираясь к амбару, от которого только что отъехали последние, груженные зерном подводы.
— Кирюшка, — спросил потный и красный Матвей, — ты что это шапку держишь? А тебя Калюкин ищет.
— А зерно куда? — спросил Кирюшка. — Я, дядя Матвей, пересыплю зерно в карманы, а то у меня и так на холоду все руки занемели.
— Сыпь да беги скорей.
Набив зерном карманы, Кирюшка побежал разыскивать Калюкина. Но вскоре он остановился возле кучки мужиков, баб и ребятишек, обступивших какого-то лохматого и горбатого мальчугана.
Этот лохматый и горбатый, воткнув посреди круга кривую палку и притопывая возле нее, спокойно и гордо распевал такую песню:
Дело было на заре
У Семена во дворе,
Он лопатою копал,
Что-то по земле искал.
Дружный и непонятный для Кирюшки хохот раздался при этих словах вокруг певца. А он, спокойный и уверенный, прошелся с вывертом вокруг палки, топнул ногою, как заправский танцор, и продолжал:
Если б солнышко не грело,
Не просохла бы вода.
Отчего изба сгорела?…
…Тири-ри да тара-та.
И хотя опять Кирюшка не нашел в словах этой песни никакого смысла, кругом зашумели и засмеялись.
— Ишь ты! Фигуран фигуряет, — услышал Кирюшка снисходительно-насмешливый голос. — И скажи, что за человек!
Вспомнив ночной случай, Кирюшка с любопытством сунулся поближе. Но, не глядя под ноги, он споткнулся и упал, растянувшись почти посередине крута. При этом из всех карманов его потекло пересыпанное с Калюкиной шапки зерно.
— Вор, — спокойно и почти торжественно изрек Фигуран, показывая пальцем на смущенно поднявшегося Кирюшку. — Вор и расхититель колхозного имущества. Начнемте же, колхозники, суд над расхитителем.
Он подошел к Кирюшке и молча потянул его за рукав, вытаскивая на середину круга.
Но тут, не дожидаясь суда, испуганный и озлобленный Кирюшка рванул руку и со всего размаху съездил Фигурана кулаком по голове. Фигуран покачнулся. Он покачнулся и снова выпрямился, насколько позволял ему горб, и с молчаливым удивлением посмотрел на приготовившегося защищаться Кирюшку.
— Дерни ему палкой по башке.
— Ишь ты, какой выискался! — заорали вокруг Кирюшки незнакомые и поэтому враждебные к нему ребята.
Фигуран подумал, схватил за рукав одного из кричавших и, подтолкнув его к Кирюшке, сказал равнодушно:
— Дай ему за меня, Степашка. И бей в мою голову до самой смерти.
Услыхав такое, Кирюшка побелел, еще крепче сжал кулаки и губы; но теперь уже совсем непонятно было ему, отчего загоготали и засмеялись ребята.
— Лодку давай! — внезапно гаркнул от берега чей-то могучий встревоженный бас.
— Лодку давай!.. Лодку! — суматошно и визгливо заорали другие голоса.
— Льдом-то, льдом-то дернет, вот тебе и будет лодка….
— Эге-ей! — громко заорал бас, пытаясь перекричать шум ветра и треск надвигавшегося льда.
Почуяв что-то неладное, окружавшая Фигурана толпа кинулась к берегу. Сам не зная как, очутился на берегу и Кирюшка.
Сначала, еще не остыв от гнева и обиды, Кирюшка не мог ни рассмотреть, ни понять, почему тревога, шум и крики. Но вскоре понял и он.
С шумом и яростной быстротой вода заливала островки, подминая густой мелкий кустарник. Позади, сдерживая еще больший водяной вал, надвигалась широкая полоса льда.
И в это время по берегу одного из еще не затопленных островков со всех ног бежал захваченный врасплох человек.
Он бежал к мысу, по-видимому собираясь броситься отсюда в воду и переплыть протоку до подхода льда. Но, добежав до самой стрелки, он остановился, закрутился и вдруг совсем неожиданно кинулся в противоположную сторону, в тот проток, который был и бурливее и шире.
— Куда, черт? Куда, дурак? — заорал надрывающийся бас.
— Сдурел. А и есть сдурел, — заохали и заахали бабы. — Ему бы сюда кидаться, а он — вон что.
На короткое время голова пловца чуть видна была над водою. Потом она скрылась за кустарником острова.
С треском и хрустом лед прошел мимо бугра. Как ножом срезало плетень и баню. Ударив по углу, вышибло два бревна у амбара и выкинуло тяжелую сверкающую льдину к самой двери кузницы. Потом лед двинул дальше кромсать и рвать острова. А за ним хлынула мутная, пенистая вода.
Долго еще не расходились мужики, бабы и ребятишки. Долго всматривались они в опушку противоположного берега, однако незнакомого пловца уже нигде не было видно.
* * *
В этот день Кирюшка на улицу решил больше не выходить — опасался, как бы не поколотили.
Но и дома ему не было скучно. Изба была большая, наглухо перегороженная на две половины. В одной жил Калюкин, в другой — еще кто-то. За двором начинался вишневый сад. Туда можно было пройти и через ворота за сараем, и через маленькую ветхую калитку под темным навесом, возле входа в коровник.
В саду, кроме вишен, росла густая, пушистая верба. А в сторонке, за вербами, стояла пахнувшая смолою и дымом старая, черная баня.
Заглянул Кирюшка и в баню. Там было полутемно и сыро.
У маленького закоптелого окошка в предбаннике пригретая сквозь стекло весенним солнцем тихо барахталась крупная лимонно-желтая бабочка.
Обрадованный Кирюшка вынес ее в сад, открыл ладонь, и бабочка тяжело вспорхнула, сверкая на солнце, как настоящая золотая. Но не успела она подняться над вишнями, как с пушистой вербы сорвались сразу две пичужки, и одна из них, ловко схватив летунью, проворно юркнула в кусты. Сначала Кирюшку очень огорчило это дело, и он схватил с земли камень. Но так как пичужка все равно уже исчезла, то он сердито швырнул камень в стайку воробьев и утешал себя тем, что эти бабочки жрут капусту, огурцы и еще что-то, и в прошлом году ему самому досталось при дележке вовсе червивое яблоко.
Уже к вечеру через сломанный забор Кирюшка выбрался на край неглубокого оврага. Внизу бурлил пенистый ручей. Рядом пролегала уже подсохшая дорога, и по ней бойко катила удаляющаяся от села подвода.
В стороне от дороги виднелась на опушке рощи одинокая церковь с маленькой колоколенкой.
«Почему там церковь? — удивился Кирюшка. — Ни села возле нее, ни поселка; даже домика сторожа и то что-то не видно. Вероятно, кладбище», — решил он. Но опять-таки и это показалось ему странным: для чего бы кладбищу быть так далеко.
Усталый Кирюшка присел на пенек и посмотрел на тот край поля, куда опускалось вечернее солнце.
И теперь отчего-то показалось ему широкое поле пустым и печальным, а красноватое солнце — тяжелым и холодным. Он покрепче запахнул пальтишко, съежился, задумался и притих.
«Отчего это бывает смерть? — глядя на покосившийся крест над колоколенкой и вспомнив отца, подумал Кирюшка. — Ну вот живет человек, живет, и что же от него после смерти останется? Ничего не останется».
И он стал припоминать.
Он вспомнил знакомого заводского кучера Семена Харламова, смерть которому пришла оттого, что треснули его в пьяной драке по голове пивной бутылкой.
Потом он вспомнил соседку по квартире — кривую, сердитую бабку Евдокию, смерть которой пришла ни от чего, а просто от старости.
Потом вспомнил монтера Николая Николаева, который погиб во время прошлогоднего наводнения, когда, бросившись в воду, он доплыл до столба и перекусил кусачками какие-то провода, чтобы не случилось какого-то замыкания и не испортилась какая-то нужная машина.
И, вспомнив, отчего пришли эти три знакомые ему смерти, Кирюшка задумался над тем, что же от каждой смерти осталось?
И тогда он вспомнил, что от кучера Харламова осталась в третьем корпусе свободная комната, куда тотчас же въехал бригадир-комсомолец Сиваков, который жил раньше в бараке.
От бабки Евдокии остался сын, рыжебородый мастер из котельного цеха, которому недавно подарили часы и бесплатный трамвайный билет через переднюю площадку.
От Николая Николаева остались та самая нужная машина да черноглазая трехлетняя девчонка Нинелька, которая на похоронах нисколько не плакала и свалила со стола красивый венок, притянув его за широкую красную ленту.
«А от отца что? Ну, я остался», — подумал Кирюшка.
И хотя это было бесспорно так, но этого показалось Кирюшке мало. И ему захотелось, чтобы от отца осталось еще что-то. И он чувствовал и знал, что осталось еще что-то нужное и важное. Но что именно, этого Кирюшка не знал и не мог сказать, потому что сквозь горе и слезы плохо тогда слышал и понял он, что говорили над могилой товарищи отца и ораторы.
Крупная слеза скользнула по его щеке. И, вероятно, Кирюшка опять, как в тот раз в проходной будке, горько и безудержно расплакался бы. Но тут из-за поворота послышался топот, и перед Кирюшкой оказался верховой.
— Эй ты, пионер! — гаркнул всадник запыхавшимся и сердитым басом. — Ты давно тут сидишь?
— Давно, — с удивлением, но без испуга ответил Кирюшка, узнавая в этом толстом рыжем человеке того самого, который так беспокоился на берегу и так громко орал, чтобы давали лодку.
— Не видал ты, не проезжала ли по этой дороге — чтобы у ней колеса посвернулись! — парная подводе?
— Проехала, — ответил Кирюшка.
— Лошади серые?
— Серые, — подтвердил Кирюшка. — Только давно проехала и, должно быть, теперь уже далеко.
— Вон они куда, — пробормотал рыжий и подстегнул коня. — Эй ты, пионер! — крикнул он, опять останавливаясь. — Поди сюда. Вот что: беги к Еремееву и скажи, что я поскакал догонять подводу на Куракино. Коли догоню в Куракине, то вернусь скоро, а коли не догоню в Куракине, то вернусь, когда догоню. Понял? Да смотри передай, а не то я рассержусь, — предупредил он, дергая повод и пускаясь вскачь.
Конь затопал, а Кирюшка, у которого разом вылетели все печальные мысли о кладбище и о смерти, остался в сильном недоумении.
Во-первых, он совсем не знал, кто такой этот Еремеев и где его искать.
Во-вторых, он не успел спросить, от кого надо передать.
А в-третьих, он же решил сегодня не выходить на улицу, опасаясь, как бы его не вздули за утрешнее. Он постоял, покрутился, но приказание рыжебородого было слишком твердым. Да и самому Кирюшке уже надоело торчать весь день в саду. И он решил выполнить поручение, но сначала забежать в избу и спросить у Калюкихи, кто же этот Еремеев и где он живет.
* * *
Но Калюкиха ушла к соседке, и дома он застал только Любку. Эта здоровенная Любка сидела у стола и, неуклюже ворочая карандашом по тетрадке, высчитывала вслух кормовые нормы на скотину.
— Значит, — бормотала она, — еще надо прибавить 19 килограммов отрубей, 7 килограммов жмыха… 19 да 7 — это будет… будет 26. Да 11 турнепсу, да 21 картофелю… Господи! Куда же это? Обожраться, что ли? 11 да 21 — это будет… 10 да 21 будет 31 да еще 1 — будет 32. И, значит, если теперь сложить 32 и 26…
— Любка, — перебил ее Кирюшка, увидав, что эта арифметика, кажется, затянется надолго. — Скажи мне, пожалуйста, где это у вас на селе живет такой человек — Еремеев?
— Отстань, — не глядя, ответила Любка. — 32 да 26… Вот еще, сбил только. Выдь пока, Кирюшка, побегай на улице.
— 32 да 26 — это будет 58,— подсказал ей Кирюшка. — Сейчас уйду. Ты только скажи, Любка.
— Ну, верно 58,— согласилась Любка. — Еремеев Михайло — это на Овражках. Старик такой… блажной. Он раньше в церкви псаломщиком был. Да как-то с колокольни пьяный свалился и с той поры вроде как бы не в своем уме.
— Любка, — постояв немного, спросил озадаченный Кирюшка, — а нет ли какого-нибудь другого, чтобы не с колокольни… и в своем уме?
— Такого другого нет, — коротко отрезала Любка. — Такой другой есть только Семен Павлович Еремеев. Так это не наш деревенский, а помощник директора тракторной станции.
— Вот он-то, должно быть, и нужен мне, — укоризненно сказал Кирюшка. — А ты мне какого-то — с колокольни. Эх, ты! А еще комсомолка. Любка, — продолжал он, — а ты не знаешь ли, кто это такой рыжий?
— Какой еще рыжий? — рассердилась Любка. — Уйди ты от меня или я сама за тобой дверь захлопну!
— Ну, какой? Рыжий, здоровый, верхом на лошади.
— Еще что… Рыжий! Мало ли у нас рыжих? Сел рыжий на лошадь, вот тебе и верхом. Слез — вот тебе и пешком. Тоже спрашивает, как дурак. А еще пионер.
«Ладно, корова, я тебе припомню», — подумал Кирюшка и выбежал во двор.
* * *
В конторе, кроме самого Еремеева, Кирюшка застал Матвея, Калюкина и Александра Моисеевича Сулина.
То и дело хлопала дверь: подходили всё новые и новые люди. Еремеев показывал, очевидно, только недавно полученную телеграмму.
Что было в той телеграмме, Кирюшка, конечно, не мог знать. Но он сразу же догадался, что телеграмма эта хорошая, веселая, потому что, прочитав ее, одни радостно восклицали: «Го!», другие: «Га!», а некоторые хотя и ничего не восклицали и даже начинали ругаться, что, дескать, давно бы пора, но Кирюшка видел, что рады они и сами не меньше других.
— Тебя зачем принесло? — спросил Матвей у Кирюшки.
— Рыжий прислал, — буркнул Кирюшка. И, протискавшись к столу, он слово в слово пересказал то, что ему было приказано.
— Молодец Бабурин! — похвалил рыжего Еремеев, и, обратившись к Матвею, он спросил: — А это кто? Твой сын, что ли?
— Та-к… племянник, — сурово соврал и тотчас покраснел Матвей, которому и неохота, да и не время сейчас было объяснять, как и почему попал с ним Кирюшка в деревню. И, приказав Кирюшке бежать домой, Матвей быстро перевел разговор на то, что для ремонта борон на складе нет двухдюймового железа, да и шинного тоже только-только на три дня работы.
— Читал телеграмму? — успокоил Еремеев. — Теперь все получим. Пошлем на приемку Калюкина, да ты и сам поезжай.
— Мне нельзя, — отказался Матвей, — мне кузню налаживать надо. Водой сегодня все переворотило.
— Ну, тогда пусть Сулин поедет. Он, говорят, человек здешний, бывалый. Его не проведешь.
— Меня не проведешь, — согласился Сулин. — А на приемке они, поди-ка, всю заваль всучить нам попробуют.
— Зачем заваль? — обиделся Калюкин. — Что же они, жулики, что ли?
— Кто сказал — жулики? — удивился Сулин. — А доведись до тебя, неужели ты бы им получше отдал, а себе похуже оставил?
— Я бы по совести, — убежденно ответил Калюкин. — Что у нас для государства, то и у них для того же.
— Конечно, если по совести!.. — усмехнулся Сулин. И, хлопнув Калюкина по плечу, он сказал добродушно и снисходительно: — Совесть что! Так… культурное слово. А вот насчет государства, это ты как раз в самую точку.
Когда Кирюшка выбежал на улицу, то крепко удивили его луна и звезды. Звезды — еще туда-сюда. Но такой большой, сверкающей луны в городе он не видал никогда.
Пока он раздумывал, как это так и почему, сам того не заметив, он очутился на незнакомой кривой уличке, возле шаткого мостика. Но ворочаться назад, в гору, ему не захотелось, и он пошел через мостик, рассчитывая свернуть где-нибудь влево.