Тут на модниц полицейской чин наскочил, саблей забречал, ногами застучал.
— По какому случаю ходите да молчите, како тако дело умышляете?
Модницы как фыркнули на полицейского чина водой, разом его обмочили.
— Мы из-за тебя из себя всю воду выпустили, из-за тебя модной фасон потеряли! Коли на громку моду запрет наложен, дак тихомолком ходить нельзя запретить!
Полицейского чина модницы разом оглушили, он ничего не слышит, головой трясет, из себя воду выжимат.
Начальство опять собралось, опять заседало-думало и новой приказ объявило:
— Моду, окромя громкой, каку хошь одевайте, только ртов не открывайте.
Ты думаешь, я все это выдумал, что такого и не бы ло?
Посмотри на старопрежних картинках, в прежних журналах, увидишь, каки широки юбки носили. Под юбками малы ребятишки хороводы водили. На других картинках юбки шириной с рукав, по ровному месту шли, а как приступка — и ни с места! На лестницы модниц на руках подымали.
Модница
Приходит в магазин модница. Вся гнется, ковыляется — нарядну походку выделыват. Руки раскинула, пальчики растопырила.
Говорить почала, и голосок тоже вывертыват, то сквозь нос, то сквозь зубы, то голос как на каблуки вздынет.
Модница хочет показать, что всегда по-иностранному разговариват, по-русскому только понимат, и то не в большу силу, и вся она почти иностранка. А сама модница только по-русскому выворачиват, а ежели ругаться хватится, так всяко носово и горлово придыханье в сторону кинет и своим настоящим голосом как в барабан ударит! Кого хошь переругат, да не то что одного — весь рынок переругивала! Так вот пришла модница, фасонность и ногами, и руками, и всем телом проделала, головой по-особенному мотнула, глазами сначала под лоб завела, потом кругом повела и завыговаривала:
— Ах, ах, ах! Надобно мне-ка материи на платье! И самой модной-размодной! Чтобы ни у кого не было модней мого! Чтобы была сама распоследня мода!
Приказчик кренделем изогнулся, руки фертом растопырил, ноги колесом закрутил и тоже в нос да с завыванием залопотал под стать моднице:
— Да-с, у нас для вас есть в аккурат то, что вам желательно-с!
Дернул приказчик с верхней полки кусок материи, весь пыльной, о прилавок шлепнул — пыль тучей поднялась. А приказчик развернул материю, моднице опомниться не дает:
— Вот-с, как раз для вас, пожалте-с, сорт особенной поол-коо-тьер-с!
Модница от пыли платочком заотмахивалась, даже нос заткнула, на материю и прямо и сбоку поглядела, руками пощупала, ей и не очень нравится, а коли модная материя, то что будешь делать?
— А отчего эки пятна на материи?
— Это цвет ле-жаа-нтьин-с! К вашей личности особенно очень подходящий. Извольте примерить, к себе приставить. Ах, как пристало! Даже убирать неохота, так к вам подошло!
Модница очень довольна, что сыскала особенну модну материю.
— А кака отделка к этому поол-коо-тьеру цвета ле-жаа-нтьин?
Приказчик вытащил из-за прилавка обрывки старых кружев, которыми пыль вытирали. Голос выгнул так, что и сам поверил своему уменью говорить на иностранный манер:
— Для этой материи и только для вас, другим и не показывам, вот-с, извольте-с, отделка-с, проо-ваас-дуу-р!
И что бы вы думали?
Купила-таки модница материю полкотер цвета лежантин с отделкой про вас, дур…
Как наряжаются
Наши жонки, девки просто это дело делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы али для праздника — всяка самолутчий сарафан свой, а котора и платье на себя наденет, на себе одернет. И кака нать, така и есть.
Взять к примеру мою жону. Свою жону в пример беру — не в чужи же люди за хорошим примером итти?
Моя жона оденется, повернется — ну, как с портрета выскочила! А ежели запоет в наряде, прямо как на картину любуешься. Ежели моя жона в ругань возьмется, тогда скорей ногами перебирай да дальше удирай и на наряды не оглядывайся.
К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть — хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, — ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестояшшой.
Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня, что рабоче что празднично, — отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо смирно и придумываю себе наряд. Мысленно себя всего с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротную, неизносную, шитья хорошего, и все по мерке, по росту: не: укорочено, не обужено. Что придумаю — все на мне на месте, все на мне впору. Волосы руками приглажу — думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю. По деревне козырем пройду.
Кто настояшшего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет — зазыват, с самолутчими, с самонарядными за стол садит и угошшат первоочередно.
И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица — хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.
Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести: голова качатся, ноги подгибаются. Я языком провернул и очень даже явственно сказал: "Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить". И все тако, как заведено.
Подошел я к порогу. А на порог ногой не встаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет — вздымается, а я перешагиваю.
Да так вот до крыши и доперешагивал. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом в два этажа. Тут бы мне и разбиться на мелки части.
Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дожжевой зацепил.
И на весу, да в вольном воздухе, хорошо выспался. Спать мягко нигде не давит. Под боком — ни комом, ни складкой. Поутру кумовья-сватовья проснулись, меня бережно сняли.
Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.
Сладко житье
Посереди зимы это было. И снег, и мороз, и сугробы — все на своем месте. Мороз не так, чтобы большой, не на сто градусов, врать не бу ду, а всего на пятьдесят. Я лесом брел. От жоны ушел. Моя жона говорлива, к ней постоянно гости с разговорами, с новостями, с пересудами — я и ушел в лес, от бабьего гомону голову проветрить.
Иду, снегом поскрипываю, а мороз по лесу посту киват.
Гляжу — пчелы!
Ох ты — пчелы? И живы, и летают! Покажется это пчелка, холоду хватит да в туман и спрячет себя.
Кабы я от кума шел, ну, тогда дело просто — с пива хмельного в глазах всяка удивительность место находит. Кабы я из полицейской кутузки был выпущен, тог да бы и память, и пониманье были бы отшиблены. А я в настоящем полном своем виде, во всем порядке.
Я к ним, к пчелкам, и шагнул. В туман стукнулся. От тумана на меня сладким теплом пахнуло-дохнуло. Нюхнул — пахнет медом, пряниками, лампасьем хорошим. Я шагнул в туман, а он подается, а не раздается, в себя не пущат. Хотел напролом проскочить, напором взять, а туман тугой — держится тихо-тихо, а вы толкнул меня вобратно на холод.
А пчелки трудящи шмыгают в тумане, похоже, зовут к себе в гости. Надо, думаю, пчелкам слово сказать, а туман сладостью конфетной мне рот набил. Я прожевал — оченно даже приятно. К чаю это подходяще. Стал топором туман рубить.
Прорубил ход в сладком тумане, протолкал себя на ту сторону. И попал на сладки воды, на те самы, которы в нашей холодности хранили себя.
Стою в ласковом тепле. Вижу, озерко лежит в зеленой травке, на травке цветочки разны покачиваются, леденцовыми колокольчиками позванивают.
Берег озерка усыпан разноцветным лампасьем. Озерко гладку волну вздымет на берег, новы пригоршни лампасья кинет, у берега пена спенится, сахаром на берегу останется.
Пчелки кругами носятся, золоты узоры ткут, на воду чуть присядут и с медовым грузом к берегу. На берегу мед ровными стопками. Кажна стопка тройке воз, если мерить на увоз.
Хлебнул воду для испытания. Вода теплая, сладкая. И все место из-за тумана никакому полицейскому не пронюхать. Спрятано хорошо.
А кругом дела делаются. От моего прихода тепла прибавилось. Мед на берегу заподтаивал и потек на воду, с сахарной пеной тестом замесился и готовым пряником двинулся.
Я посторонился, туман раздвинулся. Пряники широчащи, длиннящи двинулись по моим следам. Пчелки трудящи, работящи на пряниках медом-сахаром письменно-печатно узорочье вывели. Лампасье под пряники для колесного ходу рассыпалось и к нам в деревню, к моему двору, вместях с пряниками прикатилось.
Надо сладко добро от захватчиков спрятать и по дороге прикрыть. Я туман прихватил за край и растянул занавеской на весь путь пряникам, прикрыл и с той и с другой стороны.
Через туман не видно пряников самоидущих, скрозь туман без особой сноровки не проскочишь. Дело хороше, большо и никому не известно.
