Девочка и птицелет (с илл.) - Киселёв Владимир Леонтьевич 7 стр.


Барыня прислала сто рублей:

Что хотите, то купите,

Да и нет не говорите,

Белого и черного не покупайте…

«И так далее, и так далее», как говорит мой отец. Точно так и в человеческой жизни — кажется, что можешь делать все, что хочешь, а оглянешься, и выяснится, что и того нельзя, и этого не следует.

А они тем временем разговаривали, как совершенно чужие люди, о каких-то давних общих знакомых, о том, как я учусь, и мама сказала, что на «отлично», как будто что-то изменилось бы, если б она сказала правду. А он говорил, что у его мальчиков тройки. И я уже не знала, так ли это, а может быть, они отличники и он говорит это для того, чтобы маме было приятно, что у нее дочка-отличница, а у него мальчики-троечники.

Я им просто не верю. Все, что они говорят, нужно принимать с большой поправкой, со скидкой. И я подумала, что если бы люди так поступали не в духовной, а в материальной области, то продавцы в магазинах взвешивали бы товары не на весах, а просто на ладони, деньги бы за это платили в крепко запечатанных и плотно завязанных пакетах, а на книгах бы заклеивали названия и авторов…

И под эти разговоры о том, где и кто был в отпуске, и какая температура в июне в Новосибирске, где живет теперь мой бывший отец, и о том, какие полы лучше — паркетные или покрытые пластмассовой плиткой, я заснула.

Утром я проснулась первой — папа поздно встает после дежурства. Я пошла на кухню с чувством, что в комнате было что-то странное. И вдруг сообразила: на блюде лежали все яблоки, груши и виноград так, как их с вечера уложила мама. Их никто не тронул. Им было не до этого.

Глава восьмая

Я все это видела. Своими глазами! Я ничего не придумала. Сначала это был дом с белыми колоннами у входа, со стеной, увитой плющом или диким виноградом, а слева рос один кипарис или тополь — издали нельзя было разобрать. Затем дом повернулся как бы боковой стеной, и за ним открылась широкая аллея, обсаженная деревьями и кустарниками, а справа от аллеи канава. По аллее поехала старинная карета, она ехала от меня, и мне была видна только ее задняя часть. Но вот карета повернула вправо, начала вытягиваться и превратилась в автомашину — длинную, черную, лакированную, похожую на «Чайку», только длиннее. Затем появился деревенский колодец с журавлем, а мимо него прошли две коровы.

Я подвинула голову, и все исчезло. А потом, когда я попробовала найти точку, с которой все это было видно, наш физик Борис Борисович сказал:

— Алексеева, тебе следует проветриться. Выйди из класса, походи по коридору и вернись. Может быть, после этого наука не будет тебя так усыплять.

В классе засмеялись, хотя в том, что сказал наш учитель физики, по-моему, не было ничего смешного. Хорошо было бы, конечно, в самом деле выйти из класса, но физик говорил это не для того, чтобы я вышла, а для того, чтобы я подняла голову с парты. И я действительно села ровно.

Конечно, мне следовало бы после урока, на переменке, спросить у Бориса Борисовича, что же такое со мной сейчас происходит. Но он мне поставил двойку и вопрос мой мог принять за насмешку. А случай был и в самом деле странный.

Я не плакса. Но сегодня, когда физик мне поставил двойку за то, что я не сделала домашнего задания — у меня было такое настроение, что я просто забыла списать его у Сережи, — я почувствовала, что у меня закапали слезы. Тогда я наклонилась над партой и положила голову на руку. Нечаянно я посмотрела на мокрое выпуклое пятнышко, которое получилось на черном лаке парты, куда капнула слеза, и вдруг увидела, как это пятнышко стало меняться, словно маленький цветной экран. При этом картинки, которые я увидела, получались не по моему желанию и сменяли одна другую без моего участия, как в кино. Я думаю, что это явление имеет физическое объяснение, что я невольно двигала глазом, и при этом световое пятнышко в капельке соленой воды на черном фоне создавало какое-то подобие разных картин, а я уже воображала их дальше. Люди в рисунке обоев или в облаках видят то людей, то животных, то танцовщиц, то самолеты.

Прежде я никогда не плакала, если получала двойку. Чаще всего я получала двойки за сочинения. И не за ошибки — я пишу грамотно и за диктовки у меня всегда пятерки, — а за содержание. У меня всегда плохое содержание в сочинениях. Я не умею их писать и пересказываю то, что прочла в книге, а когда я попробовала придумать по-своему, то получилась вообще какая-то глупость, и русачка сказала, что мое сочинение написано по принципу «в огороде бузина, а в Киеве дядько».

Но я понимаю, что двойки ни для одного человека не проходят бесследно. Они унижают человеческое достоинство. И я тоже плакала, не потому, что получила двойку по физике, а потому, что не сделала урока и забыла переписать его у Сережи и что жизнь у меня складывается так плохо и так неудачно.

Мне очень многое нужно было обдумать. Жалко все-таки, что у человека нет крыльев. Я бы встала сейчас на подоконник, взмахнула большими темно-синими полупрозрачными крыльями и медленно летела бы по осеннему небу. Навстречу мне дул бы ветер, у меня бы слезились глаза, и я бы плотно закрыла рот, и мне бы совсем иначе, совсем по-другому думалось… И я бы тогда придумала что-то очень умное и правильное о том, как я должна жить и как должна относиться к своей маме, и к своему папе, и к своему родному отцу, которого я не знаю и не люблю и который не знает и не любит меня.

Я не уверена, что такое сравнение подходит, но когда я училась во втором классе, меня послали в детский санаторий в Святошино — это под Киевом, — и я там пробыла целых два месяца. И когда я вернулась домой, мне наша комната показалась очень маленькой, такой маленькой, как коробочка. Я сказала об этом папе и маме, и они очень смеялись. Там у нас в санатории были большие палаты, в которых мы спали, и большие залы и веранды, где мы играли.

Мой родной отец тоже оказался совсем не таким великаном, как я это воображала, а человеком обыкновенного роста, может быть, только чуточку выше папы, с очень полным красным лицом и очень белыми зубами. Он догнал меня на улице, когда я шла в школу.

— Подожди, девочка, — сказал он. — Ты Оля Алексеева?

— Да, — ответила я. — Здравствуйте. Я его узнала по голосу.

Я так растерялась, что не остановилась, а по-прежнему шла в сторону школы, а он шел рядом со мной.

— Я через час улетаю, — сказал мой родной отец. — Да и тебе нужно в школу. Времени у нас совсем немного, а мне хотелось с тобой поговорить.

Он остановился, взял меня за плечи, повернул к себе и посмотрел в глаза.

— Тебе говорили, что твой отец погиб?

— Да, говорили.

— Он не погиб, Оля…

— Я знаю, — сказала я. — Я не спала. Я слышала все, что вы говорили с мамой. Я еще прежде догадывалась об этом.

Мой отец был неприятно удивлен моими словами.

— Ты что же… подслушивала? — спросил он брезгливо.

— Нет. Я просто не спала.

— Все равно нехорошо.

— Что же, мне надо было уши заткнуть, что ли? — сказала я грубо.

— Иногда не мешает и заткнуть. Ты должна была сказать, что не спишь.

— В следующий раз я скажу, — буркнула я неожиданно для себя.

Мой отец растерянно и виновато заморгал глазами.

— Ты не сердись, — сказал он медленно. — Ты уже большая девочка. И еще не раз ты убедишься, что жизнь — очень сложная штука.

Я в этом уже убедилась. Я не понимала только, к чему он все это говорит. Взрослых часто трудно понять. А иногда и совсем невозможно.

— Я очень уважаю и очень люблю твою маму… Хотя если ты не спала и слышала разговор, то понимаешь, что она меня когда-то очень обидела. Но я ее не осуждаю.

«Чего он хочет? — думала я. — Зачем он все это говорит?» И сказала:

— Извините, но я опоздаю в школу.

— Да, да, ты можешь опоздать, — пробормотал мой отец. — Короче говоря, я… вот что… Я хотел спросить: не обижает тебя отчим? Ты уже большая девочка и понимаешь — бывает до-всякому… И можешь уже сама многое решать… Может, надумаешь переехать ко мне… Я живу в Новосибирске. Так в любую минуту…

— Нет, — сказала я. — Папа меня никогда не обижает. Мне почему-то вдруг показалось очень обидным, что он о моем папе сказал «отчим».

— Ну что ж, — сказал мой отец. — Тем лучше. И все-таки помни: я всегда приму тебя, всегда помогу…

Нужно было сказать «спасибо». Нужно было улыбнуться. В конце концов, мои родители плохо поступили с моим родным отцом, и, в конце концов, это совсем не дело, что даже поговорить со своей дочкой он может только по дороге в школу.

Но я не улыбнулась и не сказала «спасибо». Может быть, он очень хороший человек, но он мне не нравился, и я радовалась, что у меня другой папа. Если бы можно было выбирать себе родителей, то из всех людей, которых я знаю, я выбрала бы себе в папы только моего.

— Ну что ж, Оля, до свидания, — сказал мой отец, так и не дождавшись ответа. — Жалко, что встреча у нас получилась такая горбатая… Ну, да уж тут ничего не поделаешь. А маме лучше не говорить, что мы виделись… Не расстраивай ее напрасно. Однако смотри сама. И еще одно: вот мой адрес. Напиши мне. Да и прибереги этот адрес. Он еще может пригодиться… В жизни, знаешь, по-всякому случается.

Мы попрощались, он мне крепко пожал руку, и я пошла в школу, раздумывая о том, какая страшная угроза была в его последних словах, какие ужасные события должны произойти для того, чтобы мне понадобился этот адрес. Неужели он сам не понимал, что переехать в Новосибирск я могу только, если умрут мои родители, и сказать «в жизни всякое бывает» — это значит предусмотреть такую возможность. Нет, не прибавила мне хорошего настроения эта встреча.

И плакала я не из-за двойки, а из-за всего этого.

На переменке ко мне подошел Коля Галега, по прозвищу «Самшитик». Он выше всех в классе и старше всех — он второгодник, но лицом он похож на первоклассника. Самшитиком его прозвали за тупость. Сначала его звали Дубом, но когда оказалось, что он не помнит как следует таблицу умножения, Витя предложил называть его Самшитиком — самшит еще тверже дуба.

Коля Галега спросил у меня, не хочу ли я обменять марки на царские бумажные деньги, а когда я ответила, что не собираю ни марок, ни денег, сказал, что пересядет за мою парту. Мне теперь было все равно, и я сказала: «Садись».

В начале учебного года я сидела с Таней Нечаевой, но мы болтали на уроках, и Елизавета Карловна нас рассадила. Теперь я сижу одна на второй парте в крайнем ряду у окна. В нашем классе двадцать парт, а учеников только тридцать семь. Есть поэтому свободная парта и еще одно место, а Елизавета Карловна, наш классный руководитель, очень любит пересаживать учеников с места на место.

Следующий урок был русский. Коля сел за мою парту и оглянулся кругом с таким выражением, какое бывает на лицах у людоедов в иллюстрациях к детским книжкам — не посмотрит ли кто-нибудь на это косо, — а затем спросил у меня:

— Ты по утрам зарядку делаешь?

— Нет, — ответила я. — Не успеваю.

— А я делаю. С кирпичами вместо гантелей. Пощупай, какие бицепсы.

Я пощупала. Бицепсы как бицепсы. Вероятно, здоровые. Мне не с чем сравнивать.

— О, — сказала Елизавета Карловна, когда вошла в класс, — а Галега уже сел с Алексеевой. Подобное ищет подобного, как говорит пословица, двоечник двоечницу.

Лена Костина захихикала. У нее очень красивое лицо и мелодичный голос, а смех неприятный, как у людей, которые смеются только тогда, когда им самим этого хочется, как бы сознательно, а рассмеяться непроизвольно, просто от всей души — не умеют.

— Ну что ж, сидите, — решила Елизавета Карловна, — по крайней мере Галеге не у кого будет списывать контрольные.

И Елизавета Карловна стала нам рассказывать о риторических восклицаниях, риторических вопросах и риторических обращениях, а когда она говорит о литературе, можно услышать, как пролетает муха. У нас в классе почему-то нет мух, но если были бы, можно было бы услышать, как они летают, такая в классе тишина. Елизавета Карловна тогда совсем другая, она говорит совсем иначе, чем обычно, и ее маленькие, свинцового цвета глаза начинают светиться за стеклами очков, как звезды. И все ею любуются в такие минуты.

На переменке Коля загородил мне выход и сказал:

— Подожди. Я у тебя хотел спросить… — Он замялся. — Как ты относишься к фашизму?

— А какое тебе дело? — ответила я.

— Да нет, я ничего, — сказал Коля. — Я просто выменял на марки фашистский орден «Железный крест». Так я могу тебе его подарить.

— Мне не нужно, — сказала я. — Но при чем здесь фашизм?

— Да некоторым не нравится, когда орден фашистский. А я думаю — все равно. Ведь это коллекция. Так что же — вражеские ордена выбрасывать?

— Нет, — сказала я, — не нужно выбрасывать.

— А ты какую коллекцию собираешь? — спросил Коля.

— Консервных ножей, — ответила я. — Только не я, а папа.

— Брось, из консервных ножей коллекций не делают. А кто такой твой батя?

— Журналист. Он в газете работает.

— Зачем же ему консервные ножи?

Начался третий урок. Английский. Коля сидел рядом со мной и, прикрыв рот ладонью, шептал:

— А у меня батя — милиционер. А матя плетет сеточки.

— Какие сеточки?

— Ну, авоськи. Она в мастерской работает. Надомницей. Я ей помогаю. Тоже плету сеточки. И я тебе скажу один секрет, который никому не говорил. Я тут только до весны. А весной убегу на Камчатку, там у меня дядька. Моряк. Я юнгой пойду. Хотя матю, конечно, жалко…

Я слушала Колин шепот и думала о том, какое большое доверие к человеку может вызвать полученная им двойка по физике.

Перед четвертым уроком — у нас была история — Коля, глядя не на меня, а на парту, негромко сказал слова, всю важность которых я поняла лишь позже, во время урока, когда я над ними как следует подумала и когда мне вдруг стало жарко в щеках и мокро в глазах. Он сказал:

— А на уроках ты со мной не разговаривай. И не вертись.

Я с ним не разговаривала и не вертелась. У меня было такое настроение, что мне было не до разговоров. Это он все время разговаривал.

Коля помолчал, а когда вошел историк и все встали, он добавил негромко:

— А то они нас рассадят.

Весь урок Коля молчал, а когда Михаил Иванович сказал, что «древнерусские князья, несмотря на отдельные неудачи, все время расширяли древнерусское государство и в интересах феодалов все время облагали данью трудовое население», он прикрыл рот ладонью и тихо прошептал:

— Больше тебя никто не обидит. Никогда. Я убью, если кто тебя обидит. И плакать ты больше никогда не будешь.

Прежде мы возвращались из школы все вместе: Витя, Сережа, я и Женька Иванов. Если у Женьки было пять уроков, а у нас шесть, то он все равно нас ждал и гонял пока в школьном дворе мяч или играл с пацанами в самую запретную игру «коцы», когда столбиком на земле складываются полученные от родителей на завтрак монетки и их нужно перевернуть ударом особого битка, обычно екатерининского пятака.

Но в последние дни из нашей компании при возвращении домой выпал Витя. Он говорил, что у него заболела тетка, что мама поручила ему навещать эту тетку после школы, но мы-то знали, что он просто уходит из школы с Леной Костиной и провожает ее по бульвару до дома, а потом они еще ходят возле ее дома взад и вперед. Но мы не сказали Вите, что знаем об этом: нам это было бы еще более неловко, чем ему.

Но сегодня и я откололась от нашей компании. Перед последним уроком Коля сказал:

— Я, понимаешь, сплел интересную сеточку. Не из ниток, а из лески… Из белой, голубой и зеленой. Батя говорит, можно на Выставку достижений народного хозяйства. Только я это не для мастерской, а для себя… В мастерской сеточки нитяные. Так вот, пойдем после школы к моему дому, я тебе ее вынесу — я сколько хочешь могу таких сплести, а потом я тебя назад к дому провожу. Если захочешь. Ты не опоздаешь, не бойся.

Я сказала Сереже и Женьке, которые меня ждали, что иду с Колей за сеточкой. Я очень боялась, что они скажут, что пойдут с нами. Но ни Сережа, ни Женька не спросили даже, за какой сеточкой. Они только не смотрели на меня, как не смотрят хорошие люди на человека, который врет. Я много раз замечала, что чаще стесняются и стыдятся не те, которые врут, а те, которые слушают.

Назад Дальше