Будь пряники ростом с воротину, просто бы их по поветям под навесами, по амбарам спрятать от жадных глаз, от грабительских лап. Пряники шириной с улицу!
А пряники идут и идут. Мы их на ребро да к дому. Пряники во всю стену. Мы домы пряниками обставили, крыши пряниками накрыли. В пряниках окошки прорубили. У пряничных домов углы, обоконники и крыши лампасьем леденцовым разноцветным облепили. Даже издали глядеть сладко.
Туман по показанной ему дороге тянется от сладко го озера и у нас на задворках вьется, в сладки кучи складыватся.
Пряники без устали самоходно себя месят, пекут, к нам себя катят, кучами складываются.
Народ у нас артельный, на помощь пришли, пряники к себе растащили. Дома, сидя за чаем, угощаются, потчуются.
К нам коли хороший человек поколотится, мы пряничны ворота отворим, с поклоном принимам, угощам, пряниками накормим, с собой запас дадим.
Поколотится урядник, поп, чиновник, мы скрозь окошки кричим:
— Милости просим, заходите, гостите, для вас самовар ставим, на стол собирам, рюмки наливам, только ворота пряничны не отворяются. Уж не стесняйте себя церемонией, поешьте пряники, проешьте дыру в меру своей вышины, ширины и в избу зайди те, гостями будете.
Поп, урядник, чиновник на пряничны ворота набрасывались, животы набивали пряниками, пряники ломали, в карманы клали, а к нам ходу ни прожрать, ни проломать не могли.
Без них у нас и стало сладко житье.
Бабы разговаривают
До чего бабы за разговором время теряют. Теперь-то всяка делом занята, дело подгонят, а в прежню пору у них време ни для пустого разговору много было. Разговор начинали чинно, медленными словами, а как разгонятся — ну, и затараторят, от слов брякоток пойдет, бывало.
Перед моей избой столкнулись попадья Сиволдаиха и модница из городу. Им бы идти куда ни на есть — ну, к той же попадье, да там за самоваром и говорили бы, сколько хотели. Но обе, вишь ты, торопились. Остановились на два слова, начали чинно, и обе в один голос и как одно длинно слово протянули:
— Здравствуйте-как-поживаете-благодарю-вас-ни-чего!
И всякое другое для разминания языка.
Вскорости заговорили громче, громче и затрещали, будто зайцев загоняют.
Я час терпел, думаю умом: наговорятся, разойдутся. Второй час прошел. Я ничего делать не могу, в ушах шум, гул. Повязал голову жониной кофтой ватерованной, закутал фартуком.
А под окном громче заговорили, в спор вошли, на крик перешли. Я на чердак вылез с ушатом воды и из чердачного окошка стал водой поливать.
Бабы зонтик растопырили и еще громче заголоси ли.
Хватил я лопату — да песком, что на чердаке над потолком был. Лопатой сгреб — да в окошко, да на Сиволдаиху и на городску модницу! Сыпал, сыпал, слышу — стихло: ушли, значит.
Я умаялся, прилег отдохнуть. И только разоспался: по-хорошему — слышу шум-звон. Что тако?
А это поп Сиволдай в колокол звонит, попадью ищет. Из города прибежали — модницу ищут. Ко мне урядник колотится, ругается, велит кучу песку с у
Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там, ну как на всяком чердаке, хламу разного навалено кучами: стары месяцы державны, звезды ломаны, молни ржавы, громы кучей навалены, грозовы тучи запасны, их я стороной обошел. Ну-ко тронь их, что будет
Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходящей выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползается. Что взять для памяти, звезду? А что их с неба хватать!
Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно.
Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала.
Что делать? Не сидеть же век на небе?
Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился. До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и скочить не сколь хитро.
Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился.
Вечером на поверке я шинель распахнул.
Что тут сталось!
Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц вроде перегоревшей лам почки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры.
Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне:
— Малина, не светь!
Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую:
— Никак нет, ваше командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускну, так свет сам погаснет.
Начальство сейчас написало увольнительную записку домой, печати наставило для крепости. Я шинель запахнул — и свету нету.
А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напопало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой с громом!
Разом корабль к берегу принесло.
В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и спереду и сзаду поклоны отвешивали